В долгу как в шелку
В долгу как в шелку
Я видел – и помню – Довлатова разным. Далеко не всегда веселым. Иногда – мрачным, расстроенным. По разным поводам – семейным или денежным, точнее, безденежным – когда «Свобода» сократила ассигнования на нештатников, основной доход Довлатова. Тяжело переживал всю ту гнусь, которую на него обрушил Ефимов. Был огорчен разрывом с Вайлем – Генисом, которые, со слов Аси Пекуровской, составляли его свиту, а оказались – по словам Сережи – «предателями»: не мне судить, да и не больно интересно. Так же как из-за чего эти литературные сиамские близнецы вдруг оторвались друг от друга и даже прекратили общаться. Речь сейчас о Сереже, который многое принимал слишком близко к сердцу. Но никогда не видел Сережу в таком отчаянии, страхе и панике, как в тот день, когда он узнал о публикации своих писем в питерском журнале «Нева». Эти письма с ламентациями и сетованиями по поводу эмиграции и здешней нашей жизни не просто компрометировали Довлатова в России, но и могли принести ему вред в Америке. На мой запрос Лена Довлатова прислала мне разъяснительное письмо, которое я здесь воспроизвожу с ее разрешения:
«Вольдемар, по поводу публикации писем и неприятностей.
Это были письма к Валерию Грубину, другу Сережи. У того оказался в родственниках, кажется отдаленных, некто Геннадий Трифонов. Мелкий окололитературный человечек, крошечного роста, невзрачный гомик. Его, кажется, взял на какую-то мелкую работу Дар – для обслуживания разнообразных нужд своей парализованной жены (Веры Пановой).
Когда мы уже были в Америке, годы я не помню, примерно лет уже пять, этого Трифонова посадили именно за гомосексуализм. Сережа, узнав об этом, активно принялся за его освобождение. Не буду здесь писать, куда и кому писал, с кем по этому поводу общался. Но какой-то шум поднял. Когда Г. освободили, ему нужно было как-то все-таки жить. А жить становилось все труднее. Я не знаю, на что он претендовал.
Однажды он оказался у своего родственника, друга Сережи, Валерия Грубина. Под водку и необильную закуску были вынуты письма из Америки от Сережи Довлатова. В которых он, иногда поддавшись настроению, писал грустные вещи о себе. И у Геннадия Трифонова возникла замечательная идея поправить свои дела и жизнь. Он выкрал письма у Грубина, состряпал гнусь в духе советских агиток о том, как эмигранту Довлатову плохо. Надрал цитат из писем и отнес в „Неву“. Все это напечатали там. Сережа ничего не знал. Пока это не дошло до „Либерти“, где он зарабатывал немного на жизнь. Что-то он писал по этому поводу в объяснение.
В общем, Трифонов вместо благодарности человеку, который за его ничтожную жизнь (сами знаете, как приходилось в советской тюрьме гомосексуалистам) хлопотал, отплатил сполна гнусной своей статейкой. Абсолютно в советском духе».
Довлатов был журналистом поневоле – главной страстью оставалась литература, на ниве которой он был не просто трудоголик. Как сказал Виктор Соснора, «на каторге словес тихий каторжанин». Довлатов был тонкий стилист, его проза прозрачна, иронична, жалостлива – я бы назвал ее сентиментальной, отбросив приставшее к этому слову негативное значение. Сережа любил разных писателей – Хемингуэя, Фолкнера, Зощенко, Чехова, Куприна, но примером для себя полагал прозу Пушкина и, может быть, единственный из современных русских прозаиков слегка приблизился к этому высокому образцу. Вот почему пущенное в оборот акмеистами слово «кларизм» казалось мне как нельзя более подходящим к его штучной, ручной прозе. Я ему сказал об этом, слово ему понравилось, хоть мне и пришлось объяснить его происхождение от латинского clarus – ясный.
Иногда, правда, его стилевой пуризм переходил в пуританство, корректор брал верх над стилистом, но проявлялось это скорее в критике других, чем в собственной прозе, которой стилевая аскеза была к лицу. Он ополчался на разговорные «пару дней» или «полвторого», а я ему искренне сочувствовал, когда он произносил полностью «половина второго»:
– И не лень вам?
Звонил по ночам, обнаружив в моей или общего знакомого публикации ошибку. Или то, что считал ошибкой, потому что случалось, естественно, и ему ошибаться. Сделал мне втык, что я употребляю слово «менструация» в единственном числе, а можно только во множественном. Я опешил. Минут через пятнадцать он перезвонил и извинился: спутал «менструацию» с «месячными». Помню нелепый спор по поводу «диатрибы» – я употребил в общепринятом смысле, как пример злоречия, а он настаивал на изначальном: созданный киниками литературный жанр небольшой проповеди. Либо о том, где делать ударение в американских названиях: я говорил «Вашингтон» или «Бостон» с ударением на первом слоге, а на радио придерживались словарно-совкового произношения с ударением на последнем, и Сережа сотоварищи обвиняли меня в американизации русской речи. А то и вовсе нелепица, зашкаливающая в абсурд: я цитирую в своей передаче ирландского поэта Йейтса, а тут вдруг останавливают запись и меня поправляют, кто на Йитса, кто на Йетса, а кто и на Ейтса. Не помню, какого мнения придерживался Довлатов. Чуть не опоздали с выходом в эфир. Еще помню, как жалился мне Миша Швыдкой, будущий министр культуры, что его интервью все время прерывают и просят изменить ударение в том или другом слове: «В конце концов, кому лучше знать: мне, живущему в Москве, или им, живущим в Нью-Йорке?» А Сережа, помню, поймал меня на прямой ошибке: вместо «халифа на час», я сказал в микрофон, а потом повторил печатно в статье «факир на час». Но и я «отомстил» ему, заметив патетическое восклицание в конце его статьи о выборах нью-йоркского мэра: что-то вроде «доживу ли я до того времени, когда мэром Ленинграда будет еврей, итальянец или негр». Ну, еврей – куда ни шло, но откуда взяться в Питере итальянцу, а тем более негру!
Из-за ранней смерти, однако, его педантизм не успел превратиться в дотошность. Отчасти, наверное, его языковой пуризм был связан с работой на радио «Свобода» и с семейным окружением: Лена Довлатова, Нора Сергеевна и даже его тетка – все были профессиональными корректорами. Однако главная причина крылась в Сережиной подкорке: как и многие алкаши-хроники, он боялся хаоса в самом себе, противопоставляя ему самодисциплину и системность. Я видел его в запое – когда спозаранок притаранил ему для опохмелки початую бутыль водяры. Я уже пытался описать, каков он был в то утро.
Как-то Сережа целый день непрерывно названивал мне от Али Добрыш, шикарной такой блондинки в теле. Блондинки, но в хорошем смысле, кое-кто сравнивал ее с Настасьей Филипповной; Сережа уползал к ней, как зверь-подранок в нору. «Только русская женщина способна на такое… добрая, ласковая, своя в доску!» – расхваливал он на все лады свою брайтонскую всепрощающую и принимающую его, каков есть, полюбовницу на черный день. Я не выдержал и в ответ на дифирамбы русской женщине сказал банальность: «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет» – и прикусил язык. Но на другом конце провода раздалось хихиканье, и Сережа, сбавив на тон пафос, откликнулся анекдотом на некрасовскую метафору. Каким – не помню, а врать не хочу: столько анекдотов про эту троицу – конь на скаку, горящая изба и русская женщина.
А Нора Сергеевна, его мать-армянка родом из Тбилиси, даже за день до его смерти предупреждала по телефону: «Не смей появляться перед Леной в таком виде». Зато перед Алей – можно в любом. Помню, пересказывая мне мучившие его галлюцинации, Сережа внес тогда нечто новое в искусствознание, сказав, что Босх со своими апокалиптическими видениями, скорее всего, тоже был алкаш.
Что говорить, Сережа сам был не подарок, но дома его держали в черном теле, а он взбрыкивал, бунтовал, скандалил. Верховодила в доме Нора Сергеевна, женщина умная, острая на язык, капризная и властная. И одновременно – глубоко несчастная, бедная, почти нищенка, одно платье на все случаи жизни; жаловалась – ни кола ни двора, голову негде прислонить, тесно, как в коммуналке; и так убого жили все время, бедствовали, едва перебивались, в доме шаром покати. Помню, Юнна Мориц, которую Сережа приютил у себя, пока его родные были на даче, жаловалась мне, что у него в холодильнике пусто, какие-то залежалые котлеты, – было это за месяц-полтора до его смерти. Спасало ли острословие Норы Сергеевны? По крайней мере, скрашивало существование. «Скажите спасибо, что говно не мажу по стенам», – говорила старуха в ответ на какое-то бытовое замечание. Была она не только колкой и едкой, но и ревнивой матерью – единственный сын как-никак! – и не упускала пройтись по поводу Сережиных пассий. Проснувшись рано утром, она подходила к двери спальни, где Сергей спал с очередной барышней, стучала в дверь и спрашивала:
– Сереженька, вы с б**дем будете чай или кофе?
Это с его собственных слов.
Сереже вовсе не был чужд садомазохистский комплекс, коли он с удовольствием, смакуя, пересказывал, как она его крыла во время семейного скандала:
– Хоть бы ты сдох! Чтоб твой сизый х** отсох и сгнил!
– Одно противоречит другому! – смеялся я.
– Ну и что? Зато звучит как проклятие.
Или это он смеха ради? Опять-таки, ради красного словца…
В том числе в буквальном смысле этой поговорки: «Ради красного словца не пожалеет и отца». Чего только Сережа не говорил про своего родителя! Что за версту его не переносит, а общаться приходится тесно, еле сдерживается, чтобы не обхамить, и что вся дурновкусица в нем самом и в его прозе досталась ему в наследство от папаши, который тоже подвизался на литературном поприще с несмешными репризами: Сережа стыдился публикаций Доната Мечика. Зато мать держал высоко на пьедестале, постоянно на нее ссылался и цитировал. Было что! В том числе ее негативные отзывы о своем сыне.
Будучи ироником по своей природе, Сережа включал в свою ироническую орбиту и самого себя, а как же иначе? «Он у тебя даже не лежит – он у тебя валяется», – пересказывал он жалобу одной из своих пассий по поводу того самого, которому Нора Сергеевна пожелала отсохнуть и сгнить одновременно.
Сережины сексуальные потенции широко обсуждались в редакции «Свободы». Его низко– и среднерослые коллеги на радио комплексовали, а потому злословили за спиной Сережи. Это Петя Вайль, карьерный интриган (в отличие от интригана-альтруиста Довлатова), сказал мне, что женщины, у которых с Сережей был интим, отзываются прохладно: «Ничего особенного». Мне было неловко слушать, и я быстро свернул разговор, а здесь привожу (как и другие сомнительные во вкусовом отношении подробности) по принципу Светония, автора «Двенадцати цезарей»: «Лишь затем, чтобы ничего не пропустить, а не от того, что считаю их истинными или правдоподобными». Тем более, редакция «Свободы» была тем еще гадюшником, и не только из-за свального греха, то бишь перекрестного секса, в котором Сережа по мере сил участвовал. «Я спал с обеими его женами», – шепнул он мне однажды, кивая на своего радиоколлегу.
Ввиду его габаритов от него ждали подвигов на ложе любви. «Fuck me hard!» – гордо пересказывал он мне просьбу своей случайной одноразовой американской партнерши с нимфоманским уклоном, и Сережа старался изо всех сил, чтобы оправдать возложенные на него женские надежды. А вот как Изя Шапиро, наш общий с Сережей приятель, пересказывает эту историю – куда лучше меня.
Понятно, роман с экзоткой-американкой в нашем герметически замкнутом и самодостаточном эмигрантском коммюнити был чем-то из ряда вон выходящим, и Сережа излагал эту свою любовную историю urbi et orbi, всем и каждому, хвастаясь ею и одновременно жалуясь. Что приходится теперь на экзотку тратиться и водить в рестораны, где чашечка кофе стоит 10 долларов.
– Зато подучишь английский, – пытался утешить его Изя.
– Какой там английский! Единственная фраза, которую я от нее слышу и выучил уже наизусть: «Fuck me hard!»
Однако возвращаюсь к «Свободе». Помимо и вдобавок к перекрестному сексу, там шла аховая борьба за место под солнцем среди фрилансеров-нештатников, а потому я отчасти был рад, когда мои культурологические скрипты для «Поверх барьеров» поручили читать Рае Вайль, бывшей Петиной жене, и я стал бывать на радио реже, от греха подальше, тем более перекрестного! Еще раз хочу отдать должное Сережиному альтруизму: именно он свел меня и Лену Клепикову с шефом русской службы, и мы стали делать радиопередачи на регулярной основе. Хороший и легкий заработок: 140 долларов за скрипт плюс еще 100 долларов за публикацию в виде газетной статьи. Спасибо, Сережа!
Еще немного о семейной жизни Довлатовых. Что говорить, дома у них, конечно, был напряг, но какая семейная жизнь без скандалов? Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему? Не знаю, не уверен – не факт. Как была счастлива-несчастлива семья Довлатовых, не мне судить. Помню, после очередного семейного скандала Лена с маленьким Колей сбежала к их семейному другу, только что не чичисбею, Грише Поляку. Сережа расстроился, испугался, являлся к Лене с букетами цветов и в конце концов выцыганил, вымолил у нее прощение и сманил обратно домой.
А однажды, после очередной размолвки, Лена Довлатова позвонила мне втайне от Сережи и попросила свезти ее на распродажу подержанных авто, чтобы хотя бы в этом приобрести независимость от мужа. Я колебался, но в конце концов не мог ей отказать, ведь с ней мы тоже друзья, и мы уговорились на следующее утро, когда Сережа отбудет на радио, поехать на моей «тойоте камри» в Нью-Джерси. Нашим секретным планам не суждено было осуществиться. Вечером позвонил Сережа, который каким-то образом выведал у Лены о нашем коварном замысле, и устроил мне головомойку с элементами ревности, но главным образом из-за нежелания допустить такую степень супружеской эмансипации: предпочитал иметь жену безлошадной и зависимой от него в смысле шоферских услуг. Всяко было. Вот ведь даже дочь Катя месяцами с ним не разговаривала, а Сережа говорил мне, что целый год: причин не касаюсь, не мое дело.
– Хоть бы поздоровалась, – ворчал Сережа по утрам.
– Что это изменит? – отвечала Катя.
Сережа, однако, не сдавался и продолжал прессовать свою дочь-тинейджерку:
– Ну, почему, почему ты не хочешь со мной разговаривать? Поделиться чем-нибудь, обсудить…
– О чем с тобой говорить? Мне с тобой неинтересно!
– Катя, побойся бога! Люди платят деньги, чтобы пойти на мое выступление, послушать, о чем я говорю, задают вопросы. Им же интересно!
– Идиоты, – ответила Катя.
Так рассказывал Сережа, обнаруживая ироническую изнанку в любой драматической и даже трагической ситуации.
К сожалению, ничем пособить я ему не мог. Однажды, правда, мы с ним чуть не махнулись квартирами. У нас была большая, четырехкомнатная, но когда моя мама отделилась от нас, а Жека, наше единственное чадо, уехал учиться в Вашингтон, в Джорджтаунский университет, наши хоромы стали нам велики, да и хотелось чего-нибудь подешевле. А у Довлатовых теснота, как в коммуналке. Я сообщил о наших планах Сереже – он пришел осматривать квартиру с точки зрения переселения в нее. Планам этим, однако, не суждено было осуществиться. Мы получили большой аванс на политоложную книгу от американского издательства и решили не дергаться.
За несколько месяцев до его смерти мы вели с ним общими усилиями вечер приехавшего из Москвы американиста Коли Анастасьева. Честно, было скучновато. Единственным развлечением оказалась фотосессия, где нас – большого и малого – щелкал фотограф Боря Ветров. Сережа предложил взять меня на руки для пущего контраста. «Мадонна с младенцем», – пошутил он. Я воспротивился – вид у него был неважнецкий после очередного запоя, из которого он с трудом выкарабкался. На снимках это видно. После вечера мы отправились в ближайшую тошниловку: Коля взял водку, а я джин – с тоником. Сережа пил молоко – как всегда, когда отходил после запоя. Он как-то странно глянул на меня и сказал, что еще один такой запой ему не выдержать. Но я так привык к его запоям, что значения этим словам не придал. Грешен. Хотя я ничем ему помочь не мог, но на «совести усталой» какой-то осадок. До сих пор гложет.
И не только это.
Давным-давно, в конце 1967 года, я делал вступительное слово на его единственном в России вечере – в ленинградском Доме писателей им. Маяковского (см. снимки). Но при его жизни так ни разу о нем не написал, хотя одна из моих литературных профессий – критика. Хотя повод был. Мне позвонили с радио «Свобода», с которым я сотрудничал на регулярной основе, и предложили отрецензировать американскую книжку русской прозы, где из живых был представлен один только Довлатов. Почему я отказался? А потом выяснилось, что Сережа сам притаранил эту книжку в редакцию и попросил связаться со мной на предмет рецензии. До сих пор стыдно перед покойником.
Сам-то он обо мне написал: когда на нас с Леной Клепиковой со всех сторон набросились за опубликованную в «Нью-Йорк таймс» резонансную статью об академике Сахарове, полководце без войска, и не опубликованных тогда еще «Трех евреев». Скандал уже набирал силу, и Сережа напечатал в редактируемом им «Новом американце» остроумную статью в мою (и Лены Клепиковой) защиту под названием «Вор, судья, палач». Лучшая у него публицистика. Это не просто статья, но еще и поступок, который требовал личного мужества. Тем более мы тогда были с ним в добрососедских, но еще не в дружеских отношениях. Перечитав эту статью, я понял, почему ему так не терпелось получить экземпляр «Трех евреев», когда книга наконец была издана в Нью-Йорке под изначальным названием «Роман с эпиграфами», – у него была на то личная причина. В той давней статье Довлатов приводит слова воображаемого оппонента:
«А знаете ли вы, что Соловьев оклеветал бывших друзей?! Есть у него такой „Роман с эпиграфами“. Там, между прочим, и вы упомянуты. И в довольно гнусном свете… Как вам это нравится?»
«По-моему, это жуткое свинство. Жаль, что роман еще не опубликован. Вот напечатают его, тогда и поговорим».
«Вы считаете, его нужно печатать?»
«Безусловно. Если роман талантливо написан. А если бездарно – ни в коем случае. Даже если он меня там ставит выше Шекспира…»
К слову, в «Трех евреях» Довлатов помянут бегло и нейтрально: когда разворачивается основной сюжет романа, в Питере его не было – Сережа временно мигрировал в Таллин. Еще одна собака, зря на меня навешанная.
А в той своей «защитной» статье Довлатов к бочке меда добавил ложку дегтя.
«Согласен, – отвечал он имяреку. – В нем есть очень неприятные черты. Он самоуверенный, дерзкий и тщеславный. Честно говоря, я не дружу с ним. Да и Соловьев ко мне абсолютно равнодушен. Мы почти не видимся, хоть и рядом живем. Но это – частная сфера. К литературе отношения не имеет».
Статья Довлатова обо мне опубликована летом 1980 года – через какое-то время после нее мы и подружились. Сошлись тесно – дальше некуда. Он печатал нас с Леной в «Новом американце» и сам аккуратно заносил нам домой чеки с небольшими гонорарами – еще один повод, чтобы покалякать. Первым из нас двоих преодолев остракизм «Нового русского слова», он бескорыстно содействовал восстановлению моих контактов с этим главным тогда печатным органом русской диаспоры в Америке. Он же связал нас с радио «Свобода», где Лена Клепикова и я стали выступать с регулярными культурными комментариями. Мое литературное содействие ему скромнее: свел его с Колей Анастасьевым из «Иностранной литературы» и дал несколько советов, прочтя рукопись эссе «Переводные картинки», которое Сережа сочинил для этого журнала, а спустя полгода получил в Москве Сережин гонорар и передал его в Нью-Йорке Лене.
На промежуток с начала 80-х до самой его смерти и пришлась наша с ним дружба. На подаренной нам книге он написал:
«Соловьеву и Клепиковой, которые являются полной противоположностью всему тому, что о них говорит, пишет и думает эмигрантская общественность. С. Довлатов».
Почему же я отмолчался о нем при жизни как литературный критик, о чем теперь жалею? В наших отношениях были перепады, и мне не хотелось вносить в них ни меркантильный, ни потенциально конфликтный элемент. Довлатов вроде бы со мной соглашался:
– Что обо мне писать? Еще поссоримся ненароком… Да я и сам о себе все знаю.
Хотя на самом деле тосковал по серьезной критике, не будучи ею избалован: «Я не интересуюсь тем, что пишут обо мне. Я обижаюсь, когда не пишут» – еще одна цитата из «Записных книжек».
Как-то он попросил двух своих коллег по «Свободе» написать предисловие к его сборнику. Они писали тогда на пару, Сережа называл их Бобчинский и Добчинский либо Хайль и Пенис (Вайль & Генис). В предисловии было несколько замечаний, Сережа обиделся, Бобчинский-Добчинский сослались на свободу слова в Америке, Довлатов возразил:
– Но не в моей книге!
Уж коли зашла речь о «Свободе», помню, как он возбудился, когда меня путем мелких интриг лишили там голоса под предлогом недостаточной его выразительности и поручили читать мои тексты дикторше. Чего Сережа не одобрил:
– Вы, конечно, не Паваротти, но…
У него самого был бархатный, обволакивающий, харизматический голос, и действовал он на слушателей гипнотически. Кто-то иронически назвал Сережин голос сиреной – нет, не сигнальный гудок с тревожным воющим звуком, а полуженщина-полуптица, которая завлекала моряков на гибель.
Во всех отношениях я остался у Сережи в долгу – в долгу как в шелку! Он публиковал меня в «Новом американце», свел со «Свободой» и «Новым русским словом» (моему возвращению в эти русские пенаты я обязан ему), помог освоить шоферское мастерство, написал обо мне защитную статью, принимал у себя и угощал чаще, чем я его, дарил мне разные мелочи, оказывал тьму милых услуг и даже предлагал зашнуровать мне ботинок и мигом вылечить от триппера, которого у меня не было, чему Сережа крайне удивился:
– Какой-то вы стерильный, Володя…
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
Верность долгу
Верность долгу Многие современные авторы стараются больше показать негативы Афганской войны. Возможно, что это и естественно. Война сама по себе – явление негативное, поскольку гибель и страдания людей, без которых на ней невозможно обойтись, вещь очевидная.Однако война
Юрий Белявский. ПО ДОЛГУ ПАМЯТИ
Юрий Белявский. ПО ДОЛГУ ПАМЯТИ Замечательная актриса Софья Станиславовна Пилявская умерла 21 января 2000 года в самой привилегированной российской больнице — знаменитой «Кремлевке». За время ее недолгой болезни Софью Станиславовну несколько раз навещала жена первого
ВЕРНОСТЬ ДОЛГУ
ВЕРНОСТЬ ДОЛГУ Пока отряды пограничников и гарнизоны укрепленных районов вели неравный бой в окружении огромных масс фашистских войск, дивизии, дислоцировавшиеся в непосредственной близости от границы, упорно пытались выйти на назначенные рубежи. Советские бойцы и
ПЕРЕД ОДЕССОЙ ВСЕГДА В ДОЛГУ
ПЕРЕД ОДЕССОЙ ВСЕГДА В ДОЛГУ Надо ли напоминать читателям о значимости Одессы в истории российских евреев, в особенности — во второй половине XIX — начале XX века. «Одесса — очень скверный город. Это всем известно, — писал Бабель. — Вместо „большая разница“, там говорят
Верность долгу
Верность долгу С ближнего НП бегом возвращались люди. 6-я батарея оставляла огневую позицию. Брошены боеприпасы, укупорка, гильзы. Не до того. 1-е орудие прикрывает снятие. Старший — я. В суматохе, которой сопровождался уход огневых взводов, я потерял из виду танки. Подбитые
ВЕРНОСТЬ ИНТЕРНАЦИОНАЛЬНОМУ ДОЛГУ
ВЕРНОСТЬ ИНТЕРНАЦИОНАЛЬНОМУ ДОЛГУ П. П. ДУДИНОВ, бывший начальник штаба артиллерии 183-й стрелковой дивизии, полковник, доцент, кандидат военных наукИстория народов знает немало примеров верности и дружбы. Однако то, что было продемонстрировано советским народом и его
Верность долгу
Верность долгу Летом 1937 года А. И. Егоров, сдав дела по Генеральному штабу Б. М. Шапошникову, приступил к исполнению возложенных на него обязанностей заместителя наркома обороны. До Егорова этот пост занимал М. Н. Тухачевский.На новой должности Александр Ильич самое
По долгу воинского братства
По долгу воинского братства Одно из самых благородных качеств товарищества на войне — это взаимовыручка. Тут уж, как говорится, сам погибай, а товарища выручай. Примеров тому было множество в каждом воздушном бою, когда приходилось драться с превосходящими силами
Верность долгу
Верность долгу У Чарльза Дарвина есть замечательные слова: «Я вполне подписываюсь под мнением тех писателей, которые утверждают, что самую сильную черту отличия человека от животных составляет нравственное чувство или совесть…И господство его выражается в коротком, по
Глава девятая. По долгу памяти
Глава девятая. По долгу памяти В народе говорят, что намять — это тот же долг. Наш долг перед настоящим и будущим, перед современниками и грядущими поколениями. Именно по долгу памяти мне и хочется сейчас рассказать о Георгии Михайловиче Димитрове — мужественном борце,