После смерти отца
После смерти отца
На следующее лето по смерти отца мы стали жить повеселее. У нас появились новые занятия, очень нас, младших, заинтересовавшие. По инициативе немки Анны Петровны нам отвели клочок земли для огорода. У каждого из нас была своя грядка, которую мы самостоятельно обрабатывали, засаживали чем хотели и плодами с которой пользовались по своему усмотрению. Я презирала овощи и всю свою грядку засадила клубникой и самыми разнообразными цветами, но почему-то ничего не росло у меня, хотя я очень заботилась о своих насаждениях: постоянно пересаживала цветы с места на место, поливала их в полдень, когда, мне казалось, цветам особенно жарко, привязывала завядающие стебли к палочкам, чтобы они не падали, и огорчалась, но еще больше сердилась, что они не росли и не цвели, как я хотела.
Около наших огородов поставили парусиновые палатки — для мальчиков настоящую солдатскую, нам, девочкам (мне с сестрой Машей), палатку в виде павильончика. Оборудовать их мы должны были сами. Братья строгали доски, и мы вместе врывали столбы, сделанные из поленьев, делали столы, скамейки, полки. Мы все четверо были страшно увлечены своими «домами», украшением их и все свободное от уроков время пребывали там. Мы сами проложили по газону дорожку от нашего домика к палатке братьев, приносили песок, дробили кирпич, утрамбовывали его. Но ничего не получалось, при первом дожде земля осаживалась, куски кирпича вылезали. Но я не унывала, провела канавки по обе стороны дорожки и этим, видимо, испортила дело — дорожка совсем стала непроходимой.
Один из братьев выдумал устроить погреб; он вырыл у себя в палатке яму и прикрыл ее дощечкой. Я тотчас вырыла у себя такую же, но усовершенствовала ее: углубила, выложила камешками внутри, а в доску, которая прикрывала ее, вделала колечки, как в нашем настоящем погребе. Но в моем погребе еще больше, чем у братьев, кишели в огромном количестве земляные червяки и какие-то мелкие насекомые, влезавшие в наши баночки и горшочки, в которых хранились наши кушанья, приготовленные из наших ягод, с нашего огорода. Это были «солдатские тюри» — настойки из ягод рябины и шиповника, — совершенно несъедобные, как мне представляется теперь, но которые тогда мы уписывали с удовольствием после вкусного и сытного обеда или завтрака [40]. Сервировали мы свои блюда на глиняных блюдечках, ели деревянными ложками, никогда не мывшимися. Самое приятное, конечно, было то, что мы были у себя и делали что хотели.
Во время жары в наших домах было нестерпимо душно; когда шел дождь, парусина промокала и воняла, во всех складках и щелях ползали уховертки. Я боялась их. Из всех насекомых и животных у меня было непобедимое отвращение к ним и к летучим мышам. И несмотря на это, я не уходила из своего дома, сидела в нем на неудобной узкой скамеечке или лежала на деревянной подстилке на земле, размышляя о том, как еще лучше украсить наш дом. «Schmucke dein Heim» (Украшай свой дом) — такая надпись висела над кроватью Анны Петровны. Но тогда мне в голову не приходило, что я делаю именно это.
Нам так нравилось играть в саду около наших домов, что мы очень неохотно шли гулять, да и прогулки с гувернантками в Петровском парке были очень скучны. Всегда по тем же аллеям до Петровского замка. Если шли дальше, то мимо Петровского театра до пруда, где нас трудно было оторвать от созерцания лодок и катающихся в них. Я не могла утерпеть и, когда в будни не было публики, а главное, не видно сторожа, влезала в одну самую красивую, белую с голубым «Чайку» и, счастливая, качалась в ней. Лодки были привязаны цепью к столбу. Я раскачивала лодку, слушая, как под ней плескается вода, воображала, что еду по морю в бурю, побеждая все опасности. «Tu vas te noyer!» [41] — кричала с берега наша француженка. Тогда я уж совсем приходила в азарт и раскачивала лодку сильнее. «Pas de crainte, je tiens ferme» [42],— кричала я голосом опытного капитана. «Viens, ou nous rentrons sans toi» [43]. Моя смелость моментально оставляла меня, я покидала свой корабль и плелась с братьями домой той же дорогой, теми же аллеями, мимо тех же дач (Кун, Нарышкиных, Левинсон…).
На этих прогулках наша мадам Дерли, конечно, требовала, чтобы мы между собой говорили по-французски. Чтобы как-нибудь разогнать эту скучищу, я придумала говорить что-нибудь удивительное, чтобы поразить встречных гуляющих. И вот мы с братом Мишей — я всегда ходила с ним за руку, — выбрав гуляющих, которые, по нашему разумению, понимают по-французски, начинали заранее приготовленный диалог: «Alors, tu as ?t? ? Rome, tu as vu le Pape? Mais oui, — отвечала я, — j’ai bais? la pantoufle de Sa Saint?t?» [44]. (Нам только что наша мадам Дерли рассказала об этом обычае у католиков.) Или другой диалог: «Alors, tu l’as tu??» [45] и Миша отвечал: «Mais oui, je l’ai assomm? avec une massue et il est tomb? raide mort»[46], но у Миши эти последние страшные слова: «…il est tomb? raide mort» выходили очень слабо, слабы были и голос, и жест, который он делал своей тоненькой ручкой. И мы поменялись. Он говорил: «J’ai bais? la pantoufle de Sa Saint?t?», a я: «Il est tomb? raide mort», при словах «je l’ai assomm?» [47] поднимала руку и опускала ее, как когда рубят дрова. Приготовлений было много. Самое трудное при исполнении — вовремя начать диалог: за шаг, за два до встречи с человеком. На репетициях выходило хорошо, мы говорили громко, с выражением и делали жест. Но когда наступал самый момент, мне кажется, мы бормотали себе что-то под нос и ускоряли шаги. Во всяком случае, нам никого ни разу не удалось поразить тем, что такой маленький мальчик был в Риме и целовал туфлю его святейшества или что я, девочка, убила наповал человека. Может быть, вдруг пришло мне раз в голову, они, эти встречные, все-таки не понимали по-французски? «Давай скажем что-нибудь такое удивительное по-русски», — предложила я Мише. «По-русски? Не поверят, — уверенно сказал брат, — и что можно сказать такое по-русски?» Я усиленно стала думать. «Ну, например… например, ты скажешь: я скакал на аглицкой кобыле». Миша покачал головой: «Этому уж никто не поверит». — «Да почему? У папаши была же аглицкая кобыла…» — «Да, но я такой маленький, что даже на пони не могу ездить, сказал Троша». — «Троша ничего не понимает в скачках». Я предложила еще несколько фраз, но Миша все браковал, и мне тоже стало казаться, что по-русски как-то еще труднее удивить…
Все наши французские гувернантки не любили далеко ходить гулять и вертелись поблизости нашей дачи по главному проспекту, по боковым его аллеям. Но вот с Анной Петровной мы совершали большие прогулки и в лес, и в поле. Большой лес от нас был совсем недалеко. Он начинался сейчас же за Ходынским полем. Опушка его была изрыта траншеями — там мы любили играть, прятаться друг от друга — около них лес был истоптан и загажен солдатами. Но стоило хоть немного углубиться в него, как начинался густой смешанный — частью сосновый — лес, в нем чаща, через нее мы с трудом пробирались, собирая землянику, малину, которая росла там в большом количестве. Каждый из нас, детей, без большого усилия приносил два-три стакана ягод в своей корзиночке. Осенью в этом лесу водились волки, и нам туда не позволяли ходить уже в сентябре. Другой лес, подальше от нас, через поселок Зыково, тянулся на четыре версты к Петровско-Разумовскому. Мы гуляли в детстве в начале его, потом, когда подросли, ходили все дальше и дальше, а потом, как старшие сестры, устраивали пикники с чаепитием в лесу. Выходили в семь часов утра, возвращались к вечеру и приносили с собой огромные пуки цветов, соревнуясь, кто больше принесет и кто лучше составит букет. Мать выбирала лучший, чтобы отвезти на могилу отца.
У сестер постарше были свои занятия и игры. Они играли в бильбоке{20}, в воланы. Сестре Анете, страдавшей от рождения пороком сердца, были запрещены врачом беготня и всякие физические упражнения. На вид никто бы не сказал, что она больная, — такая она была полная, румяная. Но она медленно ходила, часто задыхалась. Она обожала птиц и цветы. И вот в то лето ей устроили вольеру в саду. Эта клетка была так велика, что мы, дети, втроем могли свободно в ней двигаться. Там были канарейки, чижи, снегири, американские воробьи, попугайчики. В середине вольеры был поставлен ствол дерева, сделанный из туфа, с отверстиями, изображавшими дупла. В них птицы вили гнезда из ниток, пушинок, ваты, волос, которые мы им подвешивали на свежие ветки, ежедневно ставившиеся в клетку. Всюду были развешены кормушки с семенами, пучки трав (мурон). Анета часто позволяла мне чистить клетку, засыпать зерно и семечки, наливать воду в прудик (глиняный таз, врытый до краев в землю), менять воду в фонтане — чугунном домике, из которого в продолжение нескольких часов лилась свежая вода, налитая в отверстие его крышки. Так как я это делала очень охотно и хорошо, не пугая птиц, то ко мне вскоре перешла всецело уборка вольеры, чем я немало гордилась.
Больше всех птиц я любила чижей, уверяя, что это самые умные и понятливые птицы. Я взяла к себе одного, повредившего себе лапку, в комнату и выхаживала его у себя на подоконнике. Я носила его в сад гулять, он сидел у меня на руке и не улетал, даже когда ножка его зажила. Я страшно гордилась им и любила его. И вот однажды я присела на корточки у клумбы, чтобы дать ему погулять среди цветов, как вдруг огромный кот Васька, любимец нашей прислуги, прыгнул из-за куста, выхватил моего чижика и унес его в зубах, перепрыгнув через ограду. Я упала от неожиданности и ужаса, но тотчас же вскочила на ноги и с криком бросилась за котом, размахивая большой палкой, которую я выхватила на ходу вместе с кустиком георгин. Я не могла догнать кота, но бросила палку вслед Ваське. Он выпустил мертвую птичку и спрятался под скамейку под ноги своего хозяина, конюха Троши. «Бей его, бей! — кричала я исступленно, — Васька убил мою птичку». В ответ раздался общий хохот всех сидящих на скамейке. «Ишь важность какая, убил птичку, на то и кот, чтобы птичек есть. А вы, барышня, Васю мово чуть не убили тисачком. Она его тисачком», — повторял он, обращаясь к сидящим с ним рядом, как идиот. Он посадил кота к себе на колени и гладил его, не обращая больше на меня внимания. Я не помню, чтобы я когда-нибудь потом испытывала такую бессильную ненависть и злобу, как в ту минуту, и к коту, и к Троше, и ко всем этим людям, хохотавшим над моим горем. Я подобрала своего чижика, еще теплого, и, рыдая, побежала за сочувствием к Анне Петровне. И конечно, получила его в полной мере. Братья тотчас же предложили устроить пышные похороны. Мы положили моего чижика в коробку из-под конфект на лепестки цветов, зарыли в могилу, пели панихиду, и когда братья затянули «со святыми упокой», я упала на колени и затряслась от рыданий, «как мамаша», подумала я про себя и впервые ясно представила себе, от какой боли так плакала моя мать за панихидами.
Мы поставили большой памятник из кирпичей на могиле. Я приносила цветы туда и очень долго оплакивала моего чижика. Особенно мне было печально видеть окно, на котором он жил. И опять напрашивалось сравнение: в спальне матери кровать отца стояла накрытой, как при жизни, перед его иконами горела лампадка.
Я долго не могла забыть своего чижика. И разлюбила птиц в большой клетке, я ухаживала теперь за ними только из чувства долга, не любовалась, не следила ни за одной отдельно.
Кошек я вообще не любила и прежде, но теперь я возненавидела их, никогда ни одну не брала на руки, не гладила, даже с котятами перестала играть, и эта нелюбовь и даже страх перед ними остались у меня на всю жизнь.
Собак я тоже не любила, но мне приходилось много возиться с ними, так как братья, с которыми я жила, имели прямо страсть к ним, особенно старший, Алеша. Мать не позволяла держать в доме никаких животных, но у Алеши всегда была собака, которая ютилась то в дворницкой, то в кучерской. На даче это было легче, зимой очень сложно, надо было одеваться, чтобы бежать через двор в дворницкую поиграть со своей собакой, выводить ее гулять.
Но Алеше не везло с собаками. Одну маленькую дворняжку, нашу общую любимицу, переехал экипаж и сломал ей лапку на наших глазах. Алеша был так потрясен видом его Дамки, с визгом барахтавшейся в пыли, что не мог двинуться с места, мне пришлось ее поднять на руки и нести домой. Другой легавый щенок сбежал с нашего двора 2 марта, на следующий день после покушения на императора Александра II, и старшие братья уверяли нас, что щенок наш участвовал в заговоре и был арестован. Третий пес был породистый дог, которого Алеша в складчину со всеми нами купил за десять рублей. Это был худой и скучный пес, правда, исключительно привязанный к Алеше. Он вскоре умер от чахотки, как определил ветеринар. Алеша долго тосковал по нему и плакал втихомолку. Я понимала его скорбь и сочувствовала ему. Затем у нас был фокстерьер, которого у нас украли… и целая серия других собак, с которыми всегда что-то случалось неблагополучное.
Хотя я и не любила животных, но, сочувствуя страсти брата, помогала ходить за собаками, проводила их к нему в комнату, сторожила, чтобы мать не увидела. Главный стимул у меня все же, мне кажется теперь, был делать запрещенное.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.