16 Есенин атакует левое крыло имажинистов. Выступление Рюрика Ивнева. Статья А. Луначарского. «Всеобщая мобилизация». Галя Бениславская. Переименование улиц

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

16

Есенин атакует левое крыло имажинистов. Выступление Рюрика Ивнева.

Статья А. Луначарского. «Всеобщая мобилизация». Галя Бениславская. Переименование улиц

— Сережа хочет дать бой левому крылу, — сказал Грузинов. — Велел об этом передать тебе и Рюрику.

Шершеневич, владеющий иностранными языками, знал, что еще до первой мировой войны в английской и американской поэзии существовал «имажизм» (от слова» image» — образ). Имажизм был реакцией на эпигонскую поэзию, культивировал субъективные впечатления и мало связанные между собой образы (метафоры). Стихи имажистов походили на тот или иной «каталог образов».

Многие тезисы имажизма можно обнаружить в брошюре В. Шершеневича «2х2=5». Он требовал, чтоб образ в стихах был самоцелью и поедал смысл. Мариенгоф в его «Буян-острове» заявлял, что содержание — только часть формы.

Есенин в «Ключах Марии» шел от национального искусства, прибегал в своих богоборческих поэмах к библейским образам. Это было средством яркой художественной выразительности. Об имажистах Есенин узнал весной 1921 года, когда ему попался в руки первый сборник «Стрелец» со статьей 3. Венгеровой.

На заседании «Ордена» он заявил, что далек от желания ссориться, и, взяв в руки сборник Шершеневича «Лошадь, как лошадь», прочитал «Каталог образов»:

С цепи в который раз

Собака карандаша

И зубы букв со слюною чернил в ляжку бумаги.

— Что же это такое? — спросил Сергей. — Если класть бревно на бревно, как попало, избы не построишь. Если без разбора сажать образ на образ, стихотворения не получится.

Он считал, что почти все стихи сборника «Лошадь, как лошадь» — каталог образов. Каталог картинной галереи, объяснял Сергей, каталог мебели — это нужно. А кому нужен каталог образов? Получается заумный язык. Второе издание Крученых. Где мысль? Где Россия?

Он прошелся по «Буян-острову» Мариенгофа, спросив, как Анатолий мог писать о Чека, считая себя без роду без племени? Чека-то не на луне, а в Советской России. (Речь идет о двух стихотворениях Мариенгофа. Одно начинается:

Кровью плюем зазорно

Богу в юродивый взор.

Вот на красном черный

— Массовый террор!

И другое:

Твердь, твердь, за вихры зыбим,

Святость хлещем свистящей нагайкой

И хилое тело Христа на дыбе

Вздыбливаем в Чрезвычайке.)

И закончил довольно резво: такое положение вещей его не устраивает.

Есенин демонстративно вышел из комнаты. Председательствующий Ивнев объявил небольшой перерыв. Якулов закашлялся от папиросного дыма. Братья Эрдманы шептались в углу комнаты. Грузинов мне подмигнул. Прошло минут пять, Сергей не возвращался. Я пошел наверх искать его. Швейцар сказал, что Есенин ушел из «Стойла». Я вернулся и сообщил о том, что произошло.

— Сережа считает только себя поэтом, — заявил Мариенгоф, — остальные поэты для него не существуют!

Тихий благовоспитанный Ивнев взорвался. Он начал с Мариенгофа:

— «Зеленых облаков стоячие пруды», — процитировал он строчку из поэмы Анатолия «Слепые ноги» и воскликнул: «Умри, Мариенгоф, лучше ты не напишешь!»

Он стал говорить, что эта строка выражает поэтическое нутро Анатолия, что зря он писал о массовом терроре и получил прозвище «мясорубки». Настоящий Мариенгоф это — тихость, спокойствие, именно, стоячий пруд. И очень ловко позолотил пилюлю, сказав, что у Анатолия свой стиль увядания.

Потом Рюрик перешел к Шершеневичу, говоря все так же тихо, вежливо. Сперва он высыпал ворох образов Вадима, которые, по словам Ивнева, тот собрал на городской площади, не очистив их от грязи и пыли. Затем процитировал две строчки Шершеневича:

На улицах Москвы, как в огромной рулетке,

Мое сердце лишь шарик в руках искусной судьбы.

И сказал жестко:

— Сердца нет! Человека нет! Поэта нет! — и добавил, разводя руками. — Я не встречал более чуждого мне человека!

(Через полгода Рюрик Ивнев в своих «Четырех выстрелах» написал в развернутом виде сильней, острей, злее кое-что из того, что говорил о Шершеневиче в «Стойле», и вдобавок назвал Вадима не человеком, а предметом).

После Ивнева попросил слова Грузинов. Мариенгоф и Шершеневич поднялись с места и молча вышли из комнаты.

Поняв, что его выступление мало повлияло на левое крыло имажинистов, Есенин выступил в толстом журнале с известной статьей «Быт и искусство», одновременно там же напечатав свою «Песнь о хлебе».[27] В статье он писал о самом главном:

«У собратьев моих нет чувства родины во всем широком смысле этого слова»…

Подействовала эта статья на Мариенгофа, Шершеневича, да и вообще на имажинистов? Гораздо больше, чем покажется на первый взгляд. Откроем второй номер «Гостиницы для путешествующих в прекрасном» и прочтем строки из стихотворения Мариенгофа:

Мы были вольности и родине верны,

И только неверны подругам.

Да разве написал бы так раньше Анатолий? А последние его стихи? Привожу первую попавшуюся цитату:

Вот точно так

Утихла Русь,

Волнение народа опочило,

А лишь вчера

Стояли на юру.

Новый Мариенгоф. М., «Современная Россия», 1927, стр. 35.

Таких строк сколько угодно! В них и слова (Русь, опочило, на юру и т. п.) Есенина, и его тема, и даже его манера.

А Шершеневич? В третьем номере «Гостиницы» он печатает стихи «Июль и я»:

Татарский хан

Русь некогда схватил в охапку.

Гарцуя гривою знамен.

Но через век засосан был он топкой

Покорностью российских долин.

И ставленник судьбы. Наполеон,

Сохою войн вспахавший время оно, —

Ведь заморозили посев кремлевские буруны.

Из всех посеянных семян

Одно взошло: гранит святой Елены.

Или:

От русских песен унаследовавши грусть и

Печаль, которой родина больна,

Поэты, звонкую монету страсти

Истратить в жизни не вольны.

Вдумайтесь в эти строки! Сразу и не поверишь, что это писал автор «Каталога образов»…

Я уже упоминал, как подверглись влиянию Сергея Грузинов и Кусиков. Меньше всех испытали это влияние Рюрик Ивнев и Николай Эрдман. Хотя Николай в поэме «Автопортрет»[28] пытается применить есенинский озорной образ, а Рюрик в талантливой книге стихов,[29] сохраняя свое поэтическое лицо, приходит к есенинской простоте, искренности, граничащей с исповедью, и даже, как Сергей, иногда в последней строфе повторяет первую.

А пишущий на разные темы с Есениным автор этой книги бессознательно заимствовал ритм стихотворения Есенина:

Не бродить, не мять в кустах багряных

Лебеды и не искать следа.

Со снопом волос твоих овсяных

Отоснилась ты мне навсегда.

C. Eceнин. Coбp. coч., т. l, cтp. 204.

У меня:

Не тужи, не плачь о прошлых,

О пунцовых песнях сентября.

Скоро пышные пороши

Берега дорог осеребрят.

«Пальмы». Изд. Всерос. союза поэтов, 1925, стр. 19

И в том же сборнике стихов появляется цикл моих стихов «Россия». Это ли не влияние Сергея?

Очень характерно, что в то время как Есенин еще был за границей, на заседании «Ордена» Мариенгоф оглашает «Почти декларацию». Она составлена им с участием Шершеневича, в ней есть такие строки: «Пришло время либо уйти и не коптить небо, либо творить человека и эпоху». И далее: «В имажинизм вводится, как канон: психологизм и суровое логическое мышление». И еще: «Малый образ теряет федеративную свободу, входя в органическое подчинение главного образа». Конечно, эти строки льют воду на мельницу правого крыла, на статью Есенина «Быт и искусство», и мы единогласно утверждаем «Почти декларацию», которая появляется во втором номере «Гостиницы».

Да что имажинисты! В день шестидесятилетия Есенина один критик, выступая по радио, перечислил два десятка фамилий известных поэтов, которые обязаны своим рождением Сергею. А вот если бы внимательно изучить, начиная с 1919–1920 годов, все произведения известных и неизвестных поэтов, то их наберется не два десятка, а две сотни! Я пишу об этом уверенно, потому что до последнего дня существования Союза поэтов (1929 г.) работал в правлении и читал стихи начинающих и уже печатающихся поэтов в разных городах…

Мир был восстановлен между всеми имажинистами, когда в начале 1922 года вышел сборник «Конский сад. Вся банда», где были напечатаны стихи семи поэтов-имажинистов.

Внезапно над «Орденом» разразилась гроза. В первом номере журнала «Печать и революция» А. В. Луначарский напечатал статью «Свобода книги и революция», в которой резко отозвался об имажинистах. Почти в то же время он, обрушившись на сборник «Золотой кипяток», сложил с себя звание почетного председателя Всероссийского союза поэтов. (Союз не имел никакого отношения к «Золотому кипятку», который был выпущен издательством «Имажинисты».)

Трое командоров собрались в Богословском переулке и решили ответить Луначарскому. Есенин написал записку редактору журнала «Книга и революция» И. И. Ионову, с которым был в дружеских отношениях, и приложил письмо, адресованное Луначарскому. Но Ионов не очень-то охотно откликнулся на просьбу Сергея. Тогда было послано приблизительно такое же письмо редактору журнала «Печать и революция» В. П. Полонскому. Осторожный Вячеслав Павлович переслал письмо Анатолию Васильевичу и попросил, чтоб он ответил. Здесь тоже дело затянулось.

Все это рассказал мне Есенин, когда я зашел на квартиру в Богословский переулок. Лежал Сергей на ковре, сбоку от него находилась небольшая старая коробочка от лото, а перед ним валялись нарезанные из карточек картонные квадратики: на одной стороне — цифра, на другой — написанное рукой Есенина слово. Он сказал, что пытается механизировать процесс сочинения стихов и образов. Взял из кучи несколько квадратиков, прочитал:

— Вечер, свечи, — и произнес вслух:

Вдали розовый вечер

Зажег желтые свечи…

— Один мираж, а не поэзия! — воскликнул Сергей с огорчением.

Он собрал квадратики, положил их в коробочку, закрыл ее и, встав, положил на подоконник.

(Я упоминаю об этом потому, что многие мемуаристы, например, друг Есенина С. Клычков, напечатал статью о том, что Сергей «заготавливал карточки со словами для поисков случайных образных сочетаний».[30] Другие же писали, что у Есенина были целые корзины с записками, на которых были занесены образы из его словаря. А на самом деле эта придуманная Сергеем игра ограничилась сотней квадратиков и продолжалась недели три, не больше.)

Когда я шел от Есенина, встретил по пути Шершеневича. Он, задумавшись, прошел мимо меня, и я окликнул его:

— Что с тобой, Дима?

— Со мной ничего, — ответил он, пожимая мне руку. Но я видел по его лицу, что ему не по себе. Неужели он все еще переживает трагикомическую историю с его книгой «Лошадь, как лошадь»? Этот сборник стихов поступил для распространения в Центропечать. Сотрудники прочитали название и решили, что книга посвящена лошадям, и отправили весь тираж в Наркомзем, в отдел коневодства.

Спустя неделю Вадим пришел в Центропечать получать деньги и, узнав о судьбе своего сборника стихов, бросился в Наркомзем. Начальник отдела коневодства угостил Шершеневича морковным чаем с монпансье и заявил, что он в восторге от стихов Вадима: они будут способствовать увеличению поголовья лошадей. Начальник сказал, что пишет по этому поводу докладную товарищу Буденному.

С большим трудом удалось вернуть книгу в Центропечать…

Я взял Вадима под руку, отвел в сторону и объяснил:

— Я вижу, Дима, что ты не в своей тарелке. Что произошло?

Вместо ответа он спросил:

— Не знаешь, чем закончилось дело Гольцшмидта? Это случилось в жаркий июльский день прошлого года. Днем из одного подъезда на Петровке вышел в костюме Адама футурист жизни, первый русский йог Владимир Гольцшмидт, а вместе с ним две девушки в костюмах Евы. Девушки понесли, держа за древки, над головой шагающего футуриста жизни белое полотнище, на котором крупными черными буквами было намалевано «Долой стыд!» Первый русский йог стал зычно говорить, что самое красивое на свете это — человеческое тело, и мы, скрывая его под одеждой, совершаем святотатство. Разумеется, толпа окружила голых проповедников и с каждой минутой росла. Вдруг откуда не возьмись бойкая старушка закричала: «Ах вы, бесстыжие глаза!» — и стала довольно усердно обрабатывать одну из обнаженных девиц белым зонтиком. Та несла двумя руками древко и не могла защищаться. Обозлившись, первый русский йог вырвал зонтик из рук старушки и забросил в Дмитровский переулок. Старушка упала и завопила. Толпа стала угрожающе надвигаться на Гольцшмидта и его спутниц. В это время подоспели милиционеры и доставили всех троих в 50-е отделение милиции, которое тогда помещалось в Столешниковом переулке. На территории этого отделения находился клуб Союза поэтов, я был знаком с милицейскими работниками и прочитал протокол. Футурист жизни и его спутницы сперва находились в камере предварительного заключения, а потом, после суда, были высланы из Москвы с правом жительства повсюду, кроме шести столиц наших республик («минус шесть»). В провинции первый русский йог начал выступать в роли фокусника, гипнотизера и в заключение программы разбивал о свою голову разные предметы…

Я сказал с усмешкой Вадиму, что, полагаю, «Орден» не собирается организовать манифестацию раздетых имажинистов.

— О, нет! — сказал он. — Иначе разбегутся не только двуногие, но и четвероногие! Сегодня вечером мы окончательно решим, что делать, и вынесем предложение на обсуждение…

Я шел и размышлял о том, что же задумали наши командоры? Шершеневич — человек смелый, волевой, опытный в литературных боях — вряд ли повел со мной такой разговор, если бы не затевалось что-нибудь из ряда вон выходящее.

К тому же не понравилось мне, как выглядел сам Вадим: щеки ввалились, веки красные, в углах губ — морщины. Неужели все это произошло оттого, что предстояло наше выступление с протестом?

Только спустя несколько месяцев, зайдя к нему домой по делу, я узнал, что произошла трагическая история: Вадим полюбил артистку необычайной красоты, обаяния, ума — Юлию Дижур. Она ответила ему взаимностью. Когда он познакомил меня с Дижур, я от души поздравил их, понимая, что они станут мужем и женой. Но вот Дижур повздорила с Вадимом, и он ушел от нее, заявив, что никогда не вернется: он хотел проучить ее. Она несколько раз звонила ему по телефону, он не поддавался ее уговорам, и она выстрелила из револьвера себе в сердце. Почти все стихи, как и последняя книга Вадима,[31] посвящены памяти Юлии:

Как папиросой горящей, подушку лбом прожигая в ночи,

Сквозь зеленое днище похмелья

Сумасбродно и часто навзрыд лепечу

Неистовое имя Юлия.

Я встречался с Вадимом до начала Отечественной войны, и он всегда вспоминал о Юлии. Умер он в Барнауле в 1942 году от милиарного туберкулеза.

Сергей предложил мне собрать «Орден имажинистов» в ближайшие дни. В текущих делах заслушали заявление-поэта Сергея Спасского, который просил принять его в «Орден». Стихи его читали, слышали выступления в клубе и проголосовали за него.

Мариенгоф прочитал то место статьи А. В. Луначарского, где нарком ругал имажинистов. Прочитал он и ответ командоров, адресованный в те два журнала, о которых уже говорил мне Сергей. Анатолий внес предложение выйти всем членам «Ордена» ночью на улицы и расклеить на стенах листовки следующего содержания:

«Имажинисты всех стран, соединяйтесь! Всеобщая мобилизация поэтов, живописцев, актеров, композиторов, режиссеров и друзей действующего искусства № 1

На воскресенье 12 июня (1921 г.) назначается демонстрация искателей и зачинателей нового искусства.

Место сбора: Театральная площадь (сквер), время 9 час. вечера.

Маршрут: Тверская, памятник А. Пушкину (На маршруте к памятнику Пушкина настоял Есенин.).

Парад сил, речи, оркестр, стихи и летучая выставка картин. Явка обязательна для всех друзей и сторонников действующего искусства.

1) Имажинистов.

2) Футуристов.

3) И других групп.

Причина мобилизации: война, объявленная действующему искусству.

Кто не с нами, тот против нас!

Вождь действующего искусства: Центральный комитет Ордена имажинистов.

Поэты: Сергей Есенин, Рюрик Ивнев, Александр Кусиков, Анатолий Мариенгоф, Сергей Спасский, Вадим Шершеневич, Николай Эрдман.

Художники: Георгий Якулов, Борис Эрдман.

Композиторы: Арсений Авраамов, Павлов.

Секретариат: поэты-имажинисты Иван Грузинов, Матвей Ройзман».

Выступая, Есенин сказал, что его еще никто не называл шарлатаном, как это сделал Луначарский. Если бы статью написал обычный критик, можно бы на нее начхать. Но написал народный комиссар по просвещению, человек, в руках которого вожжи от искусства. Это уж не статья, а законодательный акт!

— Административное распоряжение, — отозвался с места Шершеневич.

— Ну, административное распоряжение, — согласился Сергей. — Хрен редьки не слаще! Наш ответ Луначарскому не печатают. Как же! Нарком писал, и три к носу!

— Погоди, — сказал Грузинов, — ты же говорил, что будет листовка с письмом Луначарскому. Ее пошлют во все газеты, журналы, литературные организации.

— А там положат ее под сукно, — прервал его Мариенгоф, — и все останется по-прежнему…

— Тот, кому не нужно, прочитал бы! — воскликнул Шершеневич. — А тот, кому нужно, сделал бы вид, что это его не касается!

— Понапрасну, Ваня, ходишь! — вдруг запел Кусиков, обращаясь к Грузинову. — Понапрасну ножки бьешь!..

Теперь, когда я пишу об этом эпизоде, то думаю, что был прав Есенин. Так или иначе, о письме имажинистов Луначарский узнал бы, а он был человек высокой культуры, ясного ума. Уверен, что он где-нибудь опубликовал бы помещенное на листовке письмо и написал бы свой ответ, что, кстати, он впоследствии и сделал. Есенин же — да простит Сережа! — уступив левому крылу, сделал ошибку, а она спустя немного времени повлекла за собой вторую…

Обсуждая листовку, Якулов сказал, что Ивнев находится в Грузии и не нужно ставить его фамилию. К тому же Рюрик недавно был секретарем Луначарского, и вряд ли бы согласился участвовать в «параде сил». Фамилию Ивнева сняли. Я заявил, что в листовке зря призывают участвовать футуристов: Маяковский неоднократно заявлял, что футуризм кончился и футуристов не существует. Другие левые группы тоже не придут: ничевоки обозлены на то, что их не допустили влиться в «Орден», центрофугисты и конструктивисты принципиально не будут помогать имажинистам. Также экспрессионисты. Что же остается? Презентисты — два человека. Столько же фуистов. Но Мариенгоф сказал, что пойдут артисты и оркестр Камерного театра, а Есенин пообещал участие в параде труппы В. Э. Мейерхольда и его самого…

Мариенгофу поручили позвонить по телефону Сергею Спасскому, сказать, что он принят в «Орден» и что его фамилия стоит на листовке. У Анатолия был полон рот хлопот, и он забыл это сделать. Полагая, что Спасский обо всем предупрежден, я, встретив его в клубе поэтов, посоветовал ему выбрать себе кого-нибудь из имажинистов и клеить листовки с ним вместе. Узнав, в чем дело, Спасский позвонил в «Стойло», попросил Мариенгофа аннулировать его заявление и снять фамилию на листовке. Рассказывая об этом эпизоде,[32] Спасский пишет о встрече с Маяковским, который, конечно, все узнал.

«Мы столкнулись с ним на Арбате, — вспоминает Спасский.

— Здравствуйте, имажинист Спасский.

Я почувствовал его недовольство. И все-таки он дал мне свой адрес…»

Мне пришлось первому сказать Есенину, что Спасский от нас ушел. Он ответил:

— Жалко! Лучше бы ушел Кусиков!

Ночью десятого июня 1921 года мы весело клеили в темной Москве листовки о «Всеобщей мобилизации». Нам помогала знакомая Есенина Аня Назарова и Галя Бениславская.

Галя сыграла большую благородную роль в жизни Сергея. Когда он знакомил меня с ней, сказал:

— Относись к ней лучше, чем ко мне!

— Хорошо, Сережа! Будет сделано!

Есенин, довольный, прищурил правый глаз, а Бениславская смутилась. Она была года на два моложе его, но выглядела девочкой, в которой, когда она с задором спорила или азартно смеялась, проглядывало что-то мальчишеское. Она была похожа на грузинку (ее мать — грузинка), отличалась своеобразной красотой, привлекательностью. Галя причесывала короткие волосы на прямой пробор, как юноша, носила скромное платье с длинными рукавами и, беседуя, любила засовывать в обшлага руки. В присутствии Сергея, которого очень любила, Галя расцветала, на щеках появлялся нежный румянец, движения становились легкими. Ее глаза, попадая в солнечные лучи, загорались, как два изумруда. Об этом знали. Шутя, говорили, что она из породы кошек. Галя не отвечала, застенчиво улыбаясь. Она ходила, переставляя ноги по прямой линии и поднимая колени чуточку выше, чем требовалось. Будто ехала на велосипеде, что первый заметил наблюдательный Есенин. Об этом тоже знали. Кое-кто за глаза называл ее есенинской велосипедисткой.

Бениславская была членом РКП (б), училась в Харьковском университете на факультете естественных наук, была начитанной, разбиралась в литературе, в поэзии. Когда белогвардейские армии пришли на Украину, перерезав дороги из Харькова, Галя решила перейти линию фронта и добраться до Советов. Наверно, в этом решении свою роль сыграли вести о том, что белогвардейцы зверски пытают коммунистов и расправляются с ними. С большими мытарствами, задержками она, наконец, достигает красноармейской части, где ее арестовывают, подозревая, что она белогвардейская шпионка, каких, кстати, в те времена было немало. Подруга Бениславской Яна Козловская, которая в двадцатых годах жила в Москве, говорила, что ее отец, старый большевик, принял в судьбе Гали большое участие: она была освобождена, уехала в Москву и поступила работать секретарем в ВЧК, а потом перешла на ту же должность в редакцию газеты «Беднота».

Эта двадцатитрехлетняя девушка за свою короткую жизнь перенесла столько, сколько другая женщина не переживет за весь свой век. Она в полном смысле слова любила Есенина больше своей жизни, восторгалась его стихами, но, когда считала нужным, искренно их критиковала, и Сергей прислушивался к ее мнению.

Конечно, женитьба Сергея на Айседоре Дункан, его отъезд за границу были тяжелым ударом для Гали. Живущая в холодной, «пайковой» столице одна, без родителей (отец покинул ее мать, а та вскоре умерла), без родных, она лечилась в клинике от своих нервных болезней. С трепетом ждала приезда Есенина. Я встречал ее иногда на улице, она всегда ходила с подругами, и первый ее вопрос был:

— Не знаете, когда вернется Сергей Александрович?

Именно Галя и Аня Назарова первыми расклеили свою сотню листовок и со смехом рассказывали, как ловко они это сделали: на улицах не горит ни одного фонаря, светит луна, а на небе облака — очень плохо видно. На намеченном месте фасада дома, забора, деревянных ворот Аня смоченной в клейстере кистью мазала и шла вперед. Галя подходила, прислоняла листовку к подготовленному месту, проводила по ней ребром ладони и тоже шагала вперед. Веселые девушки жалели, что никаких приключений не было, но считали, что им мало дали листовок, и предлагали расклеить еще сотню…

Вышедшие утром на улицы многие москвичи, не разобравшись, решили, что предстоит мобилизация поэтов, живописцев, актеров и т. д. У некоторых были отцы, сыновья, родные — люди этих профессий.

В одиннадцать часов утра все имажинисты, подписавшие «Всеобщую мобилизацию», были вызваны в МЧК, и нам объяснили, что подобная манифестация может привлечь нежелательных людишек, которые будут вести себя вызывающим образом по отношению к Советской власти. Наши командоры пытались возражать, но нам растолковали, что зарубежные корреспонденты только и ждут повода, чтобы поднять шумиху в своих газетах. Это верно! Имевший доступ к иностранной печати Шершеневич говорил, что там писали о том, что Петроград сдался белогвардейцам, Москва пала. Еще чаще появлялись сообщения о том, что Советская власть накануне разгрома, а то и ликвидирована. Нам посоветовали самим отменить демонстрацию. Это мы и сделали, явившись 12 июня в 9 часов вечера на Театральную площадь. Народу собралось много, некоторые кричали: «Есенин! Есенин!» Но мы молча ушли.

«Всеобщая мобилизация» вошла в литературу. Но как? Например, в собрании сочинений Есенина[33] этому документу предшествует цитата из «Почти декларации»:

«Организовывали потешные мобилизации в защиту революционного искусства».

Ничего себе «потешная мобилизация»!

Сперва десятки лет Есенина замалчивали, потом стали о нем писать мемуары, где из кожи вон лезли, чтобы показать только положительное. И Есенин в подобных записях выглядит белым барашком. А потом, скажем, на моих выступлениях, читатели справедливо задавали вопрос: почему Есенин в мемуарах изображается пай-мальчиком? Ведь это же противоречит его собственным стихам и поступкам! Вот я и решил написать правду о Есенине, где, кстати, факты подкрепляются документами. Неужели Есенина ожидает судьба многих великих поэтов: лет через сто-двести историки литературы, литературоведы начнут рыться в архивах, чтобы докопаться до истины. Надеюсь, что найдется у нас такая мужественная редакция, которая доведет эту истину до читателей раньше на один век или на два…

…В журнале «Печать и революция» было напечатано письмо трех командоров, в котором они предлагали наркому Луначарскому организовать публичную дискуссию с участием видных деятелей литературы, науки и философии. Тут же был помещен и ответ Анатолия Васильевича, который отказывался от публичной дискуссии, считая, что имажинисты «обратят ее еще в одну неприличную рекламу для своей группы.

Есенин стукнул кулаком по столу:

— То мы шарлатаны, то мы рекламисты. А кто за нас стихи пишет?

В общем, выступления командоров свелись к тому, что раз имажинистов упрекают в саморекламе, то они и должны ее организовать. Широкую! Шумную! На всю Москву!

Я должен напомнить, что это происходило в 1921 году, когда в искусстве и литературе шли ожесточенные дискуссии, споры, стычки и публика на них охотно шла. Так, например, объявленный в «Стойле» диспут о театре: «Мейерхольд — Таиров» привлек столько народа, что не только было забито все кафе, но огромная толпа встала около дверей и все время увеличивалась. Положение спас А. Я. Таиров, предложивший перенести диспут в свой Камерный театр, где словесное сражение продолжалось до двух часов ночи…

И что же предложили командоры нам, членам «Ордена»? Присвоить улицам столицы наши фамилии, например, на Садовой-Триумфальной, где живет Георгий Якулов, снять дощечку с наименованием улицы, а вместо нее прибить такую же: улица имажиниста Якулова.

Георгий Богданович, как его потом прозвали в театральных кругах, Жорж Великолепный, отказался от этой чести: его фамилию и так знают! Рюрик Ивнев все еще находился в своей резиденции — в Тифлисе, и его фамилию вычеркнули. Борис Эрдман заявил, что его не тянет переименовывать улицы, хотя его фамилией и собираются окрестить Тверскую. Грузинов тоже уклонился от саморекламы.

— Почему ты не хочешь иметь улицу с названием твоей фамилии? — спросил его Кусиков.

— Зачем мне третья улица? — ответил Грузинов. — Две же носят мою фамилию — Большая и Малая Грузинская.

Мы засмеялись, Есенин спросил Николая Эрдмана:

— А ты?

Коля недавно окончил реальное училище, выглядел мальчиком, наверно, впервые надел штатский костюм, но кепка у него была фасонистая, и носил он ее, а ля черт подери. Он поднялся со стула и заявил:

— Я хочу иметь в Москве улицу моего имени!

Это было сказано с такой важностью, что мы опять засмеялись. Сергей посмотрел на меня.

— А ты?

Я ответил, что пойду вместе со всеми, но смешно вешать дощечку с моей фамилией, ее никто не знает.

Мы вышли вшестером на улицу, моросил осенний дождь, было темно. На Большой Дмитровке приставили легкую лестницу к стене дома, сорвали дощечку с наименованием улицы, и она стала именоваться улицей имажиниста Кусикова. На Петровке со здания Большого театра Мариенгоф снял дощечку и прибил другую: «Улица имажиниста Мариенгофа». Вскоре Кировская сделалась улицей имажиниста Н. Эрдмана, Кузнецкий мост Есенинским, а Б. Никитская — улицей имажиниста Шершеневича.

Кусиков нес дощечки в рюкзаке. Когда мы проходили через Советскую площадь (по пути на Б. Никитскую), Сандро остановился возле статуи Свободы, вынул из рюкзака дощечку размером побольше. Шершеневич осветил ее электрическим фонариком, и мы увидели: «Благодарная Россия — имажинистам». Далее были перечислены все, входящие в орден. Эту дощечку Кусиков предлагал особыми шурупами привинтить к подножию статуи Свободы. Есенин возразил: мы переименовываем улицы, а не памятники. Спор закончился в пользу Сергея.

На следующее утро Кусиков нанял на целый день извозчика и возил знакомых показывать улицу, которой было присвоено его имя. К шести часам вечера дощечка с его фамилией была сорвана. Та же участь постигла и другие дощечки. Есенина провисела дня три-четыре. Нас, имажинистов, никуда не вызывали, в газетах и журналах об этом выступлении не было ни слова, никто о нем не говорил и на литературных вечерах.

Для чего все это было затеяно? Почему во всем этом участвовал Есенин?

Я откладываю ручку в сторону, сижу, думаю, вспоминаю. В письме, адресованном в «Печать и революцию» 15 сентября 1921 года, было такое предложение А. В. Луначарскому: «если его фраза не только фраза, — выслать нас за пределы Советской России». И под этим письмом, кроме подписей Мариенгофа и Шершеневича, стоит подпись Есенина первой. Как мог решиться Сергей, собственно, эмигрировать из России? Ведь в доброй три четверти своих стихов и поэм он воспевает родину. И еще как воспевает! Что же случилось с Сергеем? Неужели скажут озорство? Анархистская выходка?

Я и сам не мог ответить на этот вопрос, пока не прочитал оригинал письма А. В. Луначарскому, который хранился у Чагина. (Тогда Петр Иванович работал в «Советском писателе», а я в месткоме писателей при этом издательстве.) Все письмо было написано рукой Мариенгофа. (Три подписи под ним автографы.) Но абсолютно уверен, что в составлении этого письма принимал главное участие Шершеневич. Анатолий никогда бы не согласился покинуть Россию, что я знаю из многих разговоров с ним. И никогда бы он не вызвал такого оратора, каким был Анатолий Васильевич, на дискуссию об имажинизме, потому что сам обладал посредственным красноречием. Другое дело — Вадим: он, зная тактичность и порядочность Луначарского (более года как заместитель председателя Союза поэтов встречался с Анатолием Васильевичем), мог, бравируя, именно ради фразы, поставить вопрос о высылке имажинистов из России. Мог он и вызвать наркома на дискуссию, так как умел блестяще говорить. Кроме того, в письме говорится о привлечении к публичной дискуссии профессоров Шпета и Сакулина, а с ними лично был знаком только Шершеневич и бывал у них дома. (Кстати, Вадим организовал книгу Сакулина об имажинистах).

Шершеневич сперва добился согласия Анатолия на подпись под письмом, а потом уже вместе они уговорили Есенина. (Любопытно, крупный художник и влиятельный член ордена Георгий Якулов и письма не подписал и в переименовании улиц не участвовал.)

Вот каким образом левое крыло сперва побудило Сергея совершить первую ошибку («Всеобщую мобилизацию»), а потом и вторую.

Нужно ли это знать читателю? Обязательно! Иначе, прочитав письмо в редакцию журнала «Печать и революция», которое теперь в собрании сочинений Есенина распространено многомиллионным тиражом, никто не поймет, как и почему великий поэт поставил свою подпись под таким несуразным посланием и участвовал в еще более несуразной выходке.

Неприятно мне об этом писать, но шила в мешке не утаишь: да, Сережа, весной 1921 года ты крепко воевал с членами левого крыла, а осенью поддался им. А ведь за твое предложение было бы абсолютное большинство!..

Что же, Есенин так и подпал под влияние левого крыла? Спустя неделю-полторы сидели я и Грузинов в комнате президиума Союза поэтов, ужинали. Иван стал говорить, что литературные трюки, которые придумали наши командоры, ни к черту не годятся. Лучше бы опять что-нибудь написали, например, на стене Китай-города. И стал доказывать, что литературные трюки хороши тогда, когда их хвалят или ругают в печати. А так, вглухую, кому это нужно? Мы заспорили. В это время в комнату президиума вошел Есенин, я пригласил его поужинать, он снял шубу, шапку, повесил на вешалку и заказал официанту бифштекс по-деревенски и бутылку пива. Он спросил, о чем мы так горячо спорили, Грузинов объяснил. Сергей признался, что действительно выстрелы были сделаны вхолостую и он, Есенин, зря понадеялся на опытность Вадима.

— Игра не стоила свеч! — добавил Сергей. — Еще хорошо, что не послушались Кусикова. Нам бы здорово нагорело за памятник Свободы!

— Ну, с Кусикова взятки гладки! — сказал я. (Сандро в то время остался в Германии.)

— Не велика потеря! — воскликнул Есенин, принимаясь за бифштекс.

Он сказал, что теперь время наших разных манифестаций прошло и нужны стихи, хорошие стихи. К нашему изумлению, он стал критиковать произведения левого крыла, и опять от него досталось Шершеневичу. И слова Сергея не разошлись с делом.

Вскоре нас, имажинистов, пригласили выступить в университете филологи. Председательствовал Мариенгоф. Мы уже прочитали свои стихи, выступал Вадим, после него, как всегда, в заключение должен был выйти на кафедру Есенин. Шершеневич читал известные в те годы стихи:

Мы последние в нашей касте,

И жить нам недолгий срок.

Мы — коробейники счастья,

Кустари задушевных строк.

Ему аплодировали. Но дальше, как ни гремели его сделанные строчки, рифмы, ассонансы и консонансы, студенты плохо принимали его стихи. Вадим разозлился и стал читать первое, программное стихотворение из сборника «Лошадь, как лошадь»: «Принцип басни», где он сравнивает себя с запряженным в пролетку рысаком:

…И, чу! Воробьев канитель в полет

Чириканьем в воздухе машется,

И клювами роют теплый помет,

Чтоб зернышки выбрать из кашицы.

Шершеневич посмотрел в упор на сидящих в первых рядах студентов и воскликнул:

Эй, люди! Двуногие воробьи,

Что несутся с чириканьем, с плачами,

Чтоб порыться в моих строках о любви,

Как глядеть мне на нас по-иначему?!

Я стою у подъезда грядущих веков,

Седока жду с отчаяньем нищего,

И трубою свой хвост задираю легко,

Чтоб покорно слетались на пищу вы!

Есенин подошел ко мне и тихо сказал:

— После таких стихов сблюешь! Сейчас выступишь ты…

— Я же выступал, Сережа!

— Я не могу. Прочти «Молнию», «Маляра» и «Песню портного».

— Но Мариенгоф объявит тебя! Сергей подошел к Анатолию, что-то сказал ему, и тот назвал мою фамилию. Я прочитал «Молнию»:

Ты, как молния шальная,

Просверкала в майский день,

И теперь я точно знаю,

Отчего звенит сирень…

Прочитал «Маляра»:

Маляр пришел замазать

И протереть окно,—

И стекла, как алмазы,

Зажглись одно в одно.

Он фортку открывая,

Не рассчитал толчка:

Нога была от края

Всего на полвершка.

— Послушай, брат,

Довольно!

И так уж хорошо!

— Нет, ты спеши не больно —

Промолвил и сошел.

И он замазал щели,

Работая ножом,

Работал он и целил

В меня косым зрачком.

По рамам рыжей кистью

Прошелся раза два

И подоконник чистя,

Мне подарил слова:

— Я вот бежал от белых

И зацепил за крюк,

А пуля просвистела:

Не спотыкнись,—

Каюк!

И он накинул куртку

И заломил картуз,

Тугую самокрутку

Легко поднес ко рту.

И чуть склонившись ниже,

Понес ведро белил —

Сей рыцарь кисти рыжей

Дымил и уходил.

После этого я прочитал «Песню (еврейского) портного»[34]

Согну привычно ноги

На тесаном катке,—

Моя игла не дрогнет

В приученной руке.

Есенин взошел на кафедру. Как всегда, у него был бурный успех. Когда мы вышли из ворот университета, трое командоров пошли вперед. До нас доносился их «разговор по душам»: очевидно, Вадим все понял! Подробности разговора я не знаю, только дня через два Сергей сказал:

— Ты понастойчивей созывай наших на заседание! Но как ни старайся, теперь правое крыло, с приездом Ивнева, состояло из четырех человек, а левое из пяти. Выручало только то, что часто кто-нибудь из братьев Эрдман не приходил на заседание…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.