Владимир Соловьев Крошка Цахес Игорь Ефимов. Опыт психоанализа
Владимир Соловьев
Крошка Цахес Игорь Ефимов. Опыт психоанализа
Конечно, надо сделать поправку на возраст, когда «мозга уже не та», как жаловался один мой знакомец, хотя он был тогда на восемь лет моложе Игоря Ефимова, а тому стукнуло уже 77, – дай бог долгих лет жизни, хотя куда дальше – он и так долгожитель. Наверное, в молодости, когда мы жили в Питере и тесно дружили, ничего подобного он написать бы не решился – не застыдят, так засмеют! Как говорится, «смех страшит и держит стыд в узде». Иные были времена. Увы, теперь все эти моральные препоны и табу отменены за ненадобностью. А в эмиграции, да еще в медвежьем углу, где наш герой ныне обитает, «вдали от шума городского» (например, нью-йоркского), можно и вовсе так одичать, что крыша поедет.
Однако списывать все на преклонный возраст либо меняющее кожу время было бы все-таки неверно. Возраст – дело наживное и, увы, неизбежное, и многие до самой смерти по естественным причинам доживают в здравом уме и твердой памяти, а касаемо времени, как сказал наш когда-то общий друг Саша Кушнер:
Времена не выбирают,
В них живут и умирают.
Пусть это и не совсем так. Время времени рознь, и как существуют разные временные пояса, так и в политическом и метафизическом смысле в разных местах действия – разные времена. В отличие от классической драмы, где место и время действия должны быть едины. Когда общество делится на малую колонну № 5 и большую палату № 6, это отбрасывает страну из настоящего в прошлое.
Речь пойдет о непомерно завышенной самооценке средней руки литератора вне культурного, литературного, философского, политического и экономического контекста, будто Игорь Ефимов живет на необитаемом острове, как Робинзон Крузо – еще до его встречи с Пятницей, а тот какой ни есть, а социум. Почему так много эпитетов? По той причине, что, как неудержимо пишущий человек с графоманским уклоном, этот автор подвизался в самых разных областях сочинительской деятельности: прозаические, политологические, философические, экономические и прочие труды и даже афоризмы, не говоря уже об издательской деятельности в Америке. Хотя его «Эрмитаж» был известен как self-publishing vanity press, самиздат тщеславия, и выпускал проплаченные авторами книги, иногда по нескольку – кто побогаче – одного и того же литератора.
Все эти изданные на деньги авторов книжки и превращали «Эрмитаж» в самиздат тщеславия. Когда Довлатов вынужденно, под давлением Ефимова, сделал передачу про его издательство для радио «Свобода» и, не удержавшись (не первый раз!), перечислил авторов, которые издавали книжки на свои деньги, Ефимов «испустил вопль протеста» – его собственные слова. Вот его умоляюще-императивное письмо Довлатову:
«…Одно я прошу, прошу, прошу: исключить навсегда, даже если удобно вырезать из старой статьи-передачи и вставить в новую (?), любые упоминания о вэнити-пресс, об „издательстве тщеславия“… Самое ужасное: вы начинаете перечислять, кто издавался за свои деньги… Сережа, это не втык, а вопль-мольба на будущее: исключите эту тему из своих писаний и разговоров».
Довлатов делал попутно эти вынужденные, оброчные радиорецензии на книги «Эрмитажа», даже не утруждая себя их прочтением, – ради денег плюс находясь в некоторой зависимости от издателя как писатель: из дюжины его русских книг в Америке пара-тройка вышла в «Эрмитаже». Несмотря на все уговоры Ефимова и на возможность добавки к заработку, в котором остро нуждался, печатать их заодно в газетах Сережа наотрез отказывался – чтобы «не позориться», как он сам говорил. За другие свои скрипты стыдиться ему не приходилось, и он публиковал их в «Новом русском слове», как и мы с Леной Клепиковой – свои.
Что же касается ефимовского vanity press, то были и редкие исключения, когда ни автор не платил издательству, ни издательство – автору. Как, например, Довлатов, приносящий издателю доход, который тот утаивал от автора, а по словам Сережи, «сжуливал», что и послужило причиной, хоть и не единственной, окончательного и полного разрыва отношений с Ефимовым. Вот, кстати, одна из причин, почему Довлатову было важно перечислить проплаченные авторами книжки, чтобы с ними не спутали его собственные, которые Ефимов издавал ради выгоды. Был ли тот действительно «нечист на руку», как считал Довлатов, не мне судить, это потребовало бы дополнительного журналистского расследования, но то, что именно эта темная история (уже со слов Ефимова) стала для Довлатова последней каплей, видно – и очевидно – не только из опубликованной контрабандно, несмотря на протесты правообладательницы, вдовы писателя, переписки «Довлатов – Ефимов», но также и из утаенных, неопубликованных писем самого Ефимова:
«Разрыв отношений, устроенный Сергеем… нанес серьезный ущерб моей репутации… У каждого должно зародиться в уме представление о том, что „тут должно было таиться что-то такое гнусное, о чем и говорить-то стесняются“… Будто чья-то невидимая рука убирает всякое упоминание моего имени в рассказах о Довлатове… Очень хорошо представляю, как какой-нибудь свежий читатель, начитавшийся Веллера и Виктора Топорова, может обронить: „Ефимов? А, это та гнида, с которой Довлатов порвал из-за какой-то темной истории“».
«Нельзя сказать, что это пятно на моей репутации стало бледнеть после смерти Сергея. Будто чья-то невидимая рука убирает всякое упоминание моего имени в рассказах о Довлатове. За девять лет не было ни одного случая, чтобы кто-то из бесчисленных журналистов, кинодокументалистов, литературоведов, занимавшихся им, позвонил мне и сказал: „Вот тут родственники Довлатова говорят, что вы были с ним в близкой дружбе двадцать лет, так не поделитесь ли с нами своими воспоминаниями?“ …Надо было бы стать выше всего этого, „взять нотой выше“. Но я „становился выше“ вот уже 14 лет. И наступила усталость».
«…Все это представляется мне настолько важным – для моей судьбы, для моей репутации…»
Помимо такого популярного, а потому доходного автора, как Довлатов, добытчивый, пусть и по эмигрантским стандартам, Игорь Ефимов также печатал халявно, то есть бесплатно, сочинения мало кому известного и недоходного автора Игоря Ефимова, выпустив подряд шесть своих книг. Пишу это вовсе не в укор ни издателю, ни писателю, пусть и одно лицо. В данном случае издательство «Эрмитаж» выступало под псевдонимом издательства «Тенафлай» (по названию городка в Нью-Джерси). Как сам Игорь Ефимов выступал под псевдонимом Андрей Московит. Надеюсь, читатель простит меня за это раскрытие псевдонимов. Ну как не порадеть родному человечку, а кто может быть этому человечку роднее, чем он сам? Особенно при таком гипертрофированном авторском честолюбии, как у Игоря Ефимова… Чуть было не написал «его эго», но вовремя уразумел, что для уха – два разных слова, а на глаз – два почти одинаковых. Ладно, слегка переиначим: чье литературное эго на несколько порядков превышает его литературные возможности.
Не хочу быть голословным, а потому сошлюсь на сторонние мнения. Довлатов не без удовольствия – чтобы не сказать, со злорадством – цитировал отзыв Бродского об очередной книге Ефимова:
«Как он посмел перейти со второго абзаца на третий?!»
Я уже писал, что еще в Ленинграде Ося весьма пренебрежительно отзывался об Игоре: «Вы что, думаете, я не знаю ему цену?», хотя однажды удивил меня обоснованием: «Что вы хотите от человека, который выше всех ставит этого немчуру», имея в виду Томаса Манна, чей роман «Иосиф и его братья» был в это время модным чтивом в обеих русских столицах. Чтобы Сережа приписал собственную характеристику романа Ефимова мэтру – не думаю: не посмел бы. В «Записных книжках» Довлатов приводит слова Бродского, но дает незадачливому автору романа прозрачный псевдоним «Ефремов» – чтобы не подвести и не прогневить Бродского и одновременно чтобы самому Ефимову и общим знакомым было понятно, о ком речь. Так он мне сам объяснял. Секрет Полишинеля. Потому что никакого писателя Ефремова у нас здесь, в эмиграции, не было и нет. Зато писатель Ефимов есть, и, будучи человеком злопамятным и мстительным, он не простил этот отзыв ни Бродскому, ни Довлатову, а последнему внес в список обид, каковые тот ему нанес, еще одно «пятно на моей репутации», пользуясь его же словесами.
Довлатов пытался по дружбе – до того как она превратилась в смертельную вражду – заинтересовать книгами Ефимова своих переводчиков и редакторов, но безуспешно – от ворот поворот, а его литагент Эндрю Уайли, прочтя синопсис книги Ефимова, так раздражился, что категорически попросил Сережу никого впредь ему больше не рекомендовать.
Либо еще такая история, известная мне со слов других литераторов, включая Довлатова, которые злорадствовали (не без того) в связи с тем, что Ефимова не пригласили на конференцию «Русские писатели на Западе» в Университете Южной Калифорнии в Лос-Анджелесе, но опять-таки лучше, мне кажется, объективности ради, обратиться к пострадавшей стороне. Ефимов так и называет в своих нью-йоркских мемуарах главу про эту свою кровную обиду – «Обнесли пирогом».
Тогда Игорь Ефимов работал у Карла Проффера в его издательстве «Ардис-пресс», которое специализировалось на русских книгах. Не токмо редактором, как он надеялся, а наборщиком, упаковщиком, грузчиком, курьером и мальчиком на побегушках. Тем не менее именно здесь он сам набрал и издал три свои книги. Первым сообщил Ефимову об этой писательской конференции Довлатов. А потом упоминал неоднократно письменно и устно.
«Карл – один из устроителей. Неужели он вам еще не сказал? – удивлялся Довлатов. – Среди участников, я знаю, будет народ не только из Америки, но также из Европы, Израиля, Канады. Всем оплачивают дорогу и три дня пребывания там. Странно, что вам еще не сообщили».
Довлатов, понятно, поддразнивал Ефимова писательской конференцией. Это было в его манере – Бог ему судья. Точно так же, спустя еще пару лет, Сережа язвил Ефимова нашим с Леной шестизначным авансом за книгу об Андропове. Что для Игоря было ножом по сердцу, потому что мы с Леной не первый раз перебегали ему дорогу: почти сразу по приезде нас взяли scholars-in-residence в Куинс-колледж (и одновременно visiting scholars в Колумбийский университет), я уже упоминал обе эти синекуры, хотя уж как только Игорь не обхаживал профессора Куинс-колледжа Генри Мортона еще в Ленинграде! А вскоре израильский журнал «22» анонсировал мой роман-эпизод «Не плачь обо мне…», и Ефимов послал в редакцию письмо, чтобы мой роман не печатали ни в коем разе, а взамен предложил свой! Я и об этом уже писал, а здесь напоминаю, дабы объяснить комплексы Игоря Ефимова, который из везунчика в России – но все ему было мало, тем более конкуренции с Андреем Битовым он не выдержал и наивно надеялся взять реванш за бугром – попал в Америке в тот еще замес и превратился в неудачника, пока этот трупоед-некрофил не присосался к мертвому Довлатову, чтобы восстановить свой авторитет в собственных глазах, а потом и в глазах тех, кто от него прямо зависел как от издателя.
Тут, правда, надо сделать сноску прямо в тексте. Таких «кровных обид» скопилось у Ефимова вагон и маленькая тележка – ему можно посочувствовать. Лена Довлатова так и называет американскую часть его воспоминаний – «Жалобная книга». Это название куда более адекватно ее содержанию, чем банальное до пошлятины «Связь времен». Справедливо, несправедливо, но Ефимов жалуется буквально на все в своей новой жизни – от американской Фемиды до американского modus vivendi. И прежде всего на свои профессиональные неудачи:
что его скрипты не подходят для радио «Свобода»;
что его с женой не взяли на «Голос Америки», да еще объявив, что результаты их тестов ниже требуемого уровня;
что его книга об убийстве американского президента Джона Кеннеди кубинским президентом Фиделем Кастро не только не произвела ожидаемой автором мировой сенсации, но ему пришлось самому издать ее русский оригинал в «Тенафлае-Эрмитаже», а для английского перевода он и вовсе не нашел по всей Америке ни одного не то чтобы приличного, а никакого издательства и вынужден был довольствоваться весьма сомнительной организацией кубинских эмигрантов во Флориде (Cuban American National Foundation, Miami);
что его роман «Архивы Страшного суда» так и не был взят Голливудом, как надеялся автор;
что еще одна его книга, «Без буржуев», о советской экономике, не открыла ему двери американских университетов, как он рассчитывал, а плоды его полуночных трудов «Практическая метафизика» и «Метаполитика» – два «новых слова в философии» – вообще никак не прозвучали, хотя одна из них была написана Ефимовым под Нобелевку, коли он так несказанно обрадовался ее изданию по-английски в Philosophical Library, потому что «в списке авторов (этого издательства) двадцать два нобелевских лауреата!»
Не стану касаться самих этих трудов (пытался прочесть только один и не одолел), но их автора, несмотря на преклонный возраст, можно назвать тем самым русским мальчиком, которому дай карту звездного неба, и он вернет вам ее исправленной.
Мания величия маленького человека.
Гигантомания Крошки Цахеса по прозванию Циннобер.
А в злополучной истории с неприглашением на писательскую конференцию окончательно добило Ефимова письмо из того самого южнокалифорнийского университета в Лос-Анджелесе, который ее устраивал. Легко представить его нетерпение, когда он открывал конверт. Увы, вместо вожделенного приглашения на конференцию там оказалось письмо от сотрудницы кафедры славистики, которая обращалась к нему по совету Карла Проффера с просьбой порекомендовать талантливых писателей, которые еще не получили приглашения. Плюс ко всему вернувшийся с конференции Карл Проффер два часа кряду делился с Игорем Ефимовым своими впечатлениями. Обиженный Ефимов видит в этом лицедейство, не допуская себя до мысли, что его не взяли на конференцию по той простой причине, что никто в Америке всерьез не считал его писателем. Ведь на другие писательские конференции – включая международные в Вене и Лиссабоне – Ефимова тоже не брали, хотя русские писатели, в том числе Довлатов, попадали на них по рекомендациям Бродского, но тот, как и Проффер, прохладно (мягко говоря) относился к художествам Ефимова, хоть и приятельствовал с ним. Платон мне друг, но истина дороже.
А тогда, после неприглашения его на писательскую конференцию в Лос-Анджелесе, не выдержав такого удара по самолюбию, Ефимов порывает с Карлом Проффером и организует свое собственное издательство «Эрмитаж». Впрочем, хитрован Ефимов тайно создавал свой «Эрмитаж», находясь еще под одной крышей с «Ардис-пресс».
Ну да, самиздат тщеславия, в том числе для самого себя, но им, однако, чрезмерное эго Игоря Ефимова не ограничивается. Чтобы воздвигнуть самому себе «рукотворный» памятник под стать этому непомерному, уязвленному и ненасытному эго и при такой писательской гигантомании, необходим сообразный пьедестал. В качестве оного внаглую был использован Довлатов, который подходил не только своим огромным ростом (1 м 96 см), но и своей изрядной славой. Единственный и последний шанс закрепиться в русской литературе. Хотя бы в качестве сноски к ее основному корпусу.
Хотя довлатоведение далеко не единственное поприще многостаночной деятельности этого литератора, но именно здесь он обрел наконец некоторую, пусть и скандальную, известность, правда, за счет Довлатова – таков был расчет этого человека с заурядной фамилией и усредненным талантом. Если он кому теперь и известен в узких и все больше сужающихся, что шагреневая кожа, литературных кругах, то исключительно как корреспондент Довлатова, хотя, понятно, читатель листает этот эпистолярий (не читать же его насквозь!), опуская деловые, меркантильные, сухие, скучные – в лучшем случае жалобные, кляузные, сквалыжные – цидули Ефимова, который уступает Довлатову в «письменном» мастерстве в той же мере, что и в прозаическом даре: никакого сравнения! Тем не менее находятся авторы – опять-таки из зависимых от Ефимова-издателя, – которые этот том называют «романом Ефимова». (Белла Езерская, которая выпустила в «Эрмитаже» на свои деньги две книги интервью.)
Помимо прочего, ввиду текстологических подделок, эту переписку следует считать псевдодокументом, то есть фальшаком, если называть вещи своими именами. Я уже говорил о том, как мы с Леной Довлатовой страница за страницей сравнивали изданную Ефимовым переписку с реальными письмами в Сережином архиве, аккуратно разложенными хронологически. Некоторые письма опущены вовсе, а другие отцензурированы Ефимовым в «правильном направлении». Впрочем, он сам в этом признается, ссылаясь на то, что отсутствующие письма в архиве не сохранились. В ефимовском – может быть, хотя точно не знаю, зато в довлатовском они есть!
Что же касается ефимовской цензуры, то вот признание доморощенного цензора:
«Купюры же, безусловно, сделаны мною… и все они подчинены одной цели: не дать прорваться в книгу неправде про живых людей, порой и обидной правде, а иногда – прямой клевете, на которую Довлатов в художественном азарте был вполне способен. (Мне ли не знать, коли я сам стал жертвой этой его страсти?)»
К сожалению, это игра в порядочность и благородство. Потому как Ефимов весьма выборочно охраняет живых людей от обидной правды либо неправды. Включая самого себя. А «обиженных» после выхода этой переписки – несчитано. И не только в довлатовских письмах – пусть не брешет! – но и в ефимовских. Того же Гришу Поляка, издателя, архивиста, энтузиаста и бессребреника, каких поискать, самого близкого и самого преданного друга Лены, Сережи и Норы Сергеевны Довлатовых, мало того что обжуленного Ефимовым, так еще ошельмованного и оклеветанного им! А вот несколько опубликованных Ефимовым обидных довлатовских характеристик – наугад:
Вайль & Генис – бандиты и алкаши;
Соломон Волков – повредился в рассудке;
Александр Глезер – взбесившаяся мандавошка;
Эдуард Лимонов – жалкий, тихий и совершенно ничтожный;
Владимир Максимов – интриган и баба;
Андрей Седых – негодяй и крупный уголовный преступник;
Андрей Синявский – проклятый юдофил;
Людмила Штерн – опасна.
Выписываю не из самой книги, а из остроумной рецензии на нее Александра Гранта в «Новом русском слове». «Креста на вас нет, Игорь Маркович!» – не выдерживает этот классный русско-американский журналист и с удивлением вдруг замечает, что «блистательный и безжалостный юмор Довлатова как-то обошел стороной самого Ефимова», который, наоборот, в письмах, обращенных к нему, представлен сугубо положительно. И это – несмотря на полный разрыв с ним всех отношений. Понятным теперь становится казавшееся загадочным грозное предупреждение – скорее даже, заклятие – Игоря Ефимова не печатать выброшенные им места из писем Довлатова:
«Поэтому очень прошу: если даже Г. передаст вам фотокопии писем, с которых делался набор, ни в коем случае вычеркнутые мною куски не восстанавливать».
Вот какой страх и ужас испытывал – и, судя по его мемуарам, продолжает испытывать – Игорь Ефимов перед Сергеем Довлатовым! Мог бы, да нет, не стану умножать число «обиженных», восстанавливая опущенные Ефимовым имена.
Побоку моральную и юридическую сторону этого вопроса, хотя Лена Довлатова выиграла суд у издателя этих писем, а что лично меня смущает, так это именно цензурирование публикатором как собственных, так и Сережиных писем. Особенно довлатовских! Не кто дал ему право их публиковать, а кто дал ему право их цензурировать? Как у него рука поднялась корежить текст замечательного русского прозаика? Вот этот юридически ненаказуемый поступок кажется мне самым кощунственным, самым отвратным. К сожалению, это относится не только к Ефимову, но и к другим «редакторам» довлатовских текстов, независимо от их намерений. Не всегда благих, а часто во имя выпрямления судьбы писателя и облагораживания его образа, в чем, по глубокому моему убеждению, Сережа Довлатов не нуждается. Хотя и благими намерениями известно куда дорога вымощена. Точка.
Касаемо же самого факта юридически незаконной публикации писем Довлатова наперекор воле его наследников, то здесь как раз у меня нет определенного мнения. По-любому, никогда не вредно, а иногда просто позарез поставить вопрос: а как бы я поступил на его месте? Даже если речь идет о человеке, с которым мы давно разбежались, и отношение у меня к нему не то чтобы негативное – скорее безразличное. Я все еще про этого литератора-многостаночника (в смысле жанров), с которым мы одно время дружили в Питере, а здесь, в Америке, я его ни разу не видел и не интересовался его кипучей графоманской деятельностью, хотя изредка у него и попадались удачи – ну, как сломанные часы два раза в день показывают верное время. Зато мы близко здесь сошлись с Довлатовым, за что я благодарен судьбе, а в Питере только приятельствовали и встречались на проходах либо квартирниках, у того же Ефимова на днях рождения, куда приглашались без жен, чтобы выровнять гендерный баланс гостевого контингента. Я уже упоминал, как мы с Сережей скрашивали существование друг друга, сидя рядом в самом конце праздничного стола. С Ефимовым мы разошлись еще в России, а Довлатов разругался с ним в пух и прах уже здесь, принимая близко к сердцу его, мягко говоря, неджентльменские поступки, касаться которых больше не буду: читатель может о них судить сам по выпущенной Ефимовым их переписке.
Так вот: как бы я поступил на месте Ефимова, имея у себя в архиве письма Довлатова? Если бы опубликовал, то, безусловно, без всяких купюр и пропусков – из уважения хотя бы к покойнику. Да и как писатель не посмел бы: купировать и цензурировать коллегу? Этого еще не хватало! Другой вопрос – стал бы я их публиковать, несмотря на протесты правообладателей?
Вот мой собственный опыт – недавний. Работая над этой книгой о Довлатове, мы с моим соавтором хорошо и тесно сотрудничали с Леной Довлатовой, которая нам очень-очень помогала. Одно столкновение, однако, случилось – как раз из-за писем Сережи. Не просто неопубликованных, а уничтоженных адресатом – Юнной Мориц. Сюжет детективный и сенсационный: хотите – верьте, хотите – нет, но мне удалось эти уничтоженные письма восстановить, считай, из пепла. Я к этой истории возвращаюсь и еще возвращусь – поневоле. Увы, рукописи горят, но эти – не сгорели! Письма изумительные! Я отобрал большие фрагменты и сбросил Лене Довлатовой по электронке. Она тут же ответила:
«Спасибо за письма. По-моему, замечательные. И кокетство очень мужское и тонкое одновременно. Простите, вы их будете приводить в своей книге?.. И они пока нигде не мелькнули. Очень-очень жаль».
Спустя сутки Лена вдруг, ни с того ни с сего, сделала U-Turn и стала возражать против публикации этих писем, как будто злой дух ей нашептывал возражения. В конце концов мы сошлись на том, что дам в книге несколько цитат. Но мне все равно было ужасно жаль, что не могу привести эти лично мной спасенные из небытия письма полностью из-за моих дружеских отношений с Леной Довлатовой. А так как эти редкостные письма были уничтожены, а копии наличествуют только у меня, то я решил посоветоваться с одним моралистом, человеком «самых строгих правил», и еще с одним адвокатом из нашего американского литагентства, большим докой именно по вопросам авторского права. И совместно мы нашли юридически и морально безупречный способ их опубликовать. В чем читатель этой книги сможет вскоре сам убедиться. Вот я и говорю честно, что не знаю, как бы поступил на месте Ефимова.
Меня сейчас интересует другое. Не юрисдистика и не этика, а психология. Начиная с побудительных причин публикации писем Довлатова, которая была предпринята вовсе не из любви к его эпистолярному стилю, а тем более не из любви к самому Довлатову, которого Ефимов, судя по письмам, в конце концов возненавидел, а главным образом чтобы отметиться в качестве знакомого этого прославленного посмертно писателя и приобщиться к этой сияющей славе. Другими словами, взять реванш у покойника за все испытанные от него муки и унижения и пользуясь им как постаментом (благо Довлатов был таким огромным) для памятника самому себе – рукотворного и самодельного.
Так и случилось, как было рассчитано. Благодаря этому отцензурированному в свою пользу «эпистолярному роману» (хотя на самом деле – антироман) публикатор не только живет в отраженных лучах чужой славы и почует на чужих лаврах – он еще производит манипуляции и трюки, каким позавидовал бы Чичиков. У того «мертвых душ» были сотни, а у этого одна-единственная, зато какие он проделывает с ней фокусы-покусы. Судите сами.
Казалось бы, само собой, своей небывалой post mortem славе Довлатов обязан своим собственным книгам. Аксиома, не требующая доказательств, да? Не факт. «Ни про одну его книгу мне не довелось услышать „был потрясен“ „не спал всю ночь“, „ошеломлен яркостью переживаний“, „сердце болит“ – только про „Переписку“», – пишет Ефимов в своих американских воспоминаниях. Поди проверь, были такие отзывы на самом деле или сочинены мемуаристом. Я склонялся к последнему, потому что в другом месте Ефимов приумножает как число восторженных отзывов, так и хвалу книге – самой-самой у Довлатова:
«Это самое крупное произведение Довлатова и, по мнению многих читателей рукописи, самое искреннее и драматичное. Переписка покрывает годы 1978 – 1989-е и по сути представляет собой эпистолярно-автобиографический роман. Вот отзывы некоторых читателей: „ошеломительная книга“; „лучшее из написанного Довлатовым“; „не мог заснуть всю ночь“; „читаешь на одном дыхании“; „стилистически, художественно материя писем неотличима от лучших страниц довлатовской прозы… заставляет заново полюбить творчество Довлатова, расширяет представление о нем“».
Странно даже, что это однообразно-тенденциозное перечисление обрывается – таких отзывов можно настрогать бесчисленно. Точнее, насочинять на голубом глазу. Хотя есть и реальные авторы – из зависимых от Ефимова-издателя. Например, Вика Беломлинская, чьи три книжки выпустил «Эрмитаж», отрицает Довлатова как писателя, а заодно и как мужчину: «Не был половым гигантом». А что, если это написала нимфоманка, ну, типа героини последнего фильма Ларса фон Триера? Как в том анекдоте: всех удовлетворяет, а ее не удовлетворяет, – да ее никто не удовлетворяет! Вика ставит в заслугу Довлатову единственное произведение: «Потрясающее – последнее – письмо Игорю Ефимову. Рядом с ним все остальное – в весе пера». Что же получается? Что Довлатов стал настоящим писателем только в этом письме Ефимову – и благодаря Ефимову, который выступает в новой для себя роли музы самого популярного в России прозаика? Господи!
То, что письма у Довлатова, в отличие от писем Ефимова, замечательные, спору нет. Вот с разрешения автора письмо о письмах Довлатова, которое я получил от Наташи Шапиро, главреда «Русского базара», и с которым по сути хотя не во всем согласен, но привожу в доказательство своей объективности:
«В отличие от вас, я очень благодарна Игорю Ефимову за публикацию переписки. Вам повезло, вы знали Довлатова лично, а мой – мой – Довлатов родился от чтения его писем.
Раньше я думала, что понятие „настольная книга“ – это лишь образное выражение. Переписка же в буквальном смысле стала моей настольной книгой – на много лет. Вы, его современники, даже не представляете, насколько живым он предстает в этих письмах. Ведь у него весит (как в компьютере байты и килобайты) каждое слово! Каждое!
Да, он многих задел и даже обидел в этих письмах, но если пропустить эти места, не обращать на них внимание (а кто не обижал и не обижался сам?), то именно в этих письмах Довлатов и есть настоящий, поверьте мне. Чего только стоит его рассказ о подготовке первого выпуска „Нового американца“! У меня дух захватывало, настолько реальную картину он рисовал несколькими строчками. А его работа с текстами рассказов? Все эти слова-замены… Эта деликатность и в то же время – настойчивость. И о себе: „У меня тут случился запой…“Это ли не гениально?»
Что мне не по душе, так это противопоставление довлатовских писем довлатовским книгам. Кто бы обратил внимание на эти письма, если бы не книги Довлатова! Убежден, что Довлатов в первую очередь прозаик и только потом эпистолярист, хотя художественную планку в своих письмах держит высоко – вровень с Чеховым и Флобером.
Вроде бы все расставлено по полочкам благодаря этому спасительному мифу. Получается, что обыдленная, обывательская, китчевая, плебейская, масскультурная проза Довлатова меркнет по сравнению с его шедевральным «эпистолярным романом с Игорем Ефимовым», который, к слову, наполовину (на глаз) принадлежит самому Ефимову, а значит, тот не просто муза, но и соавтор этого пикового, апогейного, кульминационного произведения современной русской литературы. Притом из двух автобиографических фигурантов этой переписки положительный, правильный и потому поучающий – Ефимов, а Довлатов – сплошь негатив и монстр, которому ничего не остается, как каяться во всех своих смертных грехах и мелких прегрешениях. Пусть ложь во спасение (ефимовское), но одновременно и ложь на длинных ногах, ибо довольно широко распространяется опять-таки зависимыми от Ефимова-издателя клевретами, а от них уже и сторонней публикой. Пока угодливый Валера Воскобойников с его сильно подмоченной репутацией не доводит хвалу Ефимова до полного абсурда:
«…У Сережи было одно не очень приятное качество: он обожал злословить и сплетничать. Это, кстати, уже в Штатах стало причиной его ссоры с глубоко порядочным человеком Игорем Ефимовым, который, будучи издателем, ввел Сергея в мировую литературу… Сережа мог несколько часов подряд рассказывать малоприятные вещи о своих ближайших друзьях (я представляю, что он говорил обо мне!)».
А чего тут представлять, общеизвестно: Довлатов говорил о Воскобойникове то же самое, что говорили все. О его тесных связях с гэбухой – см. мой исповедальный роман «Три еврея». Хвала от такого человека автоматически меняет знак с плюса на минус и превращается в хулу. В порядочности Ефимова у Довлатова были основания усомниться – именно из-за его непорядочности Сережа и порвал с ним. А что касается утверждения, что Ефимов ввел Довлатова в мировую литературу, то это и вовсе фигня и дичь. Ну, прежде всего нельзя никого ввести туда, куда сам не вхож. Не говоря уже о том, что, несмотря на Сережины регулярные публикации в таких престижных журналах, как «Нью-Йоркер», и переводы его книг на 36 языков, он не занял почетного места в мировой литературе, как Солженицын и Бродский, но таковое несомненно и по заслугам занимает в русской литературе.
Если читатель думает, что это последний финт, который проделывает Ефимов с Довлатовым, то глубоко заблуждается. Как и культурологу Боре Парамонову, не дает ему покоя покойник. Но если у Парамонова есть другие страсти и таланты – от культурологической эссеистики до идеологического антисемитизма, то у Ефимова все остальные тараканы в его бедной головушке отступают на задний план перед тараканом-тараканищем Довлатовым. И чтобы избавиться от этой идефикс, чтобы излечиться от комплекса неполноценности, причиной которого является лютая зависть к покойнику, мало присосаться к нему, как упырь, мало присвоить его достоинства, как Крошка Цахес, необходимо еще задействовать Довлатова в ефимовском апофеозе, приписав ему собственные пороки.
Казалось бы, причина разрыва Довлатова с Ефимовым очевидна из этой их переписки из двух углов Америки, да и изустно Сережа вещал об этом urbi et orbi, поймав издателя Ефимова на мошенничестве с его книгами. Вовсе нет! Оказывается… Нет, лучше опять дать слово самому комплексанту:
«В свое время, ломая голову над тем, что могло заставить Довлатова порвать со мной, я совершенно исключил зависть из списка возможных мотивов. Его печатал журнал „Нью-Йоркер“ и платил солидные гонорары, книги выходили в престижных американских издательствах и переводились на иностранные языки – о какой зависти ко мне, безвестному, могла идти речь? Но был один момент, который я упускал из виду. Ведь его детище, газета „Новый американец“, и мое, издательство „Эрмитаж“, возникли в одном и том же, 1980 году. Однако газета продержалась всего полтора года, а „Эрмитаж“ готовился отпраздновать пятилетний юбилей».
Довлатов завидует Ефимову! Такого нарочно не придумаешь: нонсенс! Типичный перевертыш. Или в психоаналитической терминологии – трансфер. Перенос испытываемой Ефимовым к Довлатову острой зависти на объект этой зависти. Это не я ему завидую, а он – мне. Нет, это уже не хитрость, а болезнь, разбираться в которой мне недосуг.
Стоп! Недосуг? А как еще объяснить недуг Ефимова? Если бы только он один сломался на Довлатове! Через дюжину страниц или около того читатель найдет эссе моего соавтора (и по совместительству жены) Елены Клепиковой про довлатовского биографа Валеру Попова, лютого завистника своего героя. По тяжести психического заболевания этот лжебиограф сравним разве что с питерским пиитом Кушнером, а тот на всю жизнь сражен «синдромом Бродского». Конечно, Нобелевская премия рыжему изгнаннику тяжело переживалась всем поэтическим цехом в России, но именно по Кушнеру, которого власть противопоставляла «городскому сумасшедшему», всемирная слава Бродского проехалась асфальтным катком. Аналогично – с парой Довлатов – Попов. У Ефимова иной случай, психоаналитически, может, более сложный, а потому заслуживает более, что ли, пристального внимания.
А тогда, помню, я с Сережей не согласился, когда он сказал, что Ефимов жуликоват не только с ним, и в качестве примера назвал покражу у Карла Проффера адресов клиентов «Ардис-пресс», магазинов русской книги и университетских библиотек, благодаря чему и смог проторить путь своему «Эрмитажу». Не то чтобы я оправдывал воришку, но защищал его: «Жить-то надо». Но потом, когда Игорь, обворовав своего благодетеля, стал клеветать на него, обвиняя Карла Проффера (как, впрочем, и других славистов, и не одних славистов) в связях с КГБ, это было уже слишком. Я перестал защищать нашего бывшего приятеля от Сережи, хотя этот сюжет мне порядком надоел и я старался перевести разговор на более интересные темы. Что меня, признаться, удивило, в своем американском мемуаре Ефимов повторяет эти гнусные инсинуации.
И наконец, чтобы окончательно расквитаться с Довлатовым, Ефимов пишет ему эпитафию, которая косит под афоризм, а потому обладает неким гипнозом на читателя поверх своего смысла:
«…что бы ни было написано в свидетельстве о его смерти, литературный диагноз должен быть таков: „Умер от безутешной и незаслуженной нелюбви к себе“».
Сам императив слова должен, которое имеет целью впарить в мозг читателя этот постулат, лично меня отвращает, как давление, не подтвержденное к тому же ни авторитетом, ни талантом автора. Прием силовой, дворовый, шпанистый. Ладно, оставлю в стороне этот непристойный приказной тон, но и вся эта эпитафия не просто неверна (за исключением глагола умер), но противоположна истине как таковой и конкретно личности и характеру Довлатова.
Никакой нелюбви к себе у Довлатова не было – ни заслуженной, ни незаслуженной. И быть не могло. Наоборот, он многое в себе любил и лелеял, вплоть до самовлюбленности, которой Довлатова попрекает его первая жена, а вторая жена беззлобно вспоминает, что к зеркалу было не подойти, когда Сережа готовился к выходу в свет. Так он сам рассказывал.
А почему нет? Почему любовь к себе – в укор? Любите себя, эта любовь никогда не кончается, так? Ссылка на апологета самовлюбленности необязательна. А разве не сказано «Возлюби ближнего своего, как самого себя»? Как можно любить других, не любя себя? Довлатову было за что себя любить. Прежде всего за свой дар любви, пусть это и покажется кой-кому очередным парадоксом Владимира Соловьева. А этим даром любви он был одарен природой и воспитанием щедро, чтобы не сказать – сполна.
Он умел любить, как редко кто: мать, обеих жен, своих детей, друзей, собак и прежде всего литературу, которой был предан душой и телом и за которую отдал жизнь, когда поставил литературу превыше всего и положил на ее алтарь все остальное. Чего Довлатов никак не ожидал, когда пускался на дебют, что самым трудным будет преодоление жизни как таковой.
«Мучаюсь от своей неуверенности. Ненавижу свою готовность расстраиваться из-за пустяков. Изнемогаю от страха перед жизнью. А ведь это единственное, что дает мне надежду. Единственное, за что я должен благодарить судьбу. Потому что результат всего этого – литература».
Лично мне, при всей долготе отношений – Сережа в «Записных книжках» насчитал нашей дружбе тридцать лет, – он не только не сделал ничего дурного, но не сказал мне ни одного дурного слова. Даже свою критику того или другого моего текста выражал в обтекаемой, деликатной форме: «Есть мнение, что эта статья не самая удачная у вас…» Во всех его конфликтах – за исключением семейных, когда я сохранял нейтралитет и не лез куда не следует, – я всегда становился на его сторону. А мне он делал только хорошее, я у него в долгу как в шелку. Из долга перед ним я и пишу свою часть этой книги.
Я всегда удивлялся его уважительной, благодарной, беззаветной любви к матери, словно пуповина между ними так и не была перерезана.
– А как же конфликт отцов и детей? – подкалывал я Сережу.
– Только не у нас с мамой.
Когда внезапно умерла в Нью-Йорке моя мама, я был в Москве и не поспел на ее похороны. Сережа меня за это осудил, а когда я начал оправдываться, сказал немного высокопарно:
– Это вам надо говорить Богу, а не мне.
Мне это показалось вмешательством в мои сугубо личные – внецерковные – отношения с Богом, но я промолчал. Без того было муторно.
Помню, как он возмущался Ефимовым, – задолго до разрыва с ним, прочтя в рукописи его автобиографическую повесть о ненависти к родной матери. Повести я не читал, но Игоря защищал, ссылаясь на Фрейда: комплекс Ореста, который куда хуже поступил с матерью, чем Ефимов.
Этот сюжет имел продолжение. Дело в том, что Анна Васильевна Ефимова, мать Игоря, была героической, жертвенной русской женщиной – ну да, из тех, что описаны Некрасовым: одна-одинешенька поставила сына на ноги после расстрела его отца, которого Игорь никогда не видел. Актриса в прошлом, она стала талантливой художницей с редким уклоном – творцом праздничных, сказочных, прикольных кукол. Я был в курсе, потому что Лена Клепикова подружилась с Анной Васильевной еще в Ленинграде и напечатала восторженную статью о ее кукольном мире в популярном московском журнале «Детская литература», с которым мы оба сотрудничали.
Здесь, в Америке, Анна Васильевна Ефимова сблизилась с Норой Сергеевной Довлатовой, чему способствовало безъязычие в чужой стране, кромешное одиночество в эмиграции и не в последнюю очередь напряг в отношениях Ефимовой с Ефимовым. Игоря раздражали телефонные марафоны его матери с матерью Довлатова, да и сама их дружба была ему не по душе. Худшим ругательством у Норы Сергеевны были слова «жопа» и «говно» и производные от них «говнище» и «жопища». Именно эти слова она употребляла, характеризуя Ефимова. Можно и так сказать, что она раскусила его много раньше Сережи. И Ефимов это знал, а потому боялся Норы Сергеевны.
Пересказываю со слов Сережи и Лены Довлатовых.
Нора Сергеевна умерла в ночь на 3 марта 1999 года, около нее сидела Катя, держа за руку. Мать пережила сына почти на 9 лет и завещала похоронить себя рядом с Сережей. Это завещание было выполнено своеобразным образом – я об этом уже писал. Через несколько дней Лена Довлатова получила письмо от Игоря Ефимова, датированное 7 марта 1999 года.
«…Сейчас нужно было бы произнести все положенные слова – „все-таки жаль человека“, „хорошо, что недолго мучилась“, „мир праху“. Но сразу вслед за ними я должен признаться в неожиданном открытии: вдруг понял, что мое нежелание посылать письма Сергею в Форест-Хиллс было связано на 90 % с нею. Представить себе, что этот мучительно важный кусок моей жизни попадет под ее предвзятый, недоброжелательный взгляд – вот что было для меня неодолимым препятствием…»
А вот что сообщает мне Лена Довлатова:
«Если нужен мой комментарий к этому куску, то вот он. Не могу сказать точно, когда это было, но Игорь отказал прислать мне копию книги, названной „Эпистолярный роман“ (так ее назвал вроде бы издатель), задолго до Нориной кончины. Отказал мне! Сказав (я до сих пор не могу понять, что имелось в виду): „Это значит, ты будешь решать, что можно публиковать, а что нельзя?“ На утвердительный мой ответ сказал, что он так не считает. А когда я сказала, что по закону имею на это право, ответил: „Э, закон – как аккордеон“. При чем тут была Нора?»
Ладно, оставим все это будущим историкам, если таковые найдутся и если потомкам будет до нас дело среди своих неотложных дел. Нерв задет – с меня довольно. А вертая назад и возвращаясь к пароксизмам Сережиной мизантропии – в том числе обращенной к самому себе, – с кем не бывает? Довлатов не исключение. Коли так и перманентная нелюбовь Довлатова к себе – враки и обманка, то вроде бы не стоит говорить и о ефимовских эпитетах – безутешная и незаслуженная, да?
Сто?ит. И вот почему.
Опять-таки тот же самый симптом – трансфер, перевертыш, перенос собственной нелюбви (и это мягко сказано) к Довлатову – самому Довлатову: от субъекта – на объект. Ефимову было за что ненавидеть Довлатова, и эта ненависть прошла через всю его эмигрантскую жизнь и не кончилась со смертью Сережи, а, наоборот, ввиду беспрецедентной посмертной славы Довлатова в разы усилилась, обострилась, как неизлечимая, с рецидивами, болезнь, из одержимости и мании превратилась в гипертоксическую паранойю. Без этого диагноза я вынужден был бы заподозрить в Ефимове морального уродца и монстра, а так есть спасительная возможность списать эту ненависть на клинику – на затяжное, хроническое, безнадежное заболевание.
А синдром Крошки Цахеса, которого Сережа называл Крошкой Тухес, – не того же клинического происхождения? Разновидность гипертоксической паранойи? И где-то там, на глубине, на уровне подсознания этот лютый довлатофоб должен чувствовать – не может не чувствовать – всю чудовищную несправедливость испепеляющей его страсти. Все, что могу ему по старой дружбе посоветовать, хотя, боюсь, поздно и не впрок – словами поэта:
Жить добрее, экономить злобу…
А пока что всё стало на свои места. В том числе два этих загадочных эпитета к слову-эвфемизму нелюбовь. При обратном трансфере этой безутешной и незаслуженной ненависти с объекта (Довлатов) на субъект (Ефимов), из которого она исходит – и только тогда, – получаем объяснение обоих этих слов. В них искреннее, хоть и неосознанное признание пациента с той самой кушетки: моя ненависть к Довлатову безутешна, то есть – по Далю – безотрадна, никем и ничем не утешаема, отчаянна, невознаградима и не заслужена, здесь и Даль без надобности. Нет, не заслужил Довлатов такой Сальериевой ненависти – разве что своим талантом.
Талант – как деньги. Есть так есть, нет так нет.
Шолом алейхем – Шолом-Алейхему!
Данный текст является ознакомительным фрагментом.