Бобик против Гамлета
Бобик против Гамлета
Как-то незаметно повысился у меня статус на «Лен научфильме». Теперь я получил возможность отказываться от некоторых предложений. Я сам предлагал темы для своих маленьких фильмов, сам писал сценарии и дикторские тексты.
Иногда меня заносило в «шнейдеровщину» – тянуло к экзотике. Однажды генерал Бара-Бараев – внук знаменитого генерала Бараева, который штурмовал Шипку, предложил мне поучаствовать в поисках следов Ледового побоища на Чудском озере. В маленькую деревушку Самолву прилетели два вертолета со снаряжением, пригнали катера с аквалангистами, и мы долго что-то искали в мутной воде. Прилетел академик Тихомиров и по секрету сообщил нам, что Ледовое побоище – плод фантазии Эйзенштейна. На этом месте произошла какая-то мелкая стычка, но не более.
– Кто ищет, тот всегда найдет – категорически заявил генерал Бараев и строго посмотрел на военных аквалангистов.
Аквалангисты запаслись грифельными досками и нырнули в Чудское озеро. Вынырнули они подозрительно быстро с корявым изображением каких-то квадратиков.
– Древняя каменная кладка! – доложили они.
– Ну, вот! Оборонительное сооружение новгородцев! Давно бы так, – похвалил их генерал.
Позже он написал про это длинную статью в каком-то военно-историческом журнале.
Мне приходилось много ездить по стране и встречаться с людьми на всех социальных уровнях. Это было интересно и поучительно. Я теперь удивлялся собственной наивности и самонадеянности. Как я мог рассчитывать на то, что сделаю когда-нибудь что-то стоящее в кино без солидного житейского опыта? Что я намерен был поведать миру? Я очень многим обязан «Леннаучфильму».
Между тем, ситуация в игровом кино после кончины нашего главного «худрука» – Сталина, постепенно менялась. Я узнал, что начали самостоятельно работать и некоторые из моих однокурсников. Володя Басов и Слава Корчагин приступили на Украине к съемкам фильма по повести Гайдара «Школа». Чхеидзе и Абуладзе сняли в Тбилиси симпатичную короткометражку «Лурджа Магданы». И здесь, на «Ленфильме», тоже начались изменения. В нашем Доме кино мы увидели новую картину Иосифа Хейфица «Дело Румянцева». В ней рассказана была простая история, случившаяся с пареньком-шофером. Все в этом фильме было узнаваемо, сделано с сочувственным вниманием к мелочам жизни и простому человеку. После помпезных, натужных славословий, к которым мы привыкли, фильм Хейфица был открытием, смелым прорывом. «Подумать только! – поражались коллеги-кинематографисты, – в фильме показан отрицательный милиционер!» Наиболее проницательные увидели в этом даже намек на репрессии тридцать седьмого года.
На «Ленфильме» появились и режиссеры-дебютанты. Это были приглашенные новым директором Киселевым местные театральные режиссеры – Киселев пришел на студию из театральной среды. Никто звать меня на «Ленфильм», конечно, не собирался. Более того, чем лучше шли мои дела в неигровом кино, тем меньше у меня оставалось шансов попасть в кино художественное. Здесь меня уже определили в хроникеры, а хроникерам в храме киноискусства – не место!
Но тут вмешался господин Случай. Я уже упоминал об операторе фильма «Чапаев» Александре Ивановиче Сигаеве. Все его величали Сигай. И действительно, он обладал способностью сигать сломя голову во все конфликты и споры, если ему казалось, что кто-то обижен. Он был правдолюбцем по содержанию и матерщинником по форме. Никто не знал, когда именно и что именно Сигай сочтет несправедливостью. Он не признавал никаких авторитетов, резал правду-матку, а ленфильмовских классиков Хейфица и Козинцева называл Оська и Гришка. За эту его, мягко говоря, неуравновешенность его и выжили с «Ленфильма» – не помогла даже чапаевская слава. Меня он окликал не по имени, а просто кричал «эй, ты!».
– Эй, ты! – крикнул мне однажды Сигай на весь просмотровый зал в Доме кино. – А ну, поди сюда!
Я, конечно, поспешил за скандалистом. Сигай крепко взял меня за руку и куда-то повел. Привел он меня в комнату, где сидел седовласый, вальяжный человек.
– Слышь, Оська! – обратился к нему Сигай. – Ты картину начинаешь – возьми к себе вот его, – Сигай ткнул в меня пальцем.
Я поздоровался и назвался. Видимо, чтобы не связываться с Сигаем, вальяжный человек (это был Хейфиц) стал меня расспрашивать о себе. Я рассказал. Хейфиц поблагодарил и собрался было уходить.
– Оська! – строго крикнул Сигай. – Скажи, когда ему приходить!
– Ну, – вяло пообещал Хейфиц, – пожалуй, через недельку и ролик свой захватите.
Что Хейфиц называл роликом, я не понял. На всякий случай, я взял с собой короткометражный фильм, который назывался «Рождение картины». Как известно, в Третьяковке хранится множество подготовительных этюдов к суриковской «Боярыне Морозовой». Кроме того, несколько малоизвестных эскизов сохранилось в провинциальных музеях. Я знал, что в семье Михалковых-Кончаловских есть альбом Сурикова, уцелевший еще со времен его путешествия в Италию. Там, среди итальянских зарисовок, есть и первые «почеркушки», касающиеся «Боярыни Морозовой». Мне показалось, что если выстроить весь этот материал в хронологической последовательности и снабдить его соответствующим комментарием, может получиться любопытная картина.
Я пришел к Наталье Петровне Кончаловской, чтобы испросить разрешение на съемку альбома и вообще посоветоваться. В разгар беседы появился длинный подросток в серой школьной форме, когда-то купленной на вырост.
– Ма, – сказал подросток ломающимся баском, – дай полтинник!
Подросток откликался на имя Никита. Наталья Петровна мысль о фильме тогда одобрила. Вот с этим-то двадцатиминутным фильмом я и пришел к Хейфицу. В просмотровом зале я увидел знакомых вгиковцев. Это были художники Исаак Каплан, Белла Маневич и оператор Маранджян. Они уже приглашены были в группу для работы над новым фильмом Хейфица «День счастья». Все вместе мы посмотрели мою картинку.
– Смотрится, как сюжетное кино, – с некоторым удивлением сказал Хейфиц, – вы приходите еще через недельку – что-нибудь решим.
Через недельку, не без психологической обработки со стороны моих вгиковских приятелей, Хейфиц пригласил меня на картину в качестве второго режиссера.
Я хорошо знал, что второй режиссер в игровом кино – это чисто административная должность. Второй режиссер – своего рода посредник между производственной и творческой половинками съемочной группы. Функции его постоянно меняются на разных этапах кинопроизводства. В подготовительном периоде – он плановик и проектировщик. На этапе кинопроб он превращается в сыщика-дознавателя, дипломата и координатора одновременно, так как в это время идет поиск исполнителей и формируется актерский ансамбль. О съемочном периоде я уж и не говорю. Во время съемок второй – царь и бог, но одновременно, он и «прислуга за все», и мальчик для битья. Во всех просчетах, ошибках и неудачах традиционно считается виноватым второй режиссер.
«В какой мере я смогу проявить себя на "Ленфильме" как второй режиссер?» – спрашивал я себя. Ответ мне был ясен – ни в какой! Во-первых, я уже привык самостоятельно принимать решения и руководствоваться собственными представлениями о хорошем и плохом. Преодолеть этот психологический барьер очень трудно. Во-вторых, я плохо знал актерский рынок и закулисье. И, в-третьих, я совсем не знал цехов и цеховых работников на «Ленфильме», а если ты не знаешь плотников, осветителей, маляров в лицо и по имени-отчеству, то дело твое безнадежное.
Однако соблазн поработать с таким мастером, как Хейфиц, был велик. Я решил пойти на «Ленфильм», но только на картину к Хейфицу, не связывая себя постоянной работой в штате студии. «А дальше видно будет, – думал я, – тылы в неигровом кино у меня обеспечены».
Первый дискомфорт я почувствовал, когда прочитал сценарий. Благополучная, обожаемая мужем женщина рвется из семейного мирка в большой мир созидателей, строителей и т. д. Муж ее – геолог – как раз и живет в этом большом мире, но жену заботливо оберегает от него. Жена огорчается, отношения охлаждаются. Жена случайно знакомится с врачом скорой помощи – обаятельным представителем «большого мира». Раздираемая противоречиями женщина уезжает в деревню учительствовать. В сценарии было много симпатичных подробностей и типично хейфицевских деталей, но общее ощущение какой-то неловкости сохранялось. Слишком хорошо мы знали наш послевоенный мир вдов и сирот, мир одиноких женщин, лишенных любви и заботы, чтобы проникнуться сочувствием к героине. Неприятности меня ожидали совсем не там, где я предполагал.
Чисто организационные сложности мне как-то удавалось преодолевать при поддержке профессионалов высокого класса – главных художников и оператора, но стали сказываться сценарные неясности и несогласия между автором Юрием Германом и постановщиком Хейфицем. Сцены переписывали прямо на съемочной площадке, постоянно менялись и места съемки. Такие замены приводили к частым простоям и неразберихе. Директор картины все это сваливал, конечно же, на второго режиссера. Алексей Баталов, игравший главного героя-врача, будучи деликатным человеком, в прямые споры с постановщиком не вступал, но я вынужден был как-то реагировать на его возражения и сомнения. Реагировать и маневрировать.
Закончилось все это совершенно неожиданно. Хейфиц простудился и заболел, а мне после съемок поручил провести речевое озвучание. Именно на этом этапе, обычно, и уточняют сценарные невнятицы, мотивировки и противоречия. Здесь есть еще возможность отчасти смягчить актерские просчеты. Словом, именно на этом этапе окончательно редактируется картина. Почему Хейфиц доверил мне такую важную работу, я понял значительно позже, когда монтировал свой первый большой фильм. На этом этапе режиссеру, перешагнувшему, наконец, через все сложности, случайности и тяготы съемок, каждый эпизод, каждая клеточка-кадрик кажутся самыми важными и необходимыми. Мало кто решается недрогнувшей рукой изымать созданные тяжким трудом эпизоды. Их качество и значимость режиссер невольно измеряет количеством затраченного труда и волнений. Это естественный самообман. Во многих странах важной монтажно-редакторской работой занимается профессионал-монтажер. У нас своя традиция – у нас постановщик – единовластный хозяин отснятого материала. Во всяком случае, так было долгое время. В данном запутанном случае Хейфицу важно было сохранить «свежий глаз», оказаться над схваткой. При этом постановщик мог в любой момент поправить новичка и даже отстранить его. Мои неудачные, ошибочные действия для меня, хроникера и чужака, могли иметь тяжелые последствия в будущем. Но, все равно, я был глубоко благодарен Хейфицу за возможность «порулить», которую он мне тогда предоставил.
Премьера прошла скромно. Отзывы о фильме тоже были сдержанные. Хлебосольный Герман устроил пышный банкет, но за столом отсутствовал. Не было и Хейфица, который еще не вполне оправился от болезни. Только съемочная группа беззаботно гуляла и веселилась.
Слухи о моем нештатном участии в работе над «Днем счастья» дошли и до директора «Ленфильма» Киселева. Человек он был, как принято говорить, неоднозначный. В нем удивительно сочеталась безоглядная решительность с самой позорной трусостью. Илья Николаевич отсидел десять лет в лагерях и панически боялся любого начальства. На приемках новых картин в Смольном его трясло, он потел, заикался и соглашался с любой бредовой поправкой. Но у себя в кабинете Киселев преображался. С истинно цыганским темпераментом (Киселев был цыган) он играл сразу за всех артистов на худсоветах, режиссировал за всех режиссеров и анализировал за всех редакторов. «Эх, жаль! Времени нет, а то бы я сам сыграл!» – говаривал часто Киселев своим подчиненным актерам, режиссерам, сценаристам и т. д. В творческом экстазе он мог разбить в кабинете любимую вазу или спеть под гитару любимый романс. Тут у него не было соперников. При всем при этом, он был деловит и хитер.
– Вот что! – сказал Киселев, призвав меня в кабинет. – Мне летунов не нужно! Или оформляйся, как нормальный человек, в штат, или я с тобой по-другому буду говорить!
– Мы с вами никогда ни о чем не говорили, Илья Николаевич, – удивился я.
– Как это не говорили? Вот, у меня помечено, – Киселев ткнул пальцем в блокнот. – Семнадцатого в тринадцать ноль-ноль ты должен дать окончательный ответ.
Подобного разговора, конечно, у нас не было и пометки в блокноте тоже не было. Просто у Киселева была такая манера: захватывать собеседника врасплох и ставить его уже перед свершившимся фактом. Так, наверное, его родичи-цыгане продавали на ярмарках негодных лошадей простодушным крестьянам. Когда я вторично пришел к Киселеву, он уже, оказывается, договорился с директором «Леннаучфильма» о моем переводе в штат «Ленфильма». И это происходило в то самое время, когда я еще мучался сомнениями и держал совет с родными. Ведь я, по выражению Ильфа и Петрова, был уже закоренелым «матрацевладельцем». Я был женат, обзавелся двумя дочерьми, ко мне переехала мать и «Зингер-полукабинет» уже был с почетом установлен в нашей новенькой хрущобе-распашонке. Теперь мне предстояло бесповоротно решить: начинать ли мне все сначала, кидаться ли в неведомое?
– А что я буду делать на «Ленфильме»? – спросил я у Киселева.
– Работать будешь, – сказал директор, – есть у меня кое-что на примете. Сегодня оформляйся – завтра приходи.
Я пришел назавтра и состоялся такой разговор:
Киселев: Поздравляю.
Я: Спасибо.
Киселев: Предлагаю тебе работу. Для начала короткометражку. Комедию.
Я: Спасибо.
Киселев: Но есть условие.
Я: Какое?
Киселев: Короткие сроки. Маленькая смета.
Я: Согласен.
Киселев: Но есть еще одно условие.
Я: Какое?
Киселев: Последнее, но главное. Сниматься у тебя будут собаки.
Я: Не понял.
Киселев: Чего же тут непонятного? Ты хроникер. Опыт работы с актерами у тебя маленький. Вот и начнешь с собак!
Подоплека этого разговора такова: некогда в план «Ленфильма» была включена короткометражка – экранизация рассказа Носова «Бобик в гостях у Барбоса». Плановики подумали и записали ее как мультипликацию. Но, во-первых, «Ленфильм» мультиков никогда не делал, а во-вторых, стоимость рисованного фильма очень высока. Теперь никто не знал, что с этой «плановой единицей» делать. Киселев принял волевое решение – пустить короткометражку в производство, как обычную, игровую. Тогда отдел труда и заработной платы запросил, по какой ставке платить артистам, приглашенным на роль собак. Ведь в сценарии фигурируют не какие-то безмолвные, второплановые собаки, а собаки-герои, у которых даже есть текст. Действительно, для большей художественности Носов дописал в сценарии своим героям внутренние диалоги-монологи: «А не попробовать ли мне колбаски? – подумал Бобик» или: «Побегу-ка я восвояси, – решил Барбос». Отдел зарплаты сразу понял, что за все эти чудеса нужно кому-то платить. Теперь они интересовались, сколько?
Я сказал, что не понимаю, как вообще такой фильм делать.
– А ты придумай, – парировал Киселев, – для того я тебя и пригласил, даже в штат взял. Если придумаешь – озолочу! То есть не то чтобы озолочу, но ты оправдаешь мое доверие. Все! Свободен!
Классический рассказик Носова все знают: комнатная собачка, в отсутствие хозяина – Дедушки, приглашает в гости дворового пса. Собачка хвастается, что все в доме принадлежит ей, угощает гостя разными вкусностями и собаки засыпают на хозяйской кровати. Возвращается Дедушка и устраивает псам выволочку. Я подумал, что поведение собак можно разделить на простейшие действия, а реакции вызывать искусственно, как это проделывал когда-то с цаплями наш астраханский егерь. Продуманно смонтированное сочетание реакций и поступков может, при известной изобретательности, создать иллюзию осмысленного, «разумного» поведения четвероногих.
По предложению Германа я проконсультировался с Лидией Ивановной Острецовой – талантливой дрессировщицей собак. Именно она работала на картине по сценарию Германа «Ко мне, Мухтар!». Острецова сказала, что в принципе, такая затея осуществима, «если найдем собак с характером и талантливых». Лидия Ивановна рассуждала о собаках, как о людях, и имела, как позже выяснилось, особый дар общения с четвероногими. Она не угрожала им и не ублажала. Она с ними разговаривала. Пустолайке она говорила просто: «собака, помолчи» и пустолайка замолкала. Если собака упрямилась, Острецова строго ей замечала: «не выпендривайся!» И собака смирялась. Как все это у нее получалось, никто понять не мог.
Собачьи реплики в фильме я решил сократить до минимума, чтобы только понятен был смысл происходящего. Для этого нужно было при помощи комбинированных съемок регулировать бессмысленный лай «артистов», разделять собачью артикуляцию на смыкания и размыкания, с тем, чтобы на речевом озвучании вложить им в пасти необходимые разумные слова. Для режиссера комбинированных съемок это была кропотливая, тягомотная работа, и я предложил режиссера Михаила Шамковича включить в титры, как сорежиссера.
Все на съемках этой картинки выглядело пародией на серьезный кинопроцесс. Был и приказ по студии о запуске в производство, вывешивался и еженедельный график работ. Для смеху так было сделано или случайно получилось, но график висел рядом с графиком работ по картине Козинцева «Гамлет». На одном листочке значилось: «Натура. Постройка декорации "Замок Эльсинор". На соседнем было написано: «Натура. Постройка декорации "Конура Барбоса"». Ленфильмовцы, встречая меня в коридорах, лукаво улыбались. Возникли кадровые проблемы: никто не хотел работать гримером на собачьей картине, непонятно было, что должны делать костюмеры. Только главный художник Исаак Каплан был всем доволен. «Вот увидишь, – хохотал Каплан, – это полотно войдет в историю "Ленфильма"!»
Как положено по графику, начались кинопробы. Об этом сообщили по радио. Это была ошибка. Клуб собаководства располагался где-то на Красноармейских улицах, а уже, не доходя до Измайловского, я услышал многоголосый лай и визг. Перед клубом выстроилась гигантская очередь из граждан с овчарками, болонками, борзыми и прочая. Каждый гражданин расхваливал своего питомца и демонстрировал его таланты. Иные требовали особых льгот. Одна старушка, очень похожая на собственную болонку, утверждала, что собака пережила блокаду и потому у нее особые права. На роль комнатной собачки предлагали звероподобных огромных псов, на роль дворняги – изысканных аристократов с длинными родословными. Кое-кто застенчиво предлагал Острецовой взятку. Лидия Ивановна невозмутимо делала на списке какие-то пометки, иногда коротко замечала: «бездарь» или «вяловата, нет темперамента». Наконец, мы приняли решение: на роль комнатной собачки утвердить карликового терьера Мишку – он талантливо ходил на задних лапах и очень был самодоволен. На роль дворового пса взяли беспородного кобеля по имени Люкс. Он был невообразимого, грязно-желтого цвета и носил бороду, унаследованную от какого-то терьера. Взят он был, главным образом, за «непосредственность».
По ленфильмовским правилам, исполнителей ведущих ролей нужно было утверждать в главной редакции. Сначала мы – Острецова, я и две собаки – долго сидели в приемной у главного редактора Ирины Павловны Головань – ее срочно вызвали в Смольный. Я спросил у ее заместителя Гомелло, не утвердит ли он сам моих артистов. Гомелло вышел в приемную и с омерзением оглядел собак. Потом он спросил, не кусаются ли они, и без слов удалился в кабинет. Секретарша посоветовала все-таки дождаться самой редакторши, потому что заместителя, товарища Гомелло, недавно покусала собака. Мы стали ждать Головань. Выяснилось, что собак она любит и потому героев утверждает. Просила только приглашать ее к нам на репетиции.
В дальнейшем, это нам очень помогло. Репетиционная комната была на «Ленфильме» только одна, и ею обычно пользовались по очереди. Нашему творческому процессу очень мешал Смоктуновский, который безвылазно сидел в репетиционной, отрабатывая фехтовальные приемы для своего Гамлета. Время от времени, мы все-таки вытесняли Смоктуновского, ссылаясь на то, что главный редактор желает проконтролировать наши репетиции. Тогда Смоктуновский гордо удалялся, а звон шпаг в репетиционной сменялся собачьим лаем. Люкс, между тем, проявил незаурядные способности. Он стал всеобщим любимцем. После многократных купаний обнаружилось, что он не грязно-желтый, а ослепительно белый.
Однажды на просмотр текущего материала вдруг пришел тот самый, покусанный, Гомелло. Он сказал, что еще на сценарной стадии кое-что его насторожило.
– В сценарии, – сказал он, – настойчиво проводится мысль о социальном неравенстве. Одна собака, видите ли, купается в роскоши, а другая живет в конуре! Что вы этим хотите сказать?
– Что одной собаке повезло, а другой нет, – ответил я.
– Ну, предположим, – не отставал Гомелло, – а почему у вас люди и вся наша действительность снята, так сказать, ниже пояса?
– Потому что фильм у нас из жизни собак и окружающее мы видим как бы с собачьей точки зрения, – объяснил я.
– Ну-ну, к этому мы еще вернемся, – пообещал Го-мелло и удалился.
Был еще заочный спор с автором Носовым. Поскольку выяснилось, что исполнитель роли Барбоса оказался ярче и талантливее партнера, нам показалось, что картину лучше назвать «Барбос в гостях у Бобика», а не наоборот. Носов всерьез возмутился и даже сослался на авторское право и Союз писателей. Словом, все на картине было как настоящее, только смешнее.
Наступил и день большого худсовета. Для того чтобы понятно было, что это такое, требуются некоторые пояснения. После очередной либеральной перестройки коллектив «Ленфильма» разделен был на три творческих объединения: Первое объединение возглавили Хейфиц и Козинцев, Второе – Александр Иванов, Третьим руководили Владимир Венгеров и Герберт Раппопорт. Раппорт после прихода Гитлера к власти уехал из Германии в Советский Союз и сделал антифашистскую картину «Профессор Мамлок». После этого, он так и осел на «Ленфильме». У каждого объединения был свой худсовет, в котором заседали всякие уважаемые люди. В Первом объединении это был Юрий Герман, Ольга Берггольц, известный поэт Дудин, художник Эней, а также профессора университета, критики, журналисты и т. д.
В особо важных случаях, при завершении очередной картины на «Ленфильме» собирали объединенный худсовет, который и назывался большим. Здесь соединялись все интеллектуальные резервы и являлись все известные, влиятельные люди. На этот блистательный форум была почему-то представлена и короткометражка «Барбос в гостях у Бобика». Как я потом узнал, аншлаг нам обеспечили панические намеки Гомелло на «пропаганду социальной розни». Картину вначале глядели с недоумением. Потом раздались смешки, а закончилась она под всеобщий благодушный смех. На обсуждении неутомимый Гомелло выступил одним из первых и обвинил картину в «бездумном смехачестве». Но тут он совершил ошибку, потому что к «смехачеству» оказался причастным весь худсовет. Завершая худсовет, Козинцев сказал, что в фильме есть не только дрессура, но и режиссура, и пожелал нам «дальнейших творческих свершений».
Но больше ничего не свершилось, только я лишился зарплаты, потому что попал в простой. На «Леннаучфильме» я работал беспрерывно и даже не понимал, что это такое – простой. А на студии художественных фильмов пауза между картинами могла тянуться очень долго. Даже годами! С моим героем – кобелем Люксом мы оказались на равных. Мне, как и Люксу, не предлагали больше картин, и я был никому теперь не нужен. Декорацию «Конура Барбоса» перенесли во двор студии, и безработный Люкс жил в ней до особых распоряжений. Его кормил и о нем заботился лжедрессировщик Гуревич. Получая пока что деньги на пропитание Люкса, он нелегально подкармливал еще и собственного персонального медведя.
Он содержал его в подвале института Рентгена, отчего медведь облучился и начисто облысел. Вид его был ужасен. Лысый медведь был похож на свинью без пятачка. Кроме того, мишка страдал алкоголизмом. Юность его прошла в клетке по соседству с каким-то заводским домом отдыха. Отдыхающие трудящиеся для смеху угощали медведя пивом. С тех пор он употреблял ежедневно полкружки пива. Если пива не давали, медведь приходил в неистовство. Представляете, каково жилось непьющему Гуревичу с таким зверем. А почему он «лжедрессировщик», я сейчас объясню.
Жители ближайших от «Ленфильма» домов все были немного чокнутые. Они подрабатывали в массовках, постепенно втягивались в киношную жизнь и уйти с «Ленфильма» уже не могли. Таким был и Гуревич. Если не удавалось хоть немного посниматься, он слонялся по «Ленфильму», предлагая услуги подсобного рабочего. В этом качестве он пребывал и на картине «Укротительница тигров». В фильме тогда снимался знаменитый тигр Пурш. Он уже постарел и «мышей не ловил», если, конечно, можно так сказать про тигра. Когда дрессировщику Константиновскому задерживали зарплату, он привязывал Пурша на веревочку и шел с ним в бухгалтерию. Пурш обнюхивал окаменевших от ужаса финработниц и необходимые деньги Константиновскому тут же выдавали. Под конец съемок Пурш не выполнял уже простейших заданий и постоянно дремал. Однажды Константиновский никак не мог заставить Пурша поднять голову и «с удивлением», как сказано в сценарии, поглядеть в небо.
– Тому, кто расшевелит этого кретина, плачу пятерку, – объявил дрессировщик.
К нему тут же подошел Гуревич и пообещал, что тигра расшевелит.
– Веревку мне! – скомандовал Гуревич.
Веревку привязали к осветительным лесам и доброволец вскарабкался по ней, оказавшись как раз над Пуршем.
– Мотор! – скомандовал Гуревич.
– Есть! – откликнулся оператор Розовский.
И тут Гуревич издал нечеловеческий визг. Он принялся извиваться, кривляться и раскачиваться на веревке, не смолкая ни на секунду. Пурш проснулся и удивленно поднял голову.
– Снято! – торжествующе крикнул Гуревич и показал большой палец.
Но он забыл, что следует держаться за веревку и упал вниз на Пурша. Ошеломленный тигр убежал из декорации, и его потом долго искали по всей студии. Тем не менее, слух о дрессировочных талантах Гуревича распространился, разросся и сам Гуревич в него поверил. Вот тогда-то он и приобрел своего дефективного медведя и принялся его дрессировать и откармливать за счет безработного Люкса.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.