II

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

II

Так Керри принесла свою жизнь на алтарь служения Господу. Она твердо следовала своему зароку. Ей трагически не хватало матери. Она не могла теперь с легким сердцем петь по вечерам, ибо не было рядом с нею этой спокойной души, и она крепко держала в памяти тот час, когда отдала себя Богу.

Но Господь по-прежнему не давал знак, что принял ее. Она должна была ждать, когда ей откроется, что делать дальше, а пока что дни ее проходили, как прежде, в работе и школьных занятиях. Правда, она стала спокойнее и уравновешеннее. Она прекратила ходить на деревенские вечеринки. Она решила не гулять больше с Нилом Картером. Ее задача упорно учиться и готовить себя к делу, которому обещала посвятить свои дни.

Суть миссионерской деятельности ей была в общем знакома. Несколько раз в их маленькой деревенской церкви появлялись изможденные, опаленные солнцем люди, державшие путь в чужие страны, и речи их были горячи и неистовы. Она слушала, невольно завороженная их смелыми подвигами во славу Божию. Но сама она вовсе не стремилась услышать «голос призыва». Ведь это значило бы покинуть Америку! А она не могла оставить эту страну. Она всякий раз спешила понезаметнее ускользнуть из церкви, стараясь не попасться на глаза миссионеру и чувствуя радость и облегчение, если это ей удавалось.

Ныне все переменилось. Она должна была ехать — должна была и готова была. Она обещала. Она спокойно ходила по дому, но если кто-нибудь замечал ее состояние, то говорил: «Керри не может забыть о смерти матери». Однако в этом было нечто большее. Она начинала отрешаться от привычной вольной жизни, готовясь вступить на путь, который ей будет указан.

Прошло два года, жизнь делалась легче, и Германус обнаружил, что его старое увлечение начинает давать плоды, ибо, немного придя в себя и поправив нарушенное войной хозяйство, люди даже из дальних мест стали приносить ему на починку часы и драгоценности. Он к тому же и сам делал часы, а они тогда были в большом спросе, Какая-то волшебная сила была заключена в его тонких, подвижных пальцах, укрощавших самые упрямые механизмы. И впервые в жизни он начал основательно пополнять семейный бюджет.

Однако Корнелиус по-прежнему оставался главным в семье, он и на земле работал, и учительствовал. Две старшие сестры умело вели дом и заботились о младших детях. Больше всего хлопот было с младшим сыном, Лютером, очень похожим на Керри лицом и характером. Но если ее отличало стремление к самосовершенствованию и искреннее желание быть хорошей, то он, став юношей, целиком подчинился порывам плоти. Он рос строптивцем и все рвался на Запад, к золотым приискам, манившим в то время всякого мало-мальски склонного к бродяжничеству молодого человека. Семья пыталась объединенными усилиями удержать его в рамках пристойности. Он больше всего любил свою мать, которая лучше кого бы то ни было, понимала его, и теперь, когда ее не стало, с ним совсем не было сладу. Рассердившись однажды не на шутку. Германус собрался даже хорошенько его выпороть, но парень был на голову выше его, успев к этому времени превратиться в высокого, черноглазого, темноволосого молодого человека, гак что маленький самонадеянный отец при всем своем негодовании не мог совершить подвига, на который решился. Корнелиус однажды все-таки выпорол его по приказу родителя, но после этого ему стало так не по себе, что он выбросил розги и не пытался повторить экзекуцию. После смерти матери все пошло не в лад. Но так или иначе семья жила как было заведено, а Керри никому не открывала своей тайны, все более укрепляясь в принятом решении.

Ко времени, когда ей исполнилось восемнадцать лет, старый доктор Данлоп, пастор ее юных лет, собрался уходить со своего поста, поскольку он теперь стал очень толстым и нередко дремал во время службы. Было ясно, что нужен новый священник. Германус, принимавший самое активное участие во всех делах деревни, хорошенько изучив взгляды разных молодых людей, приглашенных на испытательные проповеди, выбрал высокого, серьезного молодого человека, который, несмотря на свой возраст, казался очень рассудительным и зрелым, поскольку побывал на войне. Он был из их же штата, из ближайшего графства Гринбриер. Его отец был там самым богатым помещиком; после войны, поработав в школе, молодой человек пошел в семинарию. Из колледжа и семинарии он вышел с множеством пышных отличий, причем каждый раз особо отмечалась его удивительная способность к языкам, особенно к санскриту, арабскому, ивриту и греческому. Жителям их маленькой деревни был привит вкус к гуманитарному образованию, а в семье Германуса жила культурная традиция, которую он поддерживал в своем потомстве. Более того, молодой проповедник был приятной наружности, высокий, обходительный, светловолосый, а жена у него была маленькой и изящной, непременно в платье с оборками и походила на мешочек с рукоделием, словно повисший у него на руке. Его испытательная проповедь вполне соответствовала христианской доктрине. Он достаточно хорошо обосновал традиционное представление о предопределении и свободе воли; к тому же она была длинной, содержательной и совершенно непонятной для большинства юных членов конгрегации. Это решило дело. Такой человек и был нужен.

Тем же летом, как только он обосновался в обросшем вьюнками пасторском доме рядом с белой деревенской церковью, его навестил младший брат, еще учившийся в колледже, причем этого молодого человека следует упомянуть уже из-за Керри. Он готовился принять церковный сан, был высок, худощав; близорукие, рассеянные голубые глаза выдавали мистический склад ума; голос был тихим, а улыбка мягкой. Он был крайне застенчив, молчалив и ни в какую не желал ни участвовать в хоре, ни посетить певческую школу. С извиняющейся улыбкой он говорил, что очень занят — читает с братом. По воскресеньям он садился чуть поодаль от других, никого, очевидно, не замечая, и на его лице отражалось непритворное благоговение. Наткнувшись на него взглядом, что случалось нечасто, Керри думала: какой благочестивый молодой человек, возможно, без чувства юмора, но все равно очень хороший. Ее собственное чувство юмора все время нещадно ее подводило. К своему стыду, она способна была увидеть что-то смешное даже во время похорон, а сколько раз смех одолевал ее в церкви! И даже из-за какой-нибудь, в сущности, ерунды. Взять, к примеру, историю с мисс Нельсон: когда та играла на органе, на тулье ее маленькой шляпки собиралась туча мух. Тут же, угодив в складки, они начинали бешено жужжать и роиться, и Керри все это казалось ужасно смешным, тем более что мисс Нельсон, маленькая, застенчивая женщина средних лет, сидела чуть ли не в полуобморочном состоянии, смущенная, с краской на лице. В перерывах между гимнами ей раз-другой удавалось улизнуть и избавиться от этих насекомых, но проходило короткое время, и подслащенный крахмал на тулье привлекал еще больше мух к ее шляпке. Каждое лето эта шляпка служила приманкой для мух и предметом насмешек для младших членов общины.

Но брат священника подобных казусов даже не замечал. Его мысли, сомнения нет, были где-то далеко, там, где им положено было быть. Керри, которую всегда смущало несовпадение ее устремлений с действительным состоянием души, видела это особенно ясно при взгляде на его напряженное, немного бледное юное лицо. Короткими разговорами с ним дело и ограничивалось. Он казался человеком отстраненным и в силу свойств своего характера и из-за своего призвания. Она очень его уважала, но о его существовании вспоминала не слишком часто. Какое ей дело до молодых людей, если ее ждет миссионерская деятельность?

Когда ей стукнуло девятнадцать, она уже усвоила все, чему мог научить ее Корнелиус, а он не хотел, чтобы ее быстрый, блестящий ум этим и ограничился. Благосостояние семьи после войны восстановилось, большой нужды в Керри дома не было, Лютер утихомирился и согласился идти в школу «получать образование», и Корнелиус решил определить сестру в женскую семинарию, где она могла бы развить не только свой ум, но и сильный прекрасный голос.

Это должна была быть не обычная семинария. Германус хотел, чтобы, кроме обязательной учебной программы, главный упор там делался на здравую религиозную доктрину, а именно на пресвитерианство, и уделялось должное внимание нравственному воспитанию и этикету. В результате длительных поисков подходящее во всех отношениях место было найдено — белвудская семинария неподалеку от Луизвилля, в штате Кентукки.

Туда и отправилась девятнадцатилетняя Керри, с сердцем, бьющимся от волнения. На ней было новое коричневое кашемировое платье, сшитое специально для путешествия на пароходе. Платье с высоким турнюром, шестью складками на юбке, с кремовым присборенным на груди и обшлагах кружевом. Маленькая коричневая касторовая шляпка, отороченная такими же кружевами, кокетливо прикрывала ее кудрявые волосы. Керри была в восторге от своего обличия, хотя боялась, что рот у нее капельку велик. Но в эти годы у нее были такие яркие губы, какие только можно вообразить, и цветущие розовые щеки. Много лет спустя ее маленькая дочка с детской наивностью спросила однажды: «Мама, а ты была хорошенькая девушка?» Ее карие глаза в этот момент вспыхнули, и она ответила с деланной скромностью: «Нилу Картеру так показалось, когда он увидел меня перед отъездом в семинарию».

Два года, проведенные в белвудской семинарии, были счастливыми, подарив ей много друзей. В ее классе училось семнадцать девушек, и она завоевала всеобщую любовь, сделавшись их вожаком. С ее богатой натурой, она готова была принять в свое сердце любое человеческое существо, и ее всегда отличало многообразие дружеских связей. Главным, что пробуждало в ней интерес к людям, была их потребность в любви и помощи. Мне думается, именно этим и привлек ее внимание Нил Картер он нуждался в ней, в ее благотворном влиянии. Во всяком случае, она однажды сказала нам, что он почти завоевал ее мольбой о помощи, но при очередном его «падении» — а он любил выпить — развитое чувство юмора помогло ей понять, что ему слишком уж нравится роль кающегося грешника, и он потерял ее расположение.

У меня под рукой лежат сейчас, как напоминание о ее школьных годах, два сочинения, написанных красивым мелким почерком, каким писали в те дни. Одно из них озаглавлено «Королева Эстер». Это рассказ о самопожертвовании иудейской королевы — всегда ее притягивало самопожертвование! и о готовности этой королевы, если потребуется, расстаться с жизнью ради своего народа. Это сочинение завершалось восхитительно наивным уверением, что те, кто идет правильным путем и верит в Бога, непременно будут вознаграждены.

За второе сочинение она получила золотую медаль, которую носила на короткой ленте на шее. Это сочинение тоже написано каллиграфическим почерком, без единой помарки. Очевидно, оно предназначалось для конкурса по предмету «Моральная философия», поскольку было пронизано ревностным религиозным догматизмом. Из него видно, что уже в двадцать лет Керри была далека от страсти к удовольствиям, характерной для ее непокорных девичьих дней, и преисполнилась решимости быть благородной и верующей христианкой. Я могла бы, пожалуй, увидеть в этих страницах некий педантизм, если б не знала ее пристрастия к причудам и чувства юмора, помогавших выигрывать любую битву. Беда в том, что до конца своих дней всякий раз, когда она бралась за перо, на нее нападала какая-то торжественность и она принималась всех во всем наставлять, хотя на самом деле эти наставления предназначены были ей же самой. Даже в своем коротком дневнике она подобным образом укрепляла свой дух. По-моему, дело тут в том, что у нее была потребность непрерывно постигать себя и держаться на верной стезе. Она постоянно читала про себя молитвы, опасаясь, что ее веселое естество собьет ее с пути истинного.

Сомнения нет: будь она той личностью, которую я вижу в этом превосходном и абсурдном сочинении «Нравственное обоснование христианства», она никогда не завоевала бы всеобщей любви своих одноклассниц, с некоторыми из них она переписывалась до самой смерти. Девочки из ее класса, оставшиеся в живых через двадцать пять лет после окончания семинарии, выстегали для нее из кусочков шелка и бархата одеяло, причем каждая вышила на своем кусочке свое имя, и послали его Керри в Китай. Она с улыбкой прижала одеяло к сердцу, и глаза у нее увлажнились. «Милые мои девочки», — пробормотала она, хотя все они успели уже поседеть, да и она тоже.

Я помню, по этому случаю она даже уступила своему пристрастию к ярким цветам и подбила одеяло великолепным узорчатым шелком алого цвета, и это было торжеством ее духа. Это одеяло удостоилось чести покрывать постель в комнате для гостей, но когда Керри умирала в этом китайском городе, она потребовала его, и ее укрыли этим воплощением любви и почтения. Одно меня утешает: она умерла, не дожив до дней революции, когда одеяло попало в руки кровожадных солдат-мародеров. Они его разыграли, и оно досталось такому темному и дикому существу, какого я отродясь не видела, и он обернул им свои голые грязные плечи.

* * *

В двадцать два она закончила семинарию и вернулась в родную деревню, чувствуя себя уже настоящей молодой леди. Но годы несвободы в семинарии и приверженность религии укрепили ее в желании ехать миссионеркой. Она во всеуслышание заявила об этом отцу. Он был потрясен до глубины души, пришел в ярость и начал издеваться над самой этой мыслью. Что? Молодая красивая женщина поедет в страну, где живут язычники и скорее съедят христианина, чем станут его слушать… И это его дочь! Нет и нет!

Керри была удивлена сверх всякой меры: ведь она думала, что это желание будет очень по душе ее глубоко религиозному отцу; и она, что с ней нередко случалось, тут же вышла из себя. Она принялась горячо настаивать на том, что он обязан посвятить свою дочь правому делу, но он, от кого она и унаследовала эту горячность и это упрямство, с жаром и подчеркнутым достоинством отвечал, что во всем надо знать меру, даже в почитании Бога. Не дело двадцатидвухлетней незамужней девушке ехать миссионеркой.

Керри впервые слышала от отца такие еретические речи; у нее из глаз полились злые слезы, и прежний высокий порыв обернулся упрямой решимостью.

На рождественские праздники вернулся младший брат пастора. Он еще вырос, стал бледнее и отчужденнее. Ей, при теперешней ее экзальтированности, он казался существом удивительным. Нил Картер и его окружение были грубыми и отталкивающими. Затем среди ее сверстниц пронесся слух, что этот молодой человек собирается стать миссионером. Сердце ее забилось.

Однажды она воспользовалась случаем и заговорила с ним, причем ее всегдашняя веселая беспечность неожиданно уступила место застенчивости. Это было после службы, в час, когда прихожане имели обыкновение задерживаться на паперти и прогуливаться по церковному дворику. Он, чувствуя ту же застенчивость, почтительно к ней склонился. Она спросила его, и вся ее душа отразилась в золотисто-карих глазах: «Вы действительно хотите поехать миссионером в Китай?»

Она замерла, ожидая ответа.

— Да, я вижу в этом мой долг, — просто отозвался он. Его высокий белый лоб не дрогнул, когда он стоял так, со шляпой в руке, глядя перед собой ясными голубыми глазами.

— Я давно хотела уехать, уехать надолго, — с жаром воскликнула она.

Он впервые посмотрел на нее с интересом. Его голубые, рассеянные, холодноватые глаза встретились с ее глазами — темными, сияющими.

— В самом деле? — сказал он.

В последующие годы, когда она хорошо узнала его, эти простые слова: «Я вижу в этом мой долг» — всегда служили для нее ключом к его натуре, объясняли всякий его поступок, были оправданием его жизни.

Он запомнил этот разговор. Он начал наносить ей официальные визиты, и они с воодушевлением говорили о религии и об их общей цели. Она буквально смотрела ему в рот, когда он растолковывал ей истины, которые, хвати у нее терпения, она могла бы вычитать из пыльных книг в ризнице. Ей казалось, что они предназначены друг для друга самим Богом. Когда они оказывались вместе, у нее не поднималось волнение в крови. Они разговаривали легко, естественно о добре. Ее решимость росла и становилась все чище. Привязанность к мирскому и врожденная пылкость уходили прочь. Когда он покидал ее, она чувствовала себя спокойной и утвердившейся в вере. Не было того жара в крови, тех шуток и смеха, которые, когда Нил ухаживал за ней, веселили ее и в то же время заставляли немного стыдиться себя.

В один прекрасный день, очень скоро, пришло письмо. Это было предложение, написанное аккуратнейшим почерком, в строго формальном стиле. Поскольку у них была общая цель в жизни и общие взгляды, не иначе как сам Господь повелевал им соединить свои судьбы. К тому же его мать не желала, чтобы он уехал к язычникам без жены. Это было ее единственное условие — чтобы он нашел себе жену. Сыскать женщину, которая согласилась бы уехать так далеко, было непросто. Но он положился на Бога. И ожидание его не обмануло.

Керри прочла его письмо с благоговением. С таким человеком ей удастся быть хорошей. Ее живое воображение тут же нарисовало ей грядущие годы совместной жизни, в которой они будут во всем полагаться друг на друга и на Господа, помогать друг другу. Он не был красноречив. Зато она всегда сумеет подыскать нужные слова и помочь ему в составлении проповедей. При его глубокой учености и ее красноречии, перед ними не устоит ни одна языческая душа. И они пожнут богатый урожай этих чистых, но непросвещенных душ обращенных в христианство язычников, которые последуют за ними с обожанием в глазах, и эта удачная жизнь заставит навсегда забыть былое беспокойство, неистовость, любовь к земным радостям. С Нилом Картером ее душа погибнет, ей же все равно его не спасти. С этим, другим, человеком она не просто попадет на небеса, но и приведет с собой еще многих и многих. Как только ее сердце сжималось в тоске при мысли, что придется покинуть любимый дом и страну, она начинала настойчиво уверять себя, что она на верном пути. Больше всего ей хотелось достичь праведности. Если она пожертвует всем, всем на свете, она получит от Бога знамение. Когда она беседовала с молодым миссионером, то чувствовала, что этот миг не за горами.

Впрочем, она не сразу ответила на письмо. Прежде она пошла к отцу и со спокойствием, обретенным ею вместе с религиозной экзальтацией, негромко сказала ему, что Господь указал ей путь и что она решила выйти замуж за молодого человека, собравшегося стать миссионером, и отправиться с ним в дальние страны.

Германус был человеком седоволосым, холерического темперамента, прямолинейным и воинственным, как маленький генерал. Он схватил свою трость и двинулся к двери. Было это около трех часов пополудни, в то самое время, когда появлялся молодой миссионер. И сегодня он как раз шел к ним, как всегда, немного понурившись, медленным, не совсем уверенным шагом. Маленький разъяренный человечек выскочил перед ним и начал размахивать тростью у его лица. Молодой человек в удивлении отшатнулся.

— Сэр, я знаю, что у вас на уме! — заорал Германус таким голосом, какого никак нельзя было ожидать при его росте. — Но вам моей дочери не видать!

Молодой миссионер был, хотя и не очень щедро, наделен некоторым чувством юмора, которое иногда обнаруживалось. Он посмотрел на маленького человечка с высоты своего роста и мирно ответил: «Нет, сэр, я думаю, я ее получу» — и двинулся дальше.

Керри ждала его у двери, и ее последние сомнения теперь как рукой сняло. Сопротивление Германуса оказалось на руку молодому человеку. Она была согласна.

Корнелиус взялся утихомирить отца; он и сам не совсем одобрял решение сестры, но понимал, что она взрослая женщина и вправе решать сама за себя. К тому же этот молодой человек пришелся ему по душе, а миссионерскую деятельность он почитал делом благородным, если браться за него по призванию и не жалея сил. Но главным было добиться для Керри родительского благословения, дабы она могла поступить по своей воле. Очень неохотно, после долгих разговоров Германус все-таки дал свое согласие.

Отныне каждый день в три часа пополудни молодой миссионер приходил в дом и по часу беседовал с Керри в гостиной, называя ее до самого дня свадьбы «мисс-Керри», а в четыре часа пил чай с ее родней, во время которого, согласно семейному обычаю, подавались вино и небольшие кексы.

Восьмого июля 1880 года они поженились, причем Керри была в сизого цвета дорожном костюме, поскольку жене миссионера не подобало наряжаться в белый атлас и флёрдоранж.

На вокзале на мгновение возникла неловкость: молодожен, оказывается, купил только один билет.

— Вы уж запомните, что у вас теперь есть жена, — с упреком заметил старший брат.

Дело было в том, что для молодого миссионера даже волнения этого дня не могли затмить радости от сознания возможности наконец-то заняться делом, избранным на всю жизнь. «Работа» называл он его, и было ясно, что это слово существует для него только с заглавной буквы. Мать настаивала, чтобы он нашел себе жену, и теперь это препятствие исчезло. Жена у него была. Правда, он не всегда об этом помнил.

* * *

Если когда-либо два несмышленыша отправлялись в путь, то это они и были. И он и она жили в небольших тихих поселках, и все их путешествия ограничивались разве что поездками в школу. Теперь же они, исполненные высоких помыслов, уверенно двинулись на другой край света, зная только, что сперва им предстоит ехать по суше, а потом по морю. У Эндрю было полторы тысячи бумажных долларов, полученных им в миссионерском совете, которые он недолго думая сложил пополам и запрятал в карман своего длиннополого двубортного сюртука. Весь путь через континент они проделали сидя, потому что не знали о существовании спальных вагонов. В Сан-Франциско они несколько дней не могли достать билеты на пароход. Когда в конце концов Эндрю отправился на берег океана и обнаружил у причала «Город Токио», скрипучее, не очень пригодное для путешествий по морю старое корыто, отплывавшее на следующий день, он нанял каюту, и они приготовились к следующему этапу своего путешествия.

Керри не понадобилось больше трех дней замужней жизни, дабы понять, что во всех практических делах ей придется взять бразды правления в свои руки. Как ни силен был Эндрю в проповеди и в молитвах, в делах земных он был беспомощен и неискушен, словно ребенок. Он безоговорочно верил в изначальную человеческую доброту и, хотя в проповедях обличал всякую подлость, не мог разглядеть злого начала ни в ком, кроме тех, кто не разделял его религиозных взглядов. Проследить за тем, чтобы их багаж и пожитки доставили на корабль, пришлось Керри, как и позаботиться обо всем, что понадобится в морском путешествии.

Легко ли понять теперь, спустя полвека, что было у нее на сердце в тот жаркий летний день, когда корабль поднимал паруса, чтобы покинуть Америку? От кого же как не от нее я знаю, что, увидев, как неотвратимо отдаляется от нее родная страна, она, объятая ужасом, убежала в каюту. В этот момент она чувствовала враждебность, хотя и немедленно подавленную, к святому, за которого вышла замуж, и даже к самому Господу за то, что даже в этот час расставания с родиной он не пожелал заговорить с ней с небес и каким-либо знамением утвердить ее в правильности принятого решения.

Морская пучина, по которой переваливающийся с боку на бок старый пароход должен был целый месяц нести их, до конца дней осталась для Керри морем ужасов. Уже через час после того, как исчезла из вида земля, Керри поняла, что море не для нее. Морская болезнь мучила ее особенно жестоко: ее не только тошнило, но и страшная боль пронзала голову и спину, делаясь день ото дня все сильней. Она выросла в горах и любила горы. В море она особой красоты не замечала, напротив, оно вызывало у нее отвращение и страх. Отчасти, я думаю, это было из-за того, что оно невольно напоминало ей о расставании с родной землей, которую она год от года любила все больше, о жестоком расставании навсегда, и океан означал для нее в последние годы невозвратимость потери родины, поскольку она тогда скорее согласилась бы умереть в чужих краях, чем решиться на новое морское путешествие. Однажды позднее, когда она, еле передвигая ноги, шла по сходням корабля, она посмотрела на нас своими блестящими, искрившимися юмором даже в этот момент глазами и произнесла: «Ох, как мне хочется попасть на небо, потому что, как я помню, в Библии сказано: «И не будет там моря».

Молодому мужу не слишком нравилось, что весь медовый месяц она была нездорова. Но иной новобрачный расстроился бы на месте Эндрю куда больше. Он ведь не слишком обращал внимание на женскую внешность, даже на внешность собственной жены. Она не могла этого не видеть, и это вызывало у нее улыбку, хотя и смешанную с горечью. Я помню, как однажды, много лет спустя, когда ее юная красота ушла в далекое прошлое, она сказала: «Эндрю никогда не замечал, как я выгляжу или что я ношу. Единственный раз за все время он произнес несколько слов о моем виде, когда я была при смерти после родов, и он был непривычно огорчен при мысли, что вдруг я умру. Сидя у моей постели, он тогда застенчиво вымолвил: «Я и не знал, Керри, что у тебя такие красивые карие глаза». А ведь к тому времени мы прожили восемнадцать лет и я только что родила седьмого ребенка! Теперь вы понимаете, каково это — быть замужем за святым». А затем с обычным для нее быстрым и прихотливым поворотом мысли добавила: «Впрочем, по мне, лучше быть замужем за святым, который не замечает, как ты хороша, чем за грешником, не пропускающим ни одного смазливого личика!»

* * *

В Японии они были поражены уровнем цивилизованности и культуры, что бросалось в глаза даже во время непродолжительных стоянок в портовых городах. Керри восхищало изящество этих небольшого росточка людей, и ей казалось, что столь совершенный народ просто не может быть порочным. Но Эндрю не так-то легко было искусить красотой, и при виде многочисленных храмов и людей, молящихся идолам, он лишь еще больше утвердился во мнении, что эта страна оставалась «варварской».

Старый «Город Токио» шел только до Японии, и им пришлось пересесть на колесный пароход, который курсировал по китайским морям. Там на их долю выпало пять ужасных дней. Впрочем, до того, как пароход вошел в особенно бурные воды, они провели два прекрасных дня во внутреннем Японском море. Там океанские волны, укрощаемые японскими островами и горами, текут мирно, не суля никакой опасности, и словно любуются своей красотой. Для Керри это море навсегда осталось очаровательным примером спокойствия, и в воспоминаниях о нем она всякий раз черпала силы для очередного плавания.

Когда они приблизились к Китаю, она с жадностью начала всматриваться в сушу, надеясь увидеть живописные скалистые берега, которые так запомнились ей, когда они подплывали к Японии, но ничего подобного здесь не было. Янцзы плотным, угрюмым потоком вливалась в море, и ее желтые, грязные воды никак не желали смешиваться с чистой морской водой. Ей показалось даже, что корабль споткнулся на границе между двумя не желавшими смешиваться водяными потоками. По обе стороны от корабля, по мере того как он приближался к берегу, открывалось длинное, плоское, грязное пространство. У нее дрогнуло сердце. Неужто ей суждено провести жизнь в стране, лишенной красоты?

Так они добрались до Китая и высадились в Шанхае, который был тогда, как и теперь, главным китайским портовым городом. На пристани их встретила группа здешних миссионеров, и Керри стала пристально в них вглядываться, стараясь понять, что это за люди. Она была немного разочарована, обнаружив, что они никоим образом не отличаются внешне от других. Ничто в их облике не свидетельствовало об особом благородстве, как, впрочем, и ни о чем дурном. Это были обычные, приятного вида люди, одетые немного не по моде, такие же, каких она могла встретить в своем родном городе. Женщины с тайной завистью рассматривали детали ее дорожного костюма, и ее тронуло, что первые их вопросы были об Америке. Эти люди были добросердечны, дружелюбны, и было приятно, что их встретили.

Этих бывалых миссионеров подбодрило лицезрение двух молодых, крепких американцев, только что приехавших из родной страны. Миссионеров всего-то было одиннадцать человек, и уже семь лет никто новый не появлялся. В первый же вечер новоприбывших радушно пригласили отобедать в доме одного шанхайского миссионера, и за столом завязался оживленнейший разговор, во время которого все горячо интересовались последними американскими новостями и давали советы.

Всякий раз, когда я думаю об этом обеде, я не могу не вспомнить одну историю, которую рассказала мне Керри. После обеда Эндрю, сверх меры насытившийся хорошей пищей и изрядно утомленный морским путешествием, крепко заснул прямо за столом, к ужасу молодой жены, которая находилась на другом конце комнаты и не могла его вовремя растолкать. Такое случилось на глазах Керри в первый раз, но потом ей было уже не внове, что Эндрю, стоило ему утомиться или заскучать, одолевала дремота, и, немного соснув, он просыпался освеженный и в хорошем настроении. Эта его особенность, вне всякого сомнения, шла ему на пользу в напряженные, первые годы работы и весьма помогла ему держаться в хорошей физической форме, но неизменно терзала Керри. Керри взяла за правило, если удавалось, садиться с ним рядом и незаметно его будить, причем делать это надо было с особой сноровкой, ибо, проснувшись, он мог от неожиданности замычать, что немедленно привлекло бы к нему общее внимание. Из тех случаев, которым я была свидетельницей, ее особенно возмутил такой: как-то раз он сидел в церкви на помосте в числе других ученых мужей, с которыми должен был выступать. Поскольку речь предшествующего оратора была скучновата, он со спокойной совестью решил соснуть. Керри, сидевшая в первом ряду, мгновенно это заметила и, если бы это было в ее власти, пригвоздила бы его взглядом к противоположной стене. Но он спал, а она не находила себе места и чуть не вскочила на ноги, когда его должны были объявить. Но он каким-то чудом исхитрился открыть глаза в тот самый миг, когда кафедра опустела, преспокойно поднялся на нее и начал говорить. Керри не удержалась, стала потом его корить, но он лишь виновато улыбнулся, и ей нечего было больше сказать, поскольку он и правда всегда просыпался вовремя.

Миссионеры еще неделю оставались в Шанхае, чтобы сделать запасы на зиму. В те дни этот портовый город был единственным местом, где можно было приобрести иностранные товары, и даже уголь на период холодов закупали здесь, а потом отправляли его в глубь страны на местных джонках. Эндрю купил первый раз в жизни британский ульстер, поскольку зимы в долине Янцзы холодные и сырые. Еще они купили постельные принадлежности и обстановку для комнаты, а Керри вдобавок, к некоторому неудовольствию Эндрю, еще и розового муслина на занавески.

Затем их компания распалась — одни уехали в Сучжоу, другие, и среди них новоприбывшие, в Ханчжоу. Они отправились под парусами на старых тихоходных деревянных джонках, и это путешествие отняло у них семь дней, во что трудно поверить сейчас, когда превосходная железная дорога за какие-то полдня доставит вас из Шанхая в Ханчжоу, — шанхайские предприниматели проводят конец недели на берегах Западного озера в Ханчжоу. Но в те времена, кроме этой маленькой группки, — Эндрю, Керри и старой миссис Рендолф в одной джонке и супругов Стюарт с их тремя сынишками — в другой — в Ханчжоу больше не было белых. Джонки стояли в заливе Сучжоу, там они погрузились на них, и лодочники повели свои суденышки на веслах через китайский город, а по берегам толпились зеваки, желавшие поглазеть на этих странных пассажиров.

Оглядываясь через плечо на множество коричневых лиц, Керри испытывала досадное двойственное чувство. Здесь рядом были те самые «язычники», ради которых она оставила родную страну, которым она посвятила жизнь и которым готова отдать всю себя без остатка! Но тут же ее охватило отвращение. Как противно было смотреть на них, сколько жестокости было в их узких глазах, сколько холодности в их любопытстве! Но вот джонки выплыли, наконец, из городской тьмы, где дома так близко подступали к каналам, что казались расплесканными по берегам, и даже стояли в воде на сваях.

За пределами города вода в канале бежала ровно и спокойно между маленькими нескошенными полями, и Керри облегченно вздохнула. Беспредельное голубое небо, знакомые по родным краям ивы, созревшее зерно, которое только оставалось скосить, все это было привычно, тут ей нечего было бояться.

Себе на счастье, первые свои впечатления о новой стране Керри получила в те долгие прекрасные дни, что они плыли между созревших полей. Ее сердце никогда не могло устоять перед красотой, а здесь была пусть необычная, но красота. Кончался сентябрь, на небе не было ни облачка. В долине Янцзы солнце никогда не светит так ярко, как в это время года, когда тяжелая летняя жара кончилась, а осень только вступает в свои права, отнимая у воздуха и солнечного света опасную силу, но сохраняя приятное тепло. Множество птиц, качающийся на ветру бамбук, пологие зеленые холмы, золотые воды канала, петляющего среди полей, желтых от налитых кистей риса, через каждые полмили коричневые деревушки с домами, крытыми соломой, нагоняющий дремоту стук цепов, вымолачивающих зерно на гумне, теплая сладость осеннего воздуха — такими впечатлениями были наполнены первые дни Керри в Китае, и это как нельзя лучше расположило ее идти к заветной цели. Она сидела на носу джонки и глядела по сторонам, очарованная, поражаясь по простоте душевной тому, что языческая страна может быть так прекрасна.

Время от времени они просили лодочника причалить к берегу, чтоб выйти на сушу и размяться. В безветренный день, когда нельзя было поставить парус, джонка двигалась не быстрее, чем пешеход. А в эти ранние осенние дни было полное безветрие, царило спокойствие, и джонки приходилось тащить на канате, прикрепленном одним концом к мачте, тогда как другой завязывали петлей и накидывали на плечи мужчин, шедших по берегу, по специально протоптанной для этой цели тропинке.

Когда они достигали деревни, Керри жадно вглядывалась в лица встречных. В них не было жесткости и бессердечия, заметных у горожан. Это были загорелые крестьяне, добрые, любопытные и, что правда, то правда, с изумлением глядевшие на людей, так на них не похожих, но охотно отвечавшие на улыбку, а при виде улыбки Керри всегда становилось легко на душе. Веселые, как сверчки, ребятишки, их отцы и матери были отныне для нее просто семьями, работавшими на земле, обычными людьми, и, думается, с этого момента она навсегда забыла, что перед ней «язычники». Это позднее определило ее жизнь среди них, хотя, по правде сказать, какие-то расовые предрассудки, заложенные в ней скорее всего еще в детстве и юности, у нее сохранились. Но страдание, нужда или чье-то очарование заставляли ее забыть о своих предрассудках, и она начинала видеть перед собой просто людей.

* * *

Я не могу забыть одну историю из ее детства, которую она нам рассказала; дело в том, что, хотя ее отец не желал быть рабовладельцем, он в то же время не позволял своим детям играть с цветными. В дальнем конце поля находился дом, который арендовала семья одного свободного негра, работавшая за право проживания. Семья там была большая, и Германус отгородился от них длинным забором, за который они не должны были выходить. «Мы иногда играли в этой части поля, но мне это было не в радость, — говорила Керри. — Цветные ребятишки взбирались на забор и с завистью на нас поглядывали. Однажды Лютер крикнул: «Нам не велят с вами водиться!» И те загалдели: «Мы знаем, мы знаем, мы же дети ниггеров!» Никогда не забуду, как это меня огорчило. Я поняла тогда, что значит быть черным в окружении белых. А Лютера я выбранила за то, что он проявил жестокость и напомнил им, кто они такие». При этом воспоминании глаза ее засветились нежностью и страданием. Она ведь так мечтала, чтоб все были счастливы!

Сколько раз я видела, как, проходя по китайской деревушке, она вдруг останавливается, словно Христос в Иерусалиме, когда он с величайшей в его жизни горечью возопил: «О Иерусалим, Иерусалим!» И я знала, как она, видя тяготы жизни этих людей, тоже не могла сдержать своих чувств: «Здесь не требуется так уж много перемен, — говорила она. — В этих деревнях надо изменить лишь кое-что. Чем плохи эти дома, улицы, поля? Пусть они остаются такими, какие есть. Если б только эти люди не убивали новорожденных девочек, не держали своих женщин в невежестве, не уродовали им ноги, не возносили свои молитвы из одного только страха, если б убрать с улиц всю эту грязь и забитых до смерти собак, — эта страна была бы поистине прекрасна, надо лишь умело использовать то, что дано небесами ее жителям».

И снова она восклицала: «Я не хочу, чтобы они нам подражали. Пусть живут, как жили, в своих деревеньках, больших и малых городах, только приучить бы их к чистоте и добру как бы это было чудесно!»

За долгие годы, что я прожила среди китайцев, я не видела, чтоб она учила их чему-нибудь, кроме самых простых вещей, — таких, как добродетель и чистота. Ей, с ее деловитостью, доставляло невиданную радость взять какой-то местный продукт и показать им, как лучше его использовать. «Вам ни к чему заморские товары и куча денег, — говорила она женщинам. — Вы ни в чем не будете знать нужды, если научитесь разумно использовать то, что у вас есть». Проходя по улицам городов и деревням, она, не переставая, бормотала: «У них всего полным-полно, недостает только чистоплотности и праведности». Это ведь были ее собственные устои.

Тогда, в начале своей новой жизни, она мечтала одарить их всем, что составляло основу ее собственной жизни. Она привязалась к этой стране, ее народ согревал ей душу и поддерживал па избранном пути. В такой прекрасной стране не составит труда достучаться в сердца с вестью о благом Боге. Она вступила в эти годы с неукротимым желанием осуществить свое жизненное предназначение. Столько предстояло сделать для младенцев с печальными глазами, для женщин, не умевших читать, — столько, что всего и не переделаешь. И за этими хлопотами она почти забыла об источнике своей душевной тревоги — о том, что Господь так ни разу и не подал ей знака.

* * *

Они достигли Ханчжоу субботним утром, прошли по узким, людным улицам и очутились на территории миссии. Тачки, носилки, торговцы со своими корзинками на шестах, перекинутых через плечо, волшебники и уличные факиры, лавки по обочинам дороги, женщины, стирающие у колодцев одежду и добродушно, во весь голос сплетничающие с соседками, голые детишки, с любопытством шныряющие у людей под ногами и норовящие хоть на минутку забраться в переполненные телеги, не верилось, что бывают улицы такие узкие и вмещающие так много людей. Но вот городская суета осталась позади, когда они вошли в узкие ворота миссии, где было тихо и мирно. Здесь на зеленой лужайке стояли два побеленных здания, построенных, по правде говоря, без лишних претензий, но чистые, с множеством окон и веранд. Была еще побеленная часовенка, двери которой открывались прямо на улицу. В этой миссии им и предстояло жить.

В доме, что был ближе к улице, одна комната предназначалась для Керри и Эндрю, и в тот же день они распаковали свои пожитки, и Керри, не откладывая, сшила и повесила розовые занавески. Они долго радовали ее и утешали.

На следующее утро, в воскресенье, они отправились в церковь и с глубокой радостью помолились своему Господу Богу в стране, которая его не знала. У входа им пришлось разлучиться — Эндрю пошел на мужскую половину, а Керри и еще две американки — на женскую. Церковь была разделена высокой деревянной перегородкой. Керри уселась и стала смотреть, как ее белые спутницы разговаривают то с одной, то с другой из собравшихся здесь смуглокожих китаянок. Они тепло здоровались, и миссис Стюарт без труда принялась с ними болтать. Керри на мгновение стало завидно, потому что она не знала по-китайски, и язык у нее словно прилип к гортани. Но миссис Стюарт повернулась к ней и сказала: «Они расспрашивают меня о вас. Им нравится, что у вас темные волосы и глаза».

Керри тоже улыбнулась, и ее охватили теплое дружеское чувство и огромный интерес к этим китаянкам всех возрастов, большинство из которых держали на руках младенцев. Она стала разглядывать их опрятные хлопковые кофты с широкими рукавами, их широкие, в складках, юбки и — с ужасом, — их маленькие, с заостренными ступнями ноги. Это надо исправить, решила она, ни минуты не сомневаясь, что ей удастся преодолеть этот варварский обычай. В руках у женщин были молитвенники и еще какие-то книги, аккуратно завязанные в голубые хлопковые платки. Когда служба началась, миссис Стюарт подошла к крошечному органу, и сразу послышался громкий шелест перелистываемых страниц. Большинство женщин, как Керри узнала потом, была обучены чтению, и они гордились умением отыскать указанный гимн. Доктор Стюарт, здешний пастор, терпеливо ждал, тайком подмигивая, пока, озабоченно подглядывая друг другу в книги и шепчась, они не нашли нужное место. Тогда он подал знак, и миссис Стюарт начала нагнетать воздух в не слишком послушный и наверняка перетрудившийся маленький орган.

Никто не сообразил заранее подготовить Керри к пению этого гимна. В белой церквушке времен ее детства псалмы и гимны звучали величаво и мелодично. Она ожидала услышать и здесь знакомые напевы и держалась, пока миссис Стюарт не заиграла «Есть на свете фонтан, наполненный кровью». Лица китаянок сделались сосредоточенными и взволнованными. И в тот момент, когда миссис Стюарт открыла рот и запела, все наперегонки принялись ей подпевать. Каждый пел так быстро и громко, как только мог, и по реву, который доносился из-за перегородки, можно было заключить, что на мужской половине творится то же самое. Маленькую часовню наполнял такой крик, что, казалось, вот-вот обвалится крыша.

Каждый слышал только себя и никого больше. Керри изо всех сил старалась скрыть свое изумление лишь бы не расхохотаться. Старая дама, сидевшая рядом с ней, раскачивалась взад-вперед и визжала высоким фальцетом, с немыслимой быстротой пробегая глазами текст гимна, и ее длинный ноготь скользил по страничке сверху вниз. Она кончила раньше всех, захлопнула книгу и торжественно выпрямилась, завязывая молитвенник обратно в платок. На лицах окружающих проступила зависть, и они забормотали вдвое быстрей. Старая дама величаво на них взирала, упоенная одержанной победой.

Это было уж слишком. Керри прижала платок к губам и вышла. Оказавшись на безопасном расстоянии от часовни, где никто не мог ее слышать, она смеялась до слез. Когда смолкли тягучие одинокие голоса одного или двух отставших, но решительно добравшихся до последних строк и воцарилась тишина, она вернулась и посмотрела на миссис Стюарт, стараясь понять, как она это выдержала. Но та давно ко всему привыкла. Она закрыла молитвенник и стала ждать проповеди.

На следующее утро Керри и Эндрю назначили свой первый урок китайского языка. Их учителем был сухой, морщинистый старичок, одетый в какую-то черную хламиду, свисавшую до земли и всю в пятнах. Заслуживал внимания еще его лишенный всякого выражения правый глаз, блуждавший с предмета на предмет. Он знал единственное английское слово «да» и, как они скоро заметили, употреблял его скорее по привычке, не придавая ему точного смысла. У них было небольшое пособие с обозначением звучания слов на ханчжоуском диалекте, подготовленное каким-то американцем, и экземпляр Нового Завета на китайском. Это и были их учебники. Но начав заниматься с учителем, они к полудню уже выучили несколько фраз. Обыкновенно они занимались с этим старикашкой с восьми до двенадцати и с двух до пяти, а по вечерам проверяли друг друга.

У Керри с самого начала обнаружилась поразительная способность к разговорной речи, что, как я слышала от нее, несколько раздражало Эндрю, поскольку умаляло его достоинство, ибо он верил в мужское превосходство. Зато он с большим успехом изучил написание иероглифов, и это его утешало, поскольку именно в этом он и видел истинный признак учености. Ценными качествами Керри были острый слух и замечательное произношение. Эндрю немного стеснялся говорить, ему казалось, что, если он что-нибудь знает неважно, это ставит его в неловкое положение; у Керри же не было ни подобной гордыни, ни чрезмерной стеснительности. Каждое усвоенное слово она смело употребляла в разговоре со всеми, будь то старый смешливый привратник, повар или служанка. Сделав ошибку, она так же смеялась, как ее собеседник, и получала от этого не меньшее удовольствие. Она веселилась от души, не думая о якобы попранном достоинстве, и с ее улыбчивостью и яркими карими глазами скоро стала любимицей китаянок. Ее любили еще и потому, что в ней легко угадывались тепло и человечность. Когда Керри увидела, что эти люди — такие же, как она, то и держаться с ними стала как с равными, без всякого пренебрежения и нарочитости, ибо ее переполняло тепло человеческой близости. Гнев и удивление вызывали у нее только грязь и нечестность, да и то ненадолго, поскольку оба эти греха, как на беду, оказались слишком уж распространенными, а людей, считала она, «можно сделать хорошими».