Я эмансипируюсь

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Я эмансипируюсь

В девятнадцать лет мы с Машей закончили свое учение, но еще продолжали заниматься: совершенствовались в иностранных языках, слушали лекции по физике, истории искусства, брали уроки музыки и пения.

Двадцатый год был поворотным пунктом в моей жизни. После нашей поездки на Кавказ, где у меня было столько новых переживаний от встреч и сближений с разными людьми, я впервые почувствовала себя совсем взрослой. Мне захотелось быть самостоятельной, не жить дома только в ожидании замужества. Делать что-нибудь. Но делать — что?

В то время на меня очень сильное влияние оказал дневник Башкирцевой{44}, ее личность, ее смелое утверждение себя. Я стала работать в этом направлении, выработала программу: для начала надо победить свою робость, неуверенность, не преклоняться перед признанными авторитетами, не прислушиваться к чужим мнениям, не считаться с предрассудками окружающей среды, поступать только по собственному разумению, быть до конца собой.

Идеи Ибсена, которыми я тоже была тогда проникнута, поддерживали меня в этом направлении: быть тем, чем тебя сделала природа, без всякой лжи перед собой, без лицемерия перед людьми. Это верный путь, я чувствовала, надо идти по нему.

Но куда идти? У меня нет таланта, как у Башкирцевой, у Софьи Ковалевской. У этих счастливиц путь был предначертан. Если бы у меня был талант, как у них, я была уверена, я бы преодолела и не такие еще препятствия.

Одно время я мечтала стать певицей, увлеченная прекрасным пением Панаевой-Карцевой. Я имела счастье часто слышать эту знаменитую артистку в концертах и у знакомых в интимном кружке. Но кроме приятного голоса и страстного желания петь у меня ничего не было, а главное, не было слуха. Все же я стала учиться и усердно работала, но не многого достигла. Певицей я не могла стать, в этом я убедилась.

Другая тайная мечта моя с юных лет была стать драматической актрисой, второй Ермоловой. Я раза два играла в любительских спектаклях, и неплохо. Один раз удачно в пьесе Пайерона, которую мы ставили у себя дома. Режиссировал профессор А. Н. Веселовский, знаток театрального дела и преподаватель в Театральной школе. Он очень хвалил меня.

Найдя случай встретиться с ним наедине (что было очень трудно в присутствии его жены, ходившей за ним по пятам), я просила его сказать мне совершенно откровенно, могу ли я стать профессиональной актрисой. «Конечно, — сказал он, — с такими данными… Ваши глаза, ваш голос…» И он смотрел на меня такими влюбленными глазами, что я тотчас же почувствовала, что он не серьезен, что говорит комплименты. «Тогда помогите мне осуществить мои планы, если я не стара для Театральной школы», — продолжала я, надеясь, что он переменит со мной тон. «Непременно, — сладко улыбаясь, продолжал он, — я подумаю, я приложу все старания, чтобы исполнить ваше желание. Но как посмотрит ваша семья?.. Я сомневаюсь, чтобы Наталия Михайловна, ваша мать, согласилась». — «Я и не собираюсь ждать ее согласия, мне одно важно знать — есть ли у меня данные для сцены, — прервала я его, — если есть, я никого спрашиваться не буду». — «Конечно, конечно, — залепетал он испуганно, — но все же я советовал бы вам поговорить хотя бы с вашей старшей сестрой». И он растерянно посмотрел в сторону Саши и пошел к ней. Я поняла, что от него мне нечего ждать.

На нашем спектакле случайно присутствовали несколько актеров из Малого театра. Они были в гостях у известной артистки Никулиной, жившей рядом с нами на даче, и зашли на балкон, где была устроена наша сцена. Молодежь, детей артиста Музиля, уже играющих на сцене Малого театра, мы пригласили остаться на танцы после спектакля. Эта молодежь была в восторге от моей игры. Называли меня второй Дузе и совершенно вскружили мне голову. (Встречаясь в grand rond [87] с сестрой Машей, я сказала ей: «Музили говорят, что я вторая Дузе». — «А ты, дура, веришь?» — быстро сказала сестра, подавая мне руку в chaine des dames [88]).

Мои молодые поклонники превозносили меня в глаза и за глаза. Сказали об этом Александру Ивановичу Урусову, высшему для меня в то время авторитету во всех вопросах. Он засмеялся: «Екатерина Алексеевна — актриса — вот нонсенс!» — «Но она прекрасно играла». — «Верю, сыграть прекрасно Екатерина Алексеевна могла раз, два, но это ничего не значит. Она не актриса по самой натуре своей, по своему душевному складу, в ней нет ничего, что нужно для сцены».

Это был приговор. Я поверила Урусову безусловно и оставила всякую надежду на театральную карьеру.

Тогда с горя я пошла на Высшие женские курсы Герье, только что открывшиеся в Москве{45}. Высшее образование всегда пригодится, думала я. Но стать даже просто вольнослушательницей далось мне не без труда. Маша не захотела посещать курсов, а мать боялась меня пускать на них одну. Она боялась для меня «новых идей». «Катя такая неуравновешенная, — сказала она, — сейчас же поддастся идеям стриженых нигилисток, что отрицают Бога и нравственность». Но Саша убедила ее: нигилизм отжил свое время, эти курсы посещаются девушками из хороших семей, там учатся, а не занимаются, как раньше, политикой и пропагандой.

Я радовалась и волновалась ужасно, когда собралась в первый раз в Политехнический музей на Лубянку, где эти курсы помещались тогда. Я поехала одна в своем экипаже записываться на историческое отделение. Потом я дома добилась разрешения ходить туда пешком. Ходить одной по улицам было для меня так ново и заманчиво. Я вырабатывала себе походку. Мне казалось, я шла неспешным деловым шагом, держа солидный портфель с лекциями под мышкой. На самом же деле размеренным шагом я шла только Брюсовским переулком, повернув на Тверскую, я бегом спускалась в Охотный ряд и ловила себя на том, что чем ближе я была к музею, тем больше ускоряла шаги.

Приходила я чуть ли не за час до начала лекций и с любопытством рассматривала собирающихся студенток. Ни стриженых, ни курящих не было. Такая же публика, как на публичных лекциях, на концертах. Одеты, как я, кто победнее, кто побогаче, но все в прическах. Некоторые сидели на лекциях в шляпах и перчатках. Были там и пожилые, и молодые.

После лекций и в антрактах, между сменяющимися профессорами, я прислушивалась к разговорам. Самые обыкновенные: говорили о лекциях, о впечатлении от них, одним профессором восхищались, другого критиковали. Русский историк Ключевский всегда вызывал общий восторг. Нравился всем и Стороженко, читавший иностранную литературу, и Виноградов — историю Англии. Все более или менее скучали на лекциях по философии Лопатина.

Меня интересовали лекции, но еще более слушатели. Я прислушивалась и приглядывалась к ним. Никаких тайных конспиративных разговоров, как я ожидала, не велось.

Всю зиму я не решалась заговорить с кем-нибудь из курсисток или влиться в общий разговор, когда обсуждался какой-нибудь сбор в пользу нуждающихся или собирали подписи под протестом общественного характера. При сборе я всегда подписывала сумму не больше других, чтобы меня не сочли за богатую и не стали презирать. Но меня никто не презирал, напротив, меня приняли очень охотно в кружок лиц, издававших лекции, когда я решилась предложить записывать за профессорами и затем сличать и корректировать записи.

В этом кружке мне очень нравилась одна красивая молодая девушка Мария Александровна Островская (дочь драматурга). Я очень любовалась ее уверенной веселой манерой держаться. Она в аудитории была как дома, прыгала через парты, смеялась, а между тем на семинарах ее доклады были лучшими. Она тщетно уговаривала меня принимать в них участие, но мне мешала моя противная застенчивость, которую я все не могла победить в себе.

К концу зимы я познакомилась на курсах еще с одним кружком, занимавшимся устройством воскресных женских школ при фабриках в Москве. Там, я узнала это, царила сплошная безграмотность среди работниц.

Я приняла участие в этом кружке. Сначала была библиотекаршей в одной школе, а потом встала во главе комиссии по библиотечному делу во всех воскресных школах. Наш кружок все увеличивался: нас было уже 32 человека — учителей и учительниц — расширялась и наша деятельность. В наших школах учились и читали сотни и сотни женщин.

Я занималась этим делом с огромным увлечением и удовлетворением. Воскресенье я с утра до четырех часов проводила в школе на фабрике, выдавая книги, беседуя о них с учащимися. Остальные дни я составляла библиотечки, сносилась с разными издательствами, главным образом с «Посредником» Горбунова-Посадова{46}, изыскивала средства для приобретения книг, устраивала лекции, концерты, доход с которых шел на расширение нашего дела.

Еще была затея, очень меня занимавшая в то время. Я собиралась составить толковый путеводитель по Третьяковской галерее и по разным музеям для малограмотных людей. Вот что меня навело на эту мысль: в воскресной школе наши ученицы, все взрослые, не понимали, что изображено на самых простых картинках в книге. Например, стоит мальчик на углу улицы под уличным фонарем, около него собака. В такой картинке ничего, казалось, не было незнакомого — наши ученицы, особенно молоденькие, родились и выросли в Москве и каждый день на улице могли видеть мальчика с собакой, но ни одна из них не могла рассказать, что изображено на такой картинке. «Видите мальчика? Собаку?» — спрашивала я их. Они вертели картинку в руках и молчали. «Вот собака», — показывала я пальцем на нее. Тогда кто-нибудь восклицал с удивлением: «Никак и впрямь песик, ну скажи, пожалуйста, песик и есть…» И книга шла по рукам, и собаку на картинке узнавали.

Когда мы показывали ученицам картину в волшебном фонаре, ни одна не могла сказать без помощи учительницы, что она изображает. Они еле-еле различали на ней человеческую фигуру, в пейзаже не видели деревьев или воду. Когда им объясняли, что представлено на картине, они отворачивались от картины и, смотря в рот учительнице, слушали ее.

Как научить их смотреть картины и видеть их, и получать удовольствие? Я стала усиленно об этом думать. Мы образовали маленькую комиссию при нашем кружке. Я привлекла в нее нескольких художников, и стали работать: снимали лучшие картины в Третьяковской галерее для волшебного фонаря и показывали их в школе с объяснениями, сначала самые простые по содержанию и композиции, потом уже более сложные: «Крестный ход» Репина, «Боярыня Морозова» Сурикова, «На Шипке все спокойно» Верещагина… Но глаз у наших учениц развивался медленно. Так им пришлось, как малым детям, показывать «Лес» Шишкина. «Да где лес-то?» — спрашивали они. «А вот деревья, — говорила я, — сосны, вы же знаете, какие деревья бывают: ели, березы». — «Что знать-то! дерево и дерево… а еще пеньки». Это все, что они отвечали. Медвежат никто не рассмотрел.

К концу года все же они стали разбираться в том, что видели. Выделив в группу учениц более молодых и продвинутых, я повела их в Третьяковскую галерею. Первое посещение им мало что дало. Они очень рассеивались от невиданной ими раньше обстановки, с любопытством рассматривали залы, блестящие паркеты, по которым с непривычки скользили, золотые рамы на картинах. Мы обошли все залы и показали только знакомые им по волшебному фонарю полотна.

И тут я сделала еще одно открытие: большинство наших учениц не различали оттенки красок, они знали только название черной, белой, красной, синей — и все. Когда я, помню, спросила, какого цвета платье на «Княжне Таракановой» на картине Флавицкого, они, всматриваясь в картину, сказали: «Шелковое» (должно быть потому, что они все работали на фабрике в отделении шелковых лент). «Какого цвета?» — настаивала я. «Да, кажись, красного», — раздался один робкий голос.

Когда я рассказала об этом в нашем кружке, оказалось, что многие учительницы знали о таких случаях из своего опыта. Одна кормилица, попавшая в Москву из глухой деревни, не могла привыкнуть к большому зеркалу, вставленному в стену, она хотела пройти через него, принимая свое отражение за женщину, которая шла к ней навстречу в таком же сарафане и кокошнике, как она. Другая, когда ее сняли в фотографии со своим сыном, не понимала, что это она на карточке, и не различала своего ребенка у себя на руках.

Писатель А. И. Эртель, присутствовавший при этом разговоре, рассказал случай, бывший при нем в деревне. Хозяин конского завода показал дагерротипный снимок с лошади, взявшей приз на скачках, ее наезднику. Наездник повертел фотографию в руках, положил ее на стол. «Это наша Красавица, узнал? — спросил хозяин. — Возьми эту карточку себе, я тебе ее дарю, повесь у себя в конюшне», — прибавил он на недоуменный взгляд наездника. «Покорно благодарим», — сказал наездник, взяв карточку и рассматривая ее. «Похожа?» — спросил хозяин. «Очень схожа, как две капли воды ваша покойная бабинька», — ответил наездник, взглянув на висевший на стене портрет масляными красками, который, он знал, изображал бабушку хозяина.

Когда я водила наших учениц по галерее и объясняла им картины — не только сюжет их, а показывала, как передано живописцем освещение, тени, плотность материала или прозрачность его, — к нам всегда примыкала немногочисленная публика, что находилась по воскресным утрам в галерее и жадно прислушивалась к тем элементарным сведениям, что я пыталась дать нашим ученицам.

Вот тогда, посоветовавшись с знакомыми художниками, я приступила к составлению толкового путеводителя по галереям и музеям для малограмотной публики. Но мне не удалось закончить начатого труда, так как мне пришлось уехать, и наша комиссия распалась.

Так понемногу я втягивалась в общественную деятельность. Все это мне было очень интересно, так как приходилось иметь дело с разнообразными людьми, и я с каждым отдельным человеком старалась входить в общение.

В кружке нашем меня за это осуждали. Некоторые считали совсем лишним мои беседы с каждой работницей о прочитанной книге, этим я затягивала время выдачи книг и создавала какие-то личные, ненужные в общем деле отношения. Я не соглашалась, так как видела, что, только узнав ближе ученицу, я могла выбрать по ее вкусу книгу и приохотить ее к чтению хороших книг. Благодаря этим разговорам с ученицами, вниканию в их психологию, я стала очень популярна среди них. Когда в мое отсутствие меня заменяла другая учительница, ученицы не хотели брать у нее книги. «Подождем нашу барышню», — говорили они. Чтобы выказать, как они мной довольны, они приносили мне подарки — кто обрывок ленты, кто чайную чашку. Я боялась их обидеть отказом и не знала, как быть. «Как! Конечно, не брать и запретить им подносить подарки», — набрасывались все на меня, когда я подняла этот вопрос на собрании. Работницы перестали приносить подарки, но продолжали выказывать мне доверие и симпатию. Они проверяли у меня объяснения других учительниц: «Так ли она говорит, ты скажи нам». Я им говорила «ты», как и они мне, это тоже не нравилось нашим педагогам. «Их надо приучать быть на „вы“, это разовьет в них чувство собственного достоинства», — говорили они мне. Я с ними не соглашалась в душе, но, конечно, подчинялась общему порядку.

Мы работали очень дружно в нашем кружке и успешно. Последняя школа и библиотека, в устройстве которых я принимала участие, была по числу восьмой. Во всех школах у нас было 2000 учеников. Для них мы по праздникам устраивали лекции с волшебным фонарем, елки, спектакли, в которых рабочие принимали участие.

Мы были под строжайшим надзором полицейского управления, и надо было очень много дипломатии, чтобы к нам, учредителям, не придирались, и не закрыли наших школ, и не запретили наших читален.

Все фабриканты — Прохоровы, Бахрушины и другие, на фабриках которых мы устраивали воскресное обучение их работниц, помогали нам всемерно. Они давали помещение, освещение, обставляли классы всем нужным — безвозмездно, конечно, оплачивая от себя и сторожей, хранивших верхнее платье. И все эти собственники фабрик и заводов выказывали интерес к учению своих рабочих и сочувствие нам, педагогам.

Я все время оставалась заведующей библиотеками при этих школах. Через три года я написала, с помощью сестры Саши, маленькую статью о читаемых в воскресных школах книгах со статистической таблицей. Она была напечатана в каком-то сборнике по школьным вопросам. Ее похвалили в газете «Русские ведомости»{47}. Я была страшно горда видеть себя в печати. Сборник этот с моей статьей не сходил с моего стола. Я старалась навести разговор на него и как бы нечаянно привлечь внимание на мою статью с подписью «Е. Андреева».

Александр Иванович Урусов, перелистав ее рассеянно, сказал только: «Подписывайтесь Ек. Андреева, а не просто „Е“, чтобы ясно было, что это не Елизавета». И с тех пор я стала всегда подписываться Ек. Андреева, а потом Ек. Бальмонт.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.