2. Жизнь на колёсах

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. Жизнь на колёсах

Их разбудили адский шум и грохот. Улица будто сошла с ума. Взрослые, дети — все смеялись, обнимались, танцевали, что-то кричали. Гудели машины, хлопали холостые выстрелы. Скоро Рахманиновы узнали: пришло известие о заключении мира. Война закончилась.

Скандинавия их встречала столь же шумно. Там среди всеобщего веселья ещё более почувствовалось одиночество. Жизнь в Америке пошла иначе.

Стали появляться визитёры: Фриц Крейслер, Иосиф Гофман, Игнацы Ян Падеревский, певица Джеральдина Феррар, скрипач Ефрем Цимбалист с букетом дивных цветов. Рахманинова давно ждали. Гофман ещё до его приезда успел связаться с организаторами концертов. Посыпались приветствия, советы. Многие предлагали и ссуду — на первое время.

От денег Рахманинов отказывался. Советы были нужны, хотя и здесь он более доверялся собственному чутью. Позже Гофман будет посмеиваться: Сергей Васильевич выслушал всех с благодарностью, однако поступил по-своему.

Приходили и люди совершенно ему неизвестные — импресарио или просто любители музыки. Господин Манделькерн, — он говорил по-русски, хотя и с акцентом, — убедил выехать из отеля: «Незерланд» стоял на месте бойком и шумном. Он же помог отыскать особняк с прислугой. Одна любительница музыки предложила русскому музыканту свою студию с роялем «Стейнвей», там Рахманинов мог заниматься целыми днями, не боясь, что будет мучить упражнениями своих соседей.

Из импресарио ему сразу приглянулся Чарлз Эллис из Бостона: подкупили в нём достоинство и отсутствие дешёвой рекламы — этого вокруг было так много! Из фортепианных фирм для выступлений выбрал «Стейнвей». Другие готовы были и приплатить, только бы Рахманинов играл на их инструментах, но музыкант предпочёл выгоде качество звука.

Появится и секретарь, Догмар Рибнер. Услышав о приезде русского музыканта, она прислала приветствие с предложением помощи. Отец её, Корнелиус Рибнер, был профессором музыки в Колумбийском университете. Музыкальный мир Нью-Йорка Догмар знала хорошо.

Утром Наталья Александровна связалась с Рибнер по телефону, и та поторопилась в «Незерланд», купив по дороге букет роз.

Дверь открыла жена композитора, пригласила войти. Сам Рахманинов явился не сразу. Догмар увидела, как дрогнула портьера у двери, что вела в спальню. Сообразила: её изучают. Наконец, Сергей Васильевич вместе с Таней вошёл в комнату. И маленькая девочка, и высокий музыкант, — оба были смущены, чем изумили гостью. Он кивнул на фортепиано. Крышка была завалена письмами, записками, телеграммами:

— Не могу разобраться со всем этим…

Неожиданным соперником явится Сергей Прокофьев. Свои встречи с «Рахмашей» он запечатлеет в дневнике. Во время первого визита Сергей Васильевич показался молодому музыканту «ужасно славным, занятно ворчливым на американцев и дорогу»[248]. Через день Сергей Сергеевич застанет композитора за «зубрёжкой»: тот разучивал новую редакцию собственного Первого концерта:

«Мы провели час в самом тёплом разговоре и, право же, „Рахмаша“ ужасно хорош. Только жалуется, что стар, что ему нездоровится, что потерял с большевиками все деньги. С концертами здесь торопиться не будет, хочет пожить спокойно. Всё время трещали к нему телефоны. Он говорил: „Ах, проклятые!“ и посылал меня разговаривать».

20 ноября Прокофьев дал концерт. Кроме своих сочинений сыграл несколько произведений Скрябина и три прелюдии Рахманинова. На следующий день они встретятся на завтраке у Стейнвея.

«Рахманинов с добродушной улыбкой сказал:

— Я хотел прийти на ваш концерт, но вы не прислали мне приглашения, поэтому я решил, что вы не хотите, чтобы я был.

— Сергей Васильевич, я так боялся играть при вас ваши прелюды, что очень рад, что вы не были. А мои собственные сочинения для вас, конечно, не интересны.

Рахманинов засмеялся и сказал хитро:

— Это смотря что, смотря что!»

На своём первом выступлении Сергей Васильевич видел себя в роли солиста, потому и разучивал свой Первый концерт. При недостатке рекламы так начать было бы вернее.

Очевидный успех Прокофьева-пианиста подтолкнул Рахманинова изменить планы. Он стал готовиться к клавирабенду. В этот момент и настигло его первое испытание.

Эпидемия гриппа, которая вспыхнула в Испании, прокатилась по всем континентам и уже уходила из Нью-Йорка, но успела-таки зацепить семью русского музыканта. Переболели дети, сам Сергей Васильевич. Устояла только Наталья Александровна. Едва композитор встал на ноги, его ждал рояль. Врач, лечивший от испанки, настоятельно советовал пока воздержаться от концертов, но Рахманинов с редким упрямством принялся готовиться к выступлению.

Его первый клавирабенд состоится 8 декабря 1918 года в Провиденсе, столице штата Род-Айленд. Зал был забит до отказа, и Прокофьев сидел среди публики. В дневнике он не удержится от восклицания: «Нет, Рахманинов продал свою душу чёрту за американские доллары! Вальсы Шопена, рапсодии Листа, вариации Моцарта, собственная полька — ужас! Вместо того, чтобы играть, по крайней мере, три четверти из своих сочинений. Зато успех и много долларов».

И всё же Сергей Сергеевич понимает — всё не так просто: «Я рад успеху нашего любимца и рад, что разорённый большевиками Рахманинов отыграется на Америке, но мне жаль, что он разменивается на такую „публичную“ программу. Вероятно, в корне лежит не один практический расчёт, но и глубокое презрение к американцам. В России он не сделал бы этого. Играл он хорошо, но жёстко и по-рахманиновски, стиль, который я субъективно не люблю, но объективно оцениваю».

Когда выступление закончилось, Прокофьев, конечно, не мог не навестить знаменитого музыканта:

«После концерта я зашёл приветствовать его в артистическую, которая была набита, как церковь в пасхальную заутреню. Рахманинов, к удивлению, долго не отпускал меня от себя, с мягкой нежностью попрекал, что я его не навешаю, и сказал:

— А я вас ждал…

Я ответил с шутливым удивлением:

— Неужели ждали?!

Он сказал утвердительно:

— Ждал.

Меня очень порадовало его внимание».

Прокофьев и Рахманинов. Молодой, бесстрашный, рисковый, полный сил — и человек зрелого возраста, многое переживший, многому знавший цену. И Сергей Васильевич был когда-то столь же дерзновенным и самонадеянным. Теперь, наученный горьким опытом, он берёг силы. Да и понимание того, что же действительно важно и в жизни, и в музыке, было у него совсем другим. Больше всего боялся за дочерей. Он видел: Америка стягивает музыкантов со всего мира. Здесь идёт борьба на выживание. И потому — не стоит навязывать своих вкусов публике. Тем более что душой он не кривил: выбрал музыку «для всех», но только ту, где трепетало главное — музыкальность.

Бах, Бетховен, Моцарт, Лист, Шуман, Григ, Гуно, Паганини, Вебер, Дебюсси, Мендельсон. Много Шопена. Важная часть программы — русская музыка: Чайковский, Рубинштейн, Скрябин, Метнер, Рахманинов, Мусоргский. Репертуар будет расширяться. Войдут в него и сочинения тех композиторов, кто исполнялся сравнительно редко: Алькан, Дакен, Шлёцер.

После первого выступления у Сергея Васильевича была неделя, чтобы прийти в себя. Потом пошли декабрьские концерты. Один за другим: 15-е, 16-е, 17-е — Бостон, Нью-Хейвен, Вустер. 21-го — Нью-Йорк. Прокофьев, который приехал покорять Америку, скоро подведёт в дневнике хоть и предварительный, но для себя довольно неожиданный итог:

«Любопытно, что бешеный успех вместо меня сделал Рахманинов, так мрачно и равнодушно приехавший из своего Копенгагена. Но его два популярных прелюда за восемь лет, протекших с его первого приезда, до того выгрались в уши любой девицы, берущей уроки музыки, что, неожиданно для себя, Рахманинов нашёл здесь такую популярность, какая ему не снилась. И теперь битком набитые концерты и десятки тысяч долларов. Я радуюсь за него и за русскую музыку и даже добродушно воспринимаю то, что он, как будто и относясь ко мне премило, всё же протестовал перед Альтшулером, когда последний захотел поставить „Скифскую сюиту“ в тот концерт, где будет играть Рахманинов. О, старое поколение! Неинтересны тебе мысли молодых, но мы вникаем в это чувство — и не виним. И лишь в отместочку припомним, что был случай, когда „Скифская сюита“ помрачила его успех!»[249]

* * *

Первый год в Америке наметил канву почти всей дальнейшей жизни. Атланта, Бостон, Бриджпорт, Бруклин, Буффало, Вашингтон, Вустер, Денвер, Детройт, Индианаполис, Канзас-Сити, Кливленд, Лоренс, Луисвилл, Милуоки, Миннеаполис, Монреаль, Норфолк, Нью-Йорк, Нью-Хейвен, Олбани, Питсбург, Провиденс, Сент-Луис, Спрингфилд, Торонто, Уотербери, Филадельфия, Цинциннати, Чикаго, Анн-Арбор, Дулут, Хатчинсон… Концерты, концерты, концерты… В Нью-Йорке играл особенно много. В Филадельфии и Чикаго выступал тоже довольно часто.

Особо важными для Рахманинова стали два «русских» концерта в феврале. Ради них он списался с канадским пианистом Альфредом Лалиберте, другом Скрябина, одолжив у того на время ноты Второй сонаты Александра Николаевича. Играл и другие сочинения консерваторского товарища, исполнял Николая Метнера, свои «Вариации на тему Шопена» и шесть «Этюдов-картин».

Появлялись новые знакомства. Возобновлялись старые.

13 февраля в Метрополитен-опере шёл «Борис Годунов». Иосиф Гофман пригласил на оперу Рахманинова с Натальей Александровной, где представил им свою супругу. В марте Сергей Васильевич навестил другого знакомца — Евгения Сомова. Евгений Иванович ещё только-только приходил в себя после болезни. Елена Константиновна, его супруга, увидела знаменитого музыканта впервые. Поначалу сдержанный, он быстро привыкал к её присутствию, в разговоре понемножку оттаивал. Потом начал смеяться и совсем по-детски принялся описывать — с широкой, добродушной улыбкой — только что обретённый «кадиллак»:

— Я, знаете, совсем буржуем стал. Такая чудесная, нарядная машина! Вот поправитесь — так и быть, покатаю.

Популярность русского музыканта быстро росла. В апреле он уже мог давать благотворительные концерты. Начал записываться на студиях.

27 апреля его ждало особое испытание. «Займ победы» был заключён правительством США во время недавней войны, для покрытия бюджетного дефицита. О благотворительном концерте в пользу «Займа» много шумели газеты. Места в зале Метрополитен-оперы расписали задолго до мероприятия, хотя билеты были весьма дорогие.

Рахманинов сыграл собственную аранжировку американского гимна, Вторую рапсодию Листа со своей каденцией. Выступал в концерте и скрипач Яша Хейфец. Софья Александровна Сатина рассказывала обо всём со слов самого композитора:

«Когда Хейфец сыграл свои три номера, его просили сыграть на бис (кажется, „Ave Maria“). Исполнение это было продано с аукциона, устроенного тут же на эстраде, и представители различных фирм и организаций один за другим набавляли цену».

Рахманинов должен был сыграть свою знаменитую прелюдию. Услышав сумму, заплаченную за номер Хейфица неизвестной ему организацией, — несколько сотен тысяч долларов, — пришёл в ужас. Менеджер Сергея Васильевича посмеивался, успокаивал. До-диез-минорная прелюдия «заработала» миллион. Исполнение купила «Ampico», фирма механических фортепиано. С ней композитор недавно подписал контракт, по которому должен был исполнить несколько своих сочинений. Рахманинов, конечно, ещё не знал, что, жертвуя такой суммой, фирма сделала отличный бизнес на рекламе своего артиста.

Газеты шумели и о концерте, и об аукционе. И когда композитор понял подоплёку своего успеха, чувство гордости сменилось разочарованием.

Летом, после довольно нервного графика выступлений, удалось немножко отдохнуть в Менло-парке, недалеко от Сан-Франциско. Начало концертной деятельности было настолько успешным, что Рахманинова готовы были встретить в любом американском городе. С октября и начнётся эта концертная гонка. Шумная, крикливая Америка уже не удивляла его. Жизнь в непрерывных гастролях становилась привычной.

* * *

В 1920 году русский музыкант уже уверенно колесил по Америке: 3 января — Филадельфия, 4-го — Лоренс, 5-го — Бруклин, 8-го — Цинциннати, 11, 12, 13, 15, 16-го — Индианаполис, Луисвилл, Сент-Луис, Сент-Поль, Миннеаполис… Концерты через два дня, через день, каждый день… Он выступал, жена оставалась с детьми.

США, Канада, потом прибавится и Куба. В 1922-м Рахманинов попробует вырваться в Европу, даст два концерта в Лондоне. Английский критик напишет о нём с изумлением: «Медленно и понуро он вышел на эстраду; печальным взором окинул переполненный зал; поклонился со сдержанным достоинством; повернулся к роялю с видом осуждённого на пытку; сел, и… полилась такая музыка, что по сравнению с ней все остальные пианисты показались второстепенными. Ни теперь, ни прежде никто никогда не играл так прекрасно…»[250]

Ему приходилось выступать и выступать. Чтобы можно было дать дочерям хорошее образование. Чтобы обрести подобие дома — особняк в Нью-Йорке на берегу Гудзона — Риверсайд Драйв. 33 (с ним он расстанется через несколько лет). Чтобы купить машину и — быстрой ездой — снять концертное напряжение. И — чтобы помочь другим.

Как часто он давал эти благотворительные концерты! Как часто давал деньги! На нужды эмигрантов, в комитет Университета Вирджинии для поддержки русских музыкантов, в пользу русских студентов. Сколько посылок отправил он русским за границей, сколько — на родину, многочисленным знакомым, а то и совсем незнакомым людям. Сколько тёплых писем получил в ответ!..

Хлопотать за других стало непрерывной его заботой. Когда Сергей Васильевич познакомится с талантливым химиком Иваном Остромысленским — начнёт переговоры с его начальством, и годовой доход учёного вскоре увеличится чуть ли не вдвое. В 1922-м Рахманинов беспокоится о Николае Метнере, чтобы организовать его гастроли в США. И пусть не в этом, пусть только в 1924-м, но добьётся этой помощи музыканту и доброму товарищу.

Многим музыкантам-эмигрантам Америка представлялась новым эльдорадо. И ещё 1 ноября 1920-го Сергей Васильевич писал консерваторскому другу Авьерино:

«Милый друг Николай Константинович!

Получил твоё письмо. Посылаю тебе сегодня 1500 драхм. Прости меня, что мало! Больше не могу.

Ты пишешь и спрашиваешь про Америку?! Боже тебя сохрани сюда тянуться. Здесь на каждое музыкальное место по десяти претендентов. Да ты и визу не получишь по новым правилам, появившимся несколько недель назад, всё ввиду того же наплыва небывалого иностранцев. Уезжай в Париж, Лондон, куда хочешь в Европу, но позабудь о „Принцессе Долларов“».

К концу 1920-го Сергей Васильевич уже хорошо знал, что такое Соединённые Штаты. Страна наживы, где в нужный момент может не оказаться места для репетиции, поскольку зал давно «продан» на этот день. Страна, где делают дела, где думают только о деле, где власть доллара диктует свою волю всем: и грешникам, и праведникам.

В сезон 1919/20 года он даст 69 концертов, все в США. В 1920/21-м — 54. В 1921/22-м — 66, из них два в Англии. В 1922/23-м — 71, снова все в США. На следующий год позволит себе передышку: даст только 35 концертов. Но ещё спустя год — 69 концертов, и восемь из них — в Европе.

Постоянные разъезды. Стук вагонных колёс. Гостиница, эстрада, публика, вагон, гостиница, эстрада, публика, вагон… Непрерывное вращение. А если сбавишь темп — пропустишь сезон, — то и предложений будет меньше. Америка не терпела «пустот».

В начале 1920-х у него появился свой вагон. Здесь стояло пианино фирмы «Стейнвей» — он мог заниматься в дороге. Здесь была спальня. Были свой повар и свой служащий. Но чувство комфорта скоро сменилось отвращением: вагонная жизнь оказалась угнетающе однообразной. Тогда снова замелькали гостиницы. И снова добавилось хлопот.

Но Рахманинов любил играть, эстрада — вдохновляла. Не мог и без публики, овации словно вливали в него новые силы. К тому же сцена — лечила.

Ещё в России пришла к нему эта изматывающая боль. Ныл висок, вздувалась жила на лбу. Чаще — когда он склонялся над нотной бумагой. За границей в первые годы было не до сочинительства, но боль всё равно не отпускала. Иной раз была просто нестерпима. И только эстрада — рояль, зал со слушателями — успокаивала. Пока он играл, был совершенно здоров. Концерт, пусть ненадолго, давал возможность забыть о мучениях.

…Осень, зима, весна — концерты, концерты, концерты. Ещё — граммофонные записи. Но с окончанием сезона наступал отдых.

В 1920-м это было в Гошене, в деревне, такой тихой после нью-йоркского столпотворения. Здесь он отдыхал за рулём, на дорогах. В 1921-м — это Локуст-Пойнт в Нью-Джерси, «Мыс саранчи» на берегу залива. Рядом с семьёй Рахманинова поселился его друг, Евгений Сомов, с женой и матерью.

Здесь было и жарко, и сыро. Воздух дрожал от комаров. Земля вдоль берега в иных местах раскисла, как тесто. В низинах почва превратилась в болото. Но песчаный пляж тоже был. Приливы оставляли на берегу водоросли. Они сохли под солнцем, их запах доносило даже малое колебание воздуха. Чем это место так приглянулось композитору и его другу, если через год они снова вернулись сюда? Для поездок на автомобиле или на моторной лодке, для купания в заливе или океане можно было бы найти и другое. Но близко от них был русский пансион, там жили русские люди, слышалась русская речь…

Старых друзей он начал терять в 1920-м. Николай Густавович Струве погиб 3 ноября в Париже, при аварии лифта. Рахманинов был потрясён. Сыну покойного написал: «Это был мой верный и к тому же единственный друг». Он горюет вместе со всей большой семьёй. Пытается внушить мужество, стойкость в беде. Просит обращаться за помощью: «…Сделать вам что-нибудь будет моей величайшей отрадой».

Его всё более тянет к тем, кто прибыл из России. Скоро у него появится русская прислуга. И секретарём после Догмар Рибнер станет Евгений Сомов. И лечиться он предпочитал у русских врачей.

То, что Рахманинов избегает банкетов и чествований, — к этому американцы вскоре привыкнут. Из иностранцев друзьями станут немногие: мистер Фредерик Стейнвей с супругой, в доме которого он всегда оказывался среди музыкантов, сопровождавший его в концертах Чарлз Фолей или затем сменивший его Чарлз Сполдинг. Окружение росло из своих: Иван Иванович Остромысленский, авиаконструктор Игорь Иванович Сикорский, англичанин из России Альфред Сван, музыковед и композитор, и его русская супруга, Екатерина Владимировна…

Сатиных Рахманинов отыскал ещё в конце 1920-го, прислал денег. Весной 1921 года они перебрались в Дрезден, и летом 1922-го Рахманиновы окажутся там же, в Германии. Сергей Васильевич приехал туда из Лондона, его семья из Америки. Дачу сняли недалеко от города, на Эмзер-аллее. Дом был вместительный, места хватило и молодёжи — знакомым его дочерей. Вечерами, после занятий и отдыха, он отвозил своих к Сатиным либо встречал Сатиных у себя.

В начале 1923-го в США с гастролями приедет Художественный театр — К. С. Станиславский, О. Л. Книппер-Чехова, И. М. Москвин, В. И. Качалов, H. Н. Литовцева, В. В. Лужский, историк литературы и театра С. Л. Бертенсон, художник-декоратор И. Я. Гремиславский… В феврале объявится Шаляпин. 24-го числа в Чикаго, за день до выступления, Рахманинов получил письмецо:

«Милый Серёжа!

Конечно, я буду на твоём концерте и увижусь с тобой за кулисами. Но после концерта, — если ты останешься ещё час — другой — третий в гор. Чикаго — непременно настаиваю иметь ввиду вкусный „домашний“ обед у меня. Если с тобой будут друзья или близкие — они тоже мои гости.

Целую тебя Фёдор Шаляпин».

Эти встречи с давними друзьями — словно осколочки прежней московской жизни. Нью-йоркские спектакли МХАТа проходили на сцене Театра Джолсон. Поблизости жил Александр Зилоти, с радостью принимавший и московских артистов, и Рахманинова. Расписание концертов у Сергея Васильевича было довольно жёстким, но и его дом на Риверсайд Драйв увидят дорогие гости.

«Какие это были незабываемые вечера! — вспоминал Бертенсон. — Чудесные рассказы, воспоминания, обмен впечатлениями, — оживали яркие, неповторимые образы. Особенно восхищал нас Москвин своим тонким юмором, красочной, сочной, чисто московской речью, припоминавший разные смешные и занятные случаи и эпизоды из закулисной, товарищеской жизни дружной семьи артистов Художественного театра».

Мемуарист запомнил Сергея Васильевича, который жадно слушает рассказы Москвина или внимает голосу Качалова — тот читал стихи Пушкина, Тютчева, Бальмонта и Волошина. Запомнил и сосредоточенное общение композитора со Станиславским. У Натальи Александровны в памяти запечатлелся другой день:

«Раз, во время пребывания Художественного театра в Нью-Йорке, г-жа Стейнвей пригласила нас всех на обед. В числе приглашённых были Станиславский, Москвин, Книппер, скрипач Ауэр с женой и др. Была очень тёплая и уютная компания. После великолепного обеда с шампанским все пришли в весёлое настроение, г-жа Ауэр села за рояль и стала играть. Кто-то потребовал „русскую“, и моя дочь Ирина и Москвин начали плясать. Было очень забавно наблюдать за Москвиным, который плясал ухарски, изображая какого-то подмастерья. Все так разошлись, было так весело, что было жалко уезжать, когда нам объявили, что пора ехать на другой вечер, в другой дом. А там, когда жена Стейнвея рассказала про „русскую“ и успех Москвина и Ирины, все гости начали упрашивать Москвина повторить танец. Москвин почему-то отказывался, отнекивался и так и не согласился, несмотря на убедительные просьбы гостей. Мы узнали потом причину его отказа. При всём желании он не мог исполнить просьбы американцев, так как у него лопнул шов по всей важной части его туалета».

Но самый незабываемый вечер выдался летом, на «Мысе саранчи», в Локуст-Пойнт, когда его навестили Шаляпин с актёрами МХАТа.

Гостиная Рахманиновых превратилась в «партер» и «сцену». Первый ряд зрителей сидел прямо на полу. Сергей Васильевич аккомпанировал, много времени провёл за роялем. Занятными историями в тот день сыпали все. Но Феденька был особенно хорош. Его «чудачества» отразились в разных воспоминаниях. Но и собранные вместе они дают не общую картину, а только лишь узор в калейдоскопе из осколочков-эпизодов.

«Пошатываясь, он изображал, как-то чудесно выпуская и засасывая воздух одними углами рта, при зажатых губах, как пьянчужка мастеровой нажаривает на гармошке, — получался действительно характерный для гармошки звук, — и как этот пьянчужка объясняется с постовым городовым недалеко от фатально неизбежного участка», — вспоминает Остромысленский.

«…Изображал захлёбывающуюся гармонику и пьяного гармониста, которого вели в участок, даму, надевающую перед зеркалом вуалетку, старушку, молящуюся в церкви, и прочий смешной вздор», — дополняет Софья Сатина. А Остромысленский продолжает:

«Затем он рассказал, что как-то в Лондоне, ещё в дни войны, толпы народа, ожидавшие высочайшего выезда, приняли его за короля. По какому-то недосмотру полиции он вместе со своим менеджером проезжал в это время по главной улице. Раздалось: „Гип! Гип! Урра!“ Артист не растерялся. Недаром же ему приходилось петь и Бориса Годунова, и Ивана Грозного.

— Что же, думаю себе, вот мой народ. — И округлым неподражаемым жестом руки Шаляпин показывал нам, как он снял свой цилиндр и как королевски раскланялся с толпой и с правой и с левой стороны. — Мой народ! — и поклон направо: — Мой народ! — и поклон налево».

Тот вечер у Рахманиновых, в сущности, — Феденькин вечер. Было душновато. Но этого как-то не замечали. Фёдор Иванович не просто лицедействовал. Он — «волховал». Остальные — то смеялись, то сидели зачарованные, как Ольга Книппер-Чехова, по-детски изумлённо открыв рот.

И, конечно, Шаляпин пел, а Рахманинов аккомпанировал. Слушали все затаив дыхание, даже их маленький, лохматый Пуф, с глазами, как чёрные пуговки. Когда Шаляпин взял высокую ноту, пёсик просто лишился чувств, и его потом торжественно вынесли из комнаты на подушечке.

То, как Фёдор Иванович спел «Очи чёрные», запомнилось особенно. Как прожгло душу, когда он — необыкновенно — вздохнул-вскричал: «Вы сгубили меня…» Сергей Васильевич часто будет вспоминать именно этот эпизод:

— Ведь как он вздохнул, подлец, как он всхлипнул! «Вы сгубили меня…» Вот, думаю, одарил тебя Господь через меру…

Позже, когда Шаляпин запишет «Очи» на пластинку, Сергей Васильевич будет частенько ставить её, опять и опять, ждать эту фразу — и заново переживать, покачивая головой.

Неповторимый 1923-й… Рахманинова запомнят оживлённым, рядом с Шаляпиным, — слушает нескончаемые истории и, охватив руками голову, хохочет, не может остановиться. Запомнят Сергея Васильевича и утомлённым, с землистым лицом и тёмными кругами под глазами. Запомнят и растерянным, на пристани, когда пароход с артистами МХАТа отбывал на родину. Он стоял молча, сутулый, подняв руку. На глаза навернулись слёзы.

* * *

Есть ностальгия, способная нахлынуть и отпустить. И есть та, что съедает душу. Рахманинов ощутил её и в 1920-м, когда ещё не знакомый с ним Альфред Сван прислал русскую песню и попросил гармонизовать её для сборника народных песен. И позже, с приездом в Америку скульптора Конёнкова, с появлением живописцев — Игоря Грабаря, Сергея Виноградова и Константина Сомова.

В начале 1924-го в Соединённых Штатах открывалась — с большим размахом — выставка русского искусства. Всех художников Рахманинов готов был приветить у себя. Но и недолгие эти встречи не спасали от печали.

Его ценили в Америке. Трижды, в 1924-м, 1925-м и 1927-м, приглашали играть в Белом доме у президента. Но музыкант не открывался навстречу новому миру, напротив, он всё больше замыкался в себе.

С какой отрадой он увидел летом 1924-го, когда они опять жили близ Дрездена, их Марину, а вернее — Марию Александровну Шаталину!.. Сколько раз Рахманиновы писали ей, чтобы не берегла вещи, чтобы в трудные годы меняла их на продукты. Она же, беззаветная душа, хранила всё. Приехала из Москвы в Дрезден на несколько недель. Увидев семейство Рахманиновых, смеялась и плакала. А на следующий, 1925-й, — умерла от рака.

Жизнь как цепь расставаний. Где встречи коротки, а прощание иной раз — навсегда.

В конце 1924 года дочь Ирина выйдет замуж за художника, князя Петра Григорьевича Волконского. 12 августа 1925-го Пётр Григорьевич скоропостижно скончается. Об этой странной смерти останутся лишь глухие упоминания. Николай Метнер в сентябре напишет Александру Гольденвейзеру: «Молодой Волконский, правда, человек нервный, но в общем казавшийся вполне здоровым, был, как мне говорил С. В., болен мыслью о том, что погибает религия, вследствие чего доктора сочли нужным лечить его как религиозного маниака»[251]. Сам Рахманинов будет упоминать о своём «Петрике» в письмах, вздыхать, что любил его как родного.

2 сентября, уже после смерти своего отца, на свет появится внучка Софинька. Восторги и Сергея Васильевича, и Натальи Александровны похожи на обычные радости бабушек и дедушек. Но в письме Рахманинова Софье Александровне, «другу Сонечке», написанном накануне рождения внучки, — затаённая тревога:

«Если всё пойдёт благополучно, то младенец может родиться к вечеру сегодня. По этому поводу приходит в голову странное совпадение дней: сегодня среда… В среду же Петрик делал предложение Ирине; в среду состоялся их гражданский брак в Германии, церковный брак пришёлся также на среду и, наконец, Петрик скончался в среду. Из этого я ровно ничего не заключаю, но не удивлюсь, если Ириночка будет придавать этому дню какое-нибудь особенное значение. Бедная моя Ириночка!»

В том памятном 1925 году, в декабре, состоится встреча с музыкальной студией МХАТа. Скульптор Конёнков увидел Рахманинова на приёме, который устроил для артистов Шаляпин. Сергей Васильевич стоял у колонны словно бы отдельно от других. С любовью и восторгом он смотрел на своего шумного друга. И когда Конёнков бросил пару слов о шаляпинском обаянии, Сергей Васильевич по-доброму улыбнулся:

— Да, Федя умеет быть обворожительным. Здесь у него соперников нет.

Сергей Тимофеевич пожаловался: лепить Шаляпина трудновато. Плохо позирует, непоседлив. Всё время отрывают телефонные звонки. Уезжает до конца сеанса.

Намекнул Конёнков и на своё желание поработать над бюстом композитора. Рахманинов дал согласие.

И вот — сеансы. Сергей Васильевич задумчивый, усталый. Конёнков вглядывается, лепит.

«Лицо Рахманинова было „находкой“ для скульптора. В нём всё было просто, но вместе с тем глубоко индивидуально, неповторимо. Есть в жизни лица, которые достаточно увидеть хотя бы на мгновение, чтобы потом помнить долгие годы.

В первое время я заметил, что Сергей Васильевич очень скоро утомляется. Я предлагал ему отдохнуть, он охотно соглашался, вставал со стула, прохаживался по мастерской или ложился на диван. Но вскоре поднимался, говоря: „Ничего, я уже отдохнул. Ведь ваше время дорого“.

В перерывах между сеансами мы пили чай и беседовали…»

Рахманинов вспоминал далёкое прошлое: Новгород, озёрный край; упомянул легенду о новгородце Садко, одноимённую оперу.

— У Римского-Корсакова каждая нотка — русская. Как жаль, что я мало общался с ним! Я многому у него научился.

Вспомнил Чайковского, консерваторию своей юности, Большой театр. «…Глаза его светились каким-то необыкновенным чистым светом».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.