Глава 10 «Черное сердце тоже бьется за свободу»
Глава 10
«Черное сердце тоже бьется за свободу»
В нескольких сотнях километров к югу разворачивался гораздо более масштабный приграничный рейд. Соединенные силы из десятков тысяч пруссаков, австрийцев и гессенцев вместе с несколькими сотнями эмигрантов-контрреволюционеров пересекли границу в лесистой местности восточнее французской крепости Верден. Французская оборона разваливалась перед продвигающимися германскими войсками. Командующий крепостью Верден покончил жизнь самоубийством[502].
2 сентября, как только новость о вторжении достигла Парижа, город наводнили слухи о заговоре. Поскольку народные армии непобедимы, единственный способ, при помощи которого германцы могли пересечь границу, это… предательство! Измена в пользу врага! Революционные армии наверняка проданы с потрохами благодаря чудовищному заговору аристократов.
Толпа взяла штурмом городские тюрьмы и расправилась с заключенными, «врагами государства», пойманными за последние две недели. Начав со священников, они переключились на бывших слуг королевской семьи, дворян и, наконец, на мелких преступников – проституток, нищих и воров. Импровизированные «уличные суды» завершались отрубанием головы, причем о быстроте гильотины приговоренным приходилось только мечтать. Толпа использовала старые мечи, пики и даже кухонные ножи. Жизни лишились по меньшей мере 1200 мужчин, женщин и детей.
Сентябрьские бунты заставили многих иностранных приверженцев Революции отвернуться от нее, особенно в Англии. Лондонская «Times» опубликовала отчеты, согласно которым общее число погибших колебалось от 1200 до 12 000 человек, и призвала англичан «горячо молиться[503], чтобы ваша счастливая конституция никогда не была попрана деспотичной тиранией равенства». Шокированный парижскими событиями и зная о выписанном ордере на его арест, генерал Лафайет бежал на вражескую территорию[504].
Но наряду с озлоблением германское вторжение дало толчок новому виду патриотизма – сильному чувству гражданского долга, который велел вступать в армию. Вербовочные пункты не справлялись с наплывом добровольцев. Тысячи новых французских граждан-солдат записывались в полки, чтобы получить оружие и форму или, по крайней мере, обрывок трехцветной ткани и пропуск, разрешающий им отправиться на фронт.
Французские добровольцы сошлись с германскими захватчиками возле маленькой деревушки Вальми, неподалеку от крепости Верден. Именно под Вальми родилась новая легенда о непобедимости французской армии. Французские стрелки использовали кое-что из новейшего оружия, продемонстрировав, к чему могут привести двадцать лет инноваций в пушечном деле. Они также показали, что может значить истинный и всеобщий патриотизм для армии, защищающей родную землю: солдаты насмехались над захватчиками, крича «Vive la nation!» («Да здравствует нация!») и «Vive la R?volution!» («Да здравствует Революция!»). Революционные гимны и песни эхом отражались от пшеничных полей и перекрывали непрерывный шум битвы. «С этого места и с этого дня берет начало новая эра[505] в мировой истории»[506], – заметил поэт Гёте, с изумлением наблюдая за французскими отрядами со стороны прусских позиций.
Охваченные всеобщим патриотическим безумием, в которое погрузилась страна после победы при Вальми, депутаты Национальной ассамблеи объявили о самороспуске и призвали создать новый орган власти, избираемый непосредственно народом. Этот Национальный конвент немедленно проголосовал за отмену монархии (конец пути длительностью в 1350 лет) и за провозглашение Франции республикой.
* * *
К середине ноября 1792 года новая Французская Республика завоевала ряд территорий вдоль своих границ. Опьяненная силой, которая, по-видимому, была способна освободить даже весь мир, республика воспользовалась своим очевидным военным превосходством и двинула войска во все стороны. Она захватила Австрийские Нидерланды, освободив сначала Брюссель, а затем и всю Бельгию от австрийского господства. Следом настал черед ряда независимых германских государств вдоль Рейна, давно находившихся под влиянием Австрии. Французские армии дошли до Франкфурта. На южных границах республики революционные войска вторглись в Пьемонт-Сардинию и взяли город Ниццу.
Правительство издало эдикт о братстве[507], обещая военную помощь любой нации, которая пожелает сражаться за свою свободу. Это было открытое предложение к радикалам по всей Европы свергать своих правителей. Чтобы выполнить данное обещание, Франции нужно было увеличить размеры армии. Быстро.
Правительство уже начало эксперименты с новой системой набора солдат, основанной на архаичной французской модели, чей возраст насчитывал сотни лет: «свободные легионы»[508], независимые от регулярной армии подразделения, которые можно было созвать на время войны и распустить на время мира. Эти формирования не заменили регулярную армию и Национальную гвардию, а существовали одновременно с ними.
Эти легионы бросались в глаза, во многом благодаря политическим беженцам, устремившимся во Францию в первые годы Революции и набравшимся смелости взяться за оружие в борьбе за общеевропейскую свободу. Мало кто из беженцев имел военную подготовку. Правительство просто отделило их от прочих военных частей, позволив сформировать собственные легионы[509]: вскоре появился бельгийский легион, германский легион и даже английский[510]. Барон Анахарсис Клоотс предложил собрать легион «вандалов»[511] (придуманный им термин для его соотечественников-пруссаков), хотя это ни к чему не привело.
А 7 сентября делегация свободных негров из колоний явилась в Манеж, чтобы просить правительство одобрить создание легиона из чернокожих. Группу делегатов возглавлял Жюльен Раймон[512], состоятельный плантатор, родившийся в Сан-Доминго в семье неграмотного белого француза и богатой мулатки, уроженки острова. Результатом их ходатайства стало возникновение L?gion Franche des Am?ricains et du Midi (Свободного легиона американцев[513] и южан). И хотя в названии большинства легионов фигурировало слово «свободный» в знак того, что они были независимы от регулярной армии, в данном случае этот термин имел двойное значение: каждый солдат указанного легиона был свободным чернокожим. Вскоре подразделение получит известность как Черный легион.
Новый Черный легион также называли по имени командира – легионом Сен-Жоржа. В последние годы Старого порядка Сен-Жорж[514] жил на широкую ногу, но, как и все цветные дворяне, сталкивался со все возрастающими проявлениями расизма. Когда Бастилия пала, ему было около сорока пяти. На следующий год он вступил добровольцем в Национальную гвардию. В 1791 году стал капитаном. Услышав о новых легионах, Сен-Жорж ухватился за шанс возглавить подразделение из свободных мулатов и негров и пригласил в его ряды Алекса Дюма.
Проблема заключалась в том, что другой офицер – полковник Жозеф Бойер – уже завербовал Дюма в легион под названием «Гусары свободы и равенства[515][516]» или «Гусары Юга». (Документация легионов отличалась вопиющей непосредственностью, что я узнал во время знакомства с ней в военной библиотеке старого Венсенского замка; в частности, выяснилось, что командование подразделений не обращало особого внимания на формальности: многие легионы одновременно пользовались разными названиями). После недавнего успеха на бельгийской границе, где Дюма в одиночку взял двенадцать пленных, его репутация бежала впереди него. Всякий легион, формировавшийся осенью 1792 года, хотел иметь героя Мольде в своих рядах. Процесс не слишком отличался от подбора игроков для футбольной команды.
Последовала своего рода война предложений, когда каждый из двух легионов сулил более высокий чин вместо более высокой платы. Дюма согласился было стать первым лейтенантом «Гусаров свободы и равенства», однако Сен-Жорж взял верх, предложив чин подполковника и пост первого заместителя командира Свободного легиона американцев – Черного легиона. В итоге Дюма примкнул к американцам[517] и шевалье де Сен-Жоржу.
Дата, проставленная сверху на документе о назначении Дюма[518] (я нашел бумагу в сейфе Вилле-Котре), служит очаровательной иллюстрацией царившей в то время суматохи:
Париж, 10 октября 1792 г. Год IV свободы и год I равенства и Французской Республики
Хотя официальный «республиканский календарь» был введен лишь в конце 1793 года, Военное министерство начало печатать фирменные бланки и формы с указанием «революционного времени» гораздо раньше. «Год IV свободы» отсчитывался от взятия Бастилии и от декларации, принятой Национальной ассамблеей. «Год I равенства» (также печатный текст) отсылал к созданию республики, всего месяцем ранее. Но слова «и Французской Республики» были даже не напечатаны, а наспех вписаны в печатный заголовок. События развивались так быстро, что книгоиздатели за ними не поспевали.
Сам документ адресован «Александру Дюма, подполковнику»:
Сэр, уведомляю вас, что вы назначены на вакантный пост подполковника кавалерии Свободного легиона американцев…
Вам надлежит занять пост не позднее чем через месяц от даты сего письма, в противном случае мы будем считать, что вы отказываетесь от этой должности, и она будет передана другому офицеру. С вашей стороны было бы любезностью уведомить меня о получении этого письма и отослать мне подлинники документов с характеристикой вашей службы в строевых войсках – во Франции или союзных ей державах. Эти бумаги необходимы для скорейшего оформления вашего свидетельства [офицерского патента]. Я попрошу полковника сообщить мне о вашем прибытии в полк.
Временно исполняющий обязанности военного министра
Ле Брюн.
* * *
В октябре 1791 года Друзья негров убедили короля подписать закон, который вновь подтверждал принцип всеобщей свободы[519] и запрещал любые дискриминации по цвету кожи при предоставлении гражданских прав на территории собственно Франции. Однако владельцы плантаций продолжали сопротивляться любому расширению Декларации о правах человека и гражданина на негров (как свободных, так и рабов) в колониях. Самые богатые плантаторы по большей части жили в Париже, а те, кто нет, нанимали лоббистов на работу[520] в качестве депутатов ассамблеи.
Определенная ирония заключается в том, что именно таким образом Жюльен Раймон[521], отец Черного легиона, впервые попал в политику. При всем сходстве в происхождении между ним и Дюма у них имелось одно принципиальное различие. Как и его родители, Раймон был преуспевающим рабовладельцем, который оборудовал свою плантацию на Сан-Доминго с изысканной роскошью. Он тратил деньги на все – от книг и отдельно изданных музыкальных произведений до серебра, хрусталя и раба, специально обученного выпекать кулинарные изделия. Прибыв во Францию в 1786 году, чтобы заявить о правах на наследство, доставшееся жене, Раймон стал бороться за весьма специфичные расовые реформы, которые принесли бы ему выгоду как свободному мулату – владельцу собственности в виде двух плантаций индиго и сотен рабов. Он утверждал, что свободные чернокожие должны считаться естественными союзниками белых против потенциально мятежных рабов. Он делал особый акцент на этом пункте, называя «смуглокожих» людей вроде себя «новыми белыми»[522].
За короткое время республиканские идеалы и жар времен превратили Раймона из члена группировки рабовладельцев во все более убежденного (пусть и прагматичного) сторонника отмены рабства. Как член Якобинского клуба, он вел кампанию за то, чтобы негры и мулаты, родившиеся от свободных родителей, имели право голоса на колониальных выборах, – достижение, которое, став законом 15 мая 1791 года, предзнаменовало собой еще более великие перемены. Но склонность Раймона к прагматизму заставила его действовать сообща с пылкими белыми радикалами вроде аббата Грегуара, члена Друзей негров, который резко критиковал требование колонистов, «чтобы на наших островах не было никаких перемен[523] в статусе людей, за исключением случаев, когда сами колонисты об этом не попросят»:
Национальная ассамблея не станет одобрять несправедливые исключения по просьбе тех, кто извлекает выгоду из сложившейся ситуации и желает, чтобы так продолжалось и дальше!.. В противном случае эти люди оставались бы жертвами угнетения до тех пор, пока их тираны не согласились бы облегчить их участь.
Вулкан свободы, вспыхнувший во Франции, вскоре принесет всеобщее разрушение и перемену судьбы человеческих созданий в обоих полушариях.
Грегуар подразумевал сахаропроизводящие острова и особенно Сан-Доминго, где к 1791 году вулкан свободы уже извергался. С лета 1789 года Декларация прав человека и гражданина вступила в открытое противоречие с Черным кодексом. К этому моменту Революция продолжалась уже два года, а чернокожие рабы до сих пор выбивались из сил и умирали на полях. Многие были сыты этим по горло. Кроме того, как только до французских колоний добрались известия[524] о революции в метрополии, по островам стали гулять всевозможные слухи. Согласно одному из них, король Людовик якобы осуществил на деле всеобщие права человека и освободил всех рабов. Другой гласил, будто он лишь отменил кнут и приказал дать рабам три дня выходных. Во многом подобно тому, как слухи о столь же мифическом королевском указе внесли свой вклад в Великий страх августа 1789 года, благодаря нынешним сплетням рабы на сахаропроизводящих островах почувствовали, что у них есть санкция короля на восстание.
Когда сообщения о восстании рабов на Сан-Доминго достигли Парижа, безусловно величайший мятеж невольников в истории уже унес тысячи жизней белых и предал огню десятки тысяч акров сахарного тростника. Общее число погибших было преувеличено, но многие депутаты в Париже запаниковали при мысли о потере основы французской экономики и поддержали подавление восстания любыми средствами. Казалось, национальная безопасность Франции требует пожертвовать принципами, а плантаторское лобби призывало к репрессиям в отношении всех негров и мулатов на острове – как свободных, так и рабов. Революционное правительство послало войска подавить бунт невольников, хотя мятежники и объявили себя частью более широкой Французской революции: на протяжении последующего десятилетия чернокожие повстанцы Сан-Доминго будут более чем последовательно требовать, чтобы их приняли в новый мир свободных французских граждан.
К концу 1791 года повстанцы сумели установить контроль над северной половиной Сан-Доминго. Но столкновение с хорошо вооруженной и обученной белой французской армией и колониальным ополчением привело к непропорционально большим потерям со стороны негров: десять убитых повстанцев за каждого белого[525]. На фоне такой жестокости депутаты в Париже бешено спорили о том, что делать с рабством. Одна из немногих вещей, относительно которых взгляды последователей Бриссо и сторонников Робеспьера совпадали, была поддержка равенства рас и порицание рабства. Но обе стороны боялись сделать шаг, который может экономически ослабить республику во время войны.
«Черное сердце тоже бьется[526] за свободу!» – выкрикнул Бриссо в ассамблее в декабре 1791 года во время одной из пылких речей в защиту прав негров и мулатов, живущих в колониях. Именно белые плантаторы посеяли семена мятежа, заявил Бриссо (возможно, единственный пункт, по которому он и Робеспьер останутся в полном согласии).
4 апреля 1792 года, спустя восемь месяцев после того, как восстание рабов на Сан-Доминго вспыхнуло в полную силу, Национальная ассамблея распространила все права гражданства на свободных негров[527] и цветных (людей с примесью европейской крови) как в колониях, так и в метрополии. Но ничего не предприняла в отношении собственно рабства.
Распространение прав полного гражданства на мулатов и освобожденных негров не было равнозначно немедленной отмене рабства, но эта мера сделала Францию и ее колониальную империю передовой державой с точки зрения борьбы за равенство между разными расами. Мультирасовое французское гражданство отбросило британское аболиционистское движение на десятилетие назад, поскольку отныне любое политическое действие в пользу негров воспринималось как очевидное свидетельство тайной симпатии к революционной Франции.
В самой Французской империи эта декларация окончательно настроила большинство плантаторов против Революции во всех ее проявлениях. Через месяц после принятия акта о гражданстве ассамблея Сан-Доминго проголосовала за декрет, запрещавший «продажу, чеканку или распространение»[528] любых монет или медалей, изображавших или увековечивавших «политику и революцию Франции», как если бы избавление от республиканских атрибутов могло уменьшить распространение самой Революции.
С другой стороны, освобожденное чернокожее население Франции теперь испытывало еще более пылкую преданность нации и правительству. Страстный республиканизм Дюма и его верность триколору позволяли взглядам мулата на мир меняться в идеальной синхронности с нацией, которая обретала форму вокруг него. Цветные граждане Франции теперь жаждали выразить свою лояльность, рискуя жизнями ради защиты Революции. Легионы предоставят им шанс пожертвовать собой, но и позволят требовать полный набор привилегий и уважение, который предоставлял им их новообретенный политический статус. Обращаясь к президенту Национальной ассамблеи, Раймон выступил со следующим ярким высказыванием: «Если природа, неистощимая в своих комбинация, сделала нас отличными от французов по внешним признакам, с другой стороны, она позволила нам быть идеально похожими на них, даровав нам, как и им, пламенное сердце, чтобы сражаться с врагами нации». С этими словами он положил на столешницу 125 ливров в банкнотах. Это был первый вклад в экипировку и обучение подразделения, которое станет Черным легионом.
Ответ президента достоин того, чтобы его процитировать:
Сэры, добродетельное мужество[529] не зависит от цвета кожи или климата. Вы предложили отчизне ваши руки и вашу силу, чтобы уничтожить ее врагов во имя огромной части человеческого рода. Это служба ради интересов всего человечества.
Ассамблея ценит вашу преданность и вашу храбрость. Ваши усилия будут тем более драгоценны, что любовь к Свободе и Равенству должна стать ужасающей и непобедимой страстью в детях тех, кто под жгучими лучами солнца стонал в рабских цепях. Невозможно, чтобы с таким количеством людей, собравшихся беспрестанно преследовать деспотов и их рабов, Франция очень скоро не стала столицей свободного мира и могилой всех престолов вселенной.
* * *
Гражданин Клод Лабуре наверняка был самым довольным и гордым человеком в Восточной Франции. Необычный солдат, который летом 1789 года вскружил голову его дочери, сейчас, осенью 1792 года, вернулся к невесте, но не младшим офицером какого-нибудь жалкого подразделения, а подполковником свободного легиона. У городка появился свой герой Революции, и он вот-вот должен был стать зятем Лабуре.
18 ноября 1792 года, в воскресенье, у главного входа в ратушу Вилле-Котре появилось следующее объявление:
О предстоящем бракосочетании[530]. С одной стороны – гражданин[531] Тома-Александр Дюма Дави де ля Пайетри, 30 лет и 8 месяцев от роду, подполковник Гусар юга [так!], родившийся в Ля Гинодэ, Джереми, в Америке, сын покойного Антуана Александра Дави де ля Пайетри, бывшего комиссара артиллерии, скончавшегося в Сен-Жермен-ан-Лай в июне 1786 года, и покойной Мари Цесетты Дюма, скончавшейся в Ля Гинодэ под Джереми в Америке в 1772 году, его отца и матери соответственно. С другой стороны – гражданка Мари-Луиза Элизабет Лабуре, совершеннолетняя дочь гражданина Клода Лабуре, командира Национальной гвардии в Вилле-Котре и владельца Отеля «Экю», и Мари-Жозефы Прево, ее отца и матери соответственно.
Вышеозначенные граждане проживают: будущий муж – в гарнизоне Амьена, будущая жена – в своем городе.
Революция принесла в Вилле-Котре многочисленные изменения. В 1791 году великолепный замок Орлеанской династии, построенный в тринадцатом веке для Карла де Валуа, был превращен в армейские бараки. Как командир Национальной гвардии Клод Лабуре надзирал за перепланировкой. Ранее он занимался превращением игровых площадок в общественное пастбище для овец. Тогдашний герцог Орлеанский, отказавшийся от фамильного титула и ставший Филиппом Эгалитэ, то есть Филиппом «Равенством», не возражал.
В соответствии с революционными обычаями церковь св. Николая в Вилле-Котре была лишена сакрального статуса. Ее крест был заменен на флюгер в форме петушка (французский национальный символ), а в нефе теперь проходили собрания местного Якобинского клуба.
Александр Дюма и Мари-Луиза Лабуре поженились[532] 28 ноября. Гражданская церемония бракосочетания состоялась в ратуше. Не ясно, венчались ли они впоследствии по католическому обряду (если так, то это наверняка произошло по просьбе Мари-Луизы, поскольку у подполковника Дюма не было иной веры, кроме республиканизма. Через десять лет, когда родился их сын Александр Дюма, церкви вернули сакральный статус, и будущий писатель был должным образом крещен[533] здесь).
Свидетелями на гражданской церемонии выступили два старых сослуживца Дюма по драгунскому полку, в том числе «гражданин Луи Огустин[534] Брижитт Эспань, подполковник Седьмого гусарского полка», который затем будет служить под командованием Дюма (а впоследствии сделает карьеру и при Наполеоне станет «графом империи»[535]). Но самой интересной свидетельницей оказалась Мари Рету, «вдова покойного Антуана[536] Александра Дави де ля Пайетри, проживающая в Сен-Жермен-ан-Лай». Ее присутствие заставляет предполагать, что Дюма сделал попытку примириться[537] с прошлым и памятью отца, не говоря уже о самой мачехе[538].
В брачном контракте перечисляются финансовые условия брака[539]: ни один из супругов не берет на себя ответственности за долги, накопленные другим до вступления в союз, а в случае если кто-то из супружеской четы умрет: «Другое лицо заберет часть, которая причитается ему/ей в соответствии с контрактом и до раздела имущества, а что касается личной собственности, одежду и белье в свое пользование и спальню со всей обстановкой и отделкой на свое усмотрение; более того, если в живых останется невеста, к ней отойдут ее драгоценности и кольца, а если жених – ему достанутся конь, оружие и поклажа».
Медовый месяц был краток[540] и обошелся без путешествия в экзотические места, однако после него Александр Дюма и Мари-Луиза стали ждать своего первого ребенка[541].
* * *
Пока Дюма женился, Национальный конвент спорил о том, что делать с бывшим королем Людовиком XVI, которого после отмены всех титулов называли просто Луи Капетом – издевательская аллюзия на его давнего предка Гюго Капета, занявшего трон в году 987 от Рождества Христова. Конвент предал Луи Капета суду. Делегат Филипп Эгалитэ вместе с незначительным большинством проголосовал за отправку своего кузена на гильотину. Впрочем, сам он последует той же дорогой еще до конца года. 21 января 1793 года Луи Капет был обезглавлен.
Подполковник Дюма, вернувшись на службу после медового месяца, возможно, решил, что Революция отправила его назад во времени: 11 января Свободный легион американцев расположился в Лаоне[542], в старом гарнизоне драгун.
В рядах Черного легиона состояли около двухсот свободных мулатов и бывших рабов, включая определенное число младших офицеров, которые по возрасту были старше Дюма и в последний раз сражались с подразделениями колониальных войск на Сан-Доминго или других сахаропроизводящих островах. Задачей Дюма было обучить их всех возглавлять патрульные отряды и, как показывает его оживленная переписка с Парижем, сражаться за оружие, довольствие, форму и лошадей. Имелся еще и вопрос о плате за службу, который, как оказалось, правительство полностью упустило из виду.
Вполне возможно, Дюма скоро пожалел, что отклонил предложение присоединиться к Бойеровым Гусарам свободы и равенства и оказался в легионе Сен-Жоржа. Командование легионом по большей части легло на его плечи, потому что полковник Сен-Жорж и другие старшие офицеры часто отправлялись на «поиск рекрутов» в Париж, где, более чем вероятно, тратили время на выпивку и кутежи. Пока речь шла о создании легиона, Сен-Жорж был полон искреннего рвения, однако светского льва, для которого жизненные трудности исчерпывались лихой конной выездкой в саду Тюильри, превратить в солдата было непросто.
В феврале 1793 года правительство приказало легиону выступить на защиту бельгийской границы в ста с чем-то километрах к северу от Мольде. Несмотря на ранние победы Франции, война пограничных набегов продолжалась. Дюма отлично знал этот вид сражений и повел американцев от одной победы к другой. Его сын-писатель предлагает следующее красочное описание:
Мой отец, как командир полка[543], нашел широкое поле для применения своей отваги и ума… Например, однажды, будучи в авангарде, [Американский легион] неожиданно столкнулся с нидерландским полком, укрывшимся во ржи, которая в то время года и в той местности выросла высотой с человека. Присутствие вражеского полка выдало движение какого-то сержанта. Тот оказался едва ли в пятнадцати шагах от моего отца и уже поднимал ружье. Отец заметил это движение, понял, что с такой дистанции сержант не промахнется, выхватил пистолет из кобуры и спустил курок с такой быстротой и удачей, что, прежде чем [сержант] успел прицелиться, пистолетная пуля пробила дуло его ружья насквозь.
Этот выстрел стал сигналом для лихой атаки, в которой нидерландский полк был разбит в пух и прах.
Отец подобрал пробитое пулей ружье с поля боя. И скрепил перебитое дуло двумя полосками железа. Это ружье долго хранилось у меня, но в конце концов его украли во время одного из переездов.
Пистолеты, сотворившие такое чудо точности, дала отцу моя мать. Они вышли из мастерских Лепажа. Позже они снискали себе славу в итальянской армии.
Энциклопедическая статья 1820-х годов, написанная спустя десятилетия после изложенного писателем рассказа, дает более трезвое подтверждение героизма, проявленного Алексом Дюма в Черном легионе:
[Дюма] водил юных воинов[544] в бой каждый день. Постоянно находясь в сторожевом охранении, [Дюма] особенно отличился в Мувиане, под Лиллем, где он во главе патруля из 14 человек внезапно атаковал пост из 40 голландских солдат, убил трех из них собственной рукой, 16 взял в плен, а остальных обратил в бегство.
Сен-Жорж часто отсутствовал в расположении полка, но, когда он был на месте, аристократ с честью выполнял свои обязанности, а его поведение в апреле 1793 года показало, что он был по-прежнему предан делу Революции: в тот месяц командующий армией, генерал Дюмурье, попытался устроить государственный переворот. Сен-Жорж и Дюма отказались присоединиться к мятежу и вместо этого объединили американцев с другим легионом, чтобы защищать город Лилль от бунтовщиков.
Однако Черный легион преследовали проблемы. Ни офицеры, ни рядовые не получали платы, у некоторых людей не было обуви. Подполковник Дюма с трудом мог найти для них оружие. Переписка показывает, что подобное положение дел все сильнее раздражало его.
В июне Сен-Жорж вновь покинул полк[545] (согласно одним сообщениям, отправился в Париж[546], согласно другим – в Лилль), а когда он вновь появился, Военное министерство обвинило его в организации мошеннической схемы[547] по перепродаже лошадей. Он якобы покупал хороших скакунов на деньги правительства, перепродавал их с прибылью, а затем покупал более дешевых лошадей для своих солдат. Как сообщает писатель Дюма, которому вторят многие другие авторы, когда Сен-Жоржа вызвали в Париж для объяснений, он возложил вину на своего первого заместителя:
Поскольку счета Сен-Жоржа[548] находились в очень плохом состоянии, ему пришла в голову идея перевалить вину на моего отца. Он заявил, что именно подполковник Дюма отвечал за покупку лошадей для полка.
Тогда военный министр написал моему отцу, который немедленно представил доказательства, что никогда не составлял ни одной заявки, не покупал и не продавал ни единой лошади.
Министр в ответном письме снял все обвинения с отца. Но тот не простил Сен-Жоржу обиды и… решил вызвать своего бывшего полковника на дуэль.
Писатель Дюма с увлечением описывает ссору между двумя давними соратниками, бывшим учителем и его учеником, завершая эпизод сценой, когда Сен-Жорж наносит визит Дюма, после того как последний неоднократно присылал ему вызов на дуэль. «Сен-Жорж, сколь бы отлично он ни владел пистолетом или шпагой, предпочитал выбирать себе противников для дуэли», – поясняет писатель, а затем пересказывает разговор, который произошел, когда его отец, больной, отлеживался дома, восстанавливаясь после операции, а за ним ухаживал его старый помощник Дермонкур:
Узнав о недомогании, которое держало моего отца в постели, [Сен-Жорж] оставил визитку и уже уходил, когда Дермонкур, который много слышал о нем, увидел восхитительно красивого и чуть заикавшегося мулата, узнал Сен-Жоржа и бросился за ним.
«А! Господин де Сен-Жорж, – сказал он. – Это вы! Не уходите, прошу вас. Ведь даже будучи больным, генерал вполне способен кинуться бежать за вами, так он жаждет вас видеть».
Сен-Жорж тут же понял, как лучше поступить.
«О! Дорогой Дюма! – вскричал он. – Конечно, я уверен, что он хочет увидеться со мной – так же, как и я! Мы всегда были такими хорошими друзьями. Где он? Где же он?»
И устремившись в комнату, он кинулся к кровати, схватил моего отца и обнял его так крепко, что чуть не задушил.
Отец пытался заговорить, но Сен-Жорж не дал ему такой возможности.
«Ах, – сказал он. – Неужели ты хочешь убить меня? Убить меня – меня? Дюма – убить Сен-Жоржа? Разве такое возможно? Разве ты мне не сын? Если бы Сен-Жоржа не стало, смог бы хоть кто-то на свете заменить его? Ну, давай, вставай! Закажи мне отбивную, и пусть никто из нас больше не вспомнит об этой глупости».
Отец был всерьез настроен довести дело до конца, но что скажешь человеку, который бросается вам на кровать, обнимает вас, называет сыном и просит угостить его завтраком?
Так мой отец и поступил. Он подал ему руку и сказал:
«Ах ты бандит! Тебе безусловно повезло, что я, как ты говоришь, именно твой наследник, а не предыдущего министра войны. Иначе, даю тебе слово, я бы велел тебя повесить».
«Ох! Или, по крайней мере, отправил бы на гильотину», – поправил Сен-Жорж, принужденно рассмеявшись.
«Ну уж нет, ну уж нет. В эти дни на гильотину попадают честные люди, а вот воров вешают».
В мемуарах писателя инцидент завершается тем, что друзья обмениваются еще несколькими угрозами, после чего прерываются на завтрак. В действительности нет никаких данных или писем, указывающих на то, что Сен-Жорж пытался перевалить вину на Дюма или что Дюма когда-либо отвечал на запрос военного министра относительно схемы по перепродаже лошадей. Наоборот, когда Черный легион был расформирован, подполковник не получил ни выговора, ни вызова в суд[549]. Вместо этого 30 июля 1793 года к Алексу Дюма пришло письмо за подписью военного министра с извещением о производстве в ранг бригадного генерала[550] Армии Севера.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.