ДЕКАБРЬ 1917 г

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ДЕКАБРЬ 1917 г

Долгожданный Новочеркасск. Вечер. Небольшой вокзал полон офицеров. Спрашиваю, где Барочная улица.[41]

— Пойдете от вокзала прямо, потом налево, — там спросите.

Широкие улицы. Небольшие домики. Туман. Редкие фонари. Где-то ночные выстрелы. Неистовый ветер в лицо. Под ногами промерзшая, комьями, грязь. Изредка из тумана выплывает патруль, — три-четыре юнкера или офицера. С подозрением оглядывают и снова тонут в тумане. Мороз и ветер сквозь легкое пальто пронизывают. Трясусь мелкой дрожью.

Иду, иду, — кажется конца не будет.

— Скажите, пожалуйста, где Барочная?

— Первая улица направо.

Слава Богу!

* * *

Двухэтажный дом, светящийся всеми окнами. У входной двери офицер с винтовкой резко окликает:

— Вам кого? — Могу я видеть полковника Дорофеева? — На что вам полковник Дорофеев? — Испытующий взгляд с головы до ног. — Я приехал из Москвы, и у меня к нему дело.

— Обождите. — Прапорщик Пеленкин! — кричит офицер в дверь.

— Я! — кто-то в ответ, и в дверях показывается крохотного роста прапорщик, с громадным кинжалом на поясе.

— Этот господин полковника Дорофеева спрашивает, — проведите.

Офицер с винтовкой наклоняется к прапорщику с кинжалом и что-то шепчет ему на ухо.

— Так, так, так. Это мы сейчас расследуем, — отвечает носитель страшного кинжала. — Пожалуйте за мной!

Я попадаю в светлую большую комнату. На длинных столах неприбранные остатки ужина. Несколько офицеров курят и о чем-то громко спорят.

— На что вам полковник Дорофеев? — пронзает меня взглядом прапорщик Пеленкин.

— По делу.

— Вы откуда приехали?

— Из Крыма, а в Крым из Москвы.

— Какие же, любопытно знать, у вас дела?

— Разрешите мне сообщить об этом полковнику лично, — начинаю я выходить из себя. — Меня крайне поражает ваш допрос.

— Вам придется сказать о вашем деле мне, потому что полковника Дорофеева у нас нет.

— Вы, верно, плохо осведомлены. Я имею точные сведения, что полковник Дорофеев — здесь.

— А откуда у вас эти сведения?

— Это уж позвольте мне знать.

— Ах, вы таким тоном изволите разговаривать? Прошу вас следовать за мной.

— Никуда я за вами не последую, ибо даже не знаю, кто вы такой. Потрудитесь вызвать дежурного офицера.

— Кто я такой, вы сейчас узнаете, мрачно говорит прапорщик, сдвигая редкие, светлые брови. — А дежурного офицера вызывать нечего — мы к нему идем.

— Это дело другое. Идемте.

Подымаемся по лестнице. Меня оставляют в коридоре, под наблюдением другого офицера, а прапорщик заходит в одну из дверей.

Нечего сказать — хорошо встречают! Не успел приехать и уж под арестом! Во мне закипает бешенство.

— Пожалуйте!

Захожу в комнату. За столами несколько офицеров, с любопытством меня оглядывающих.

— Ба, да ведь это Эфрон! — раздается радостный возглас, и я оказываюсь в крепких объятиях прапорщика Блохина.

— Ведь я только сегодня о тебе с Гольцевым вспоминал. Вот молодец, что приехал! А мы уже думали, что тебя где-нибудь зацапали. Да садись ты, рассказывай, как добрался! Пеленкин-то хорош. Входит и таинственно заявляет, что задержал большевика, который рвется к полковнику Дорофееву, с тем, чтобы…

Прапорщик Пеленкин сконфуженно мнется и моргает.

— Вы простите меня, но у вас вид такой… большевицкий. Шляпа и волосы не стриженные. Я и подумал.

Все хохочут. Смеюсь и я. Пеленкин, красный, выходит.

— Хорошо, что я сразу тебя встретил. Не будь тебя, чего доброго, зарезал бы меня кинжалом этот прапорщик.

— Нет, брат. Мы Пеленкину воли не даем. Он каждый день приводит к нам десятками таких, как ты, большевиков. Он не совсем того, — и Блохин тыкает пальцем в лоб. Где Гольцев?

В карауле. Через час-два должен вернуться. Да ты расскажи о себе.

Рассказываю.

* * *

Поздно вечером, за громадным чайником жидкого чая, сидим: Блохин (убит под Орлом в 19 году), его двоюродный брат — безусый милый мальчик Юн-р (убит в сев. Таврии под Карачакраком в 20 г.), вернувшийся из караула Гольцев (убит под Екатеринодаром в марте 18 г.) — и я. Захлебываясь разговариваем.

— Большие у нас силы? — спрашиваю. В ответ хохот.

— Знаешь, мы тебе о наших силах лучше ничего говорить не будем, — смеется Блохин. — Это, брат, военная тайна. И хорошо, что иногда можно прикрываться военной тайной. Тайна часто заменяет штыки.

— Нет, не шутите, господа, скажите мне, приблизительно, сколько. В Синельникове[42] я слышал разговор матросов — говорят, тысяч до сорока.

Опять хохочут.

— Сорока тысяч? Что ты! Больше: шестьдесят, восемьдесят, — сто! И знаешь, где главные силы расположены?

— Где?

— В том доме, в котором ты сейчас находишься, — и Блохин снова заливается смехом. Но заметив недовольство на моем лице, он перестает смеяться и говорит уже серьезно:

— Видишь ли, С.Я., о силах наших говорить не приходится. Их у нас собственно и нет. Во всяком случае, в несколько раз меньше того, что мы имели в Москве. Казаков в счет брать нельзя. Они воевать не хотят и на серьезную борьбу не пойдут. И, несмотря на это, мы все гораздо спокойнее, чем были в Александровском училище, и — что знаем наверное — силы у нас появятся. К нам уже начали съезжаться со всей России. Правда, помалу, но ведь это объясняется тем, что почти никто и не знает толком о нашем существовании. Едут так, на ура. А как узнают, что во главе — генерал Алексеев, десятки тысяч соберутся!

— Ну, а местное офицерство? В Ростове, например, их должно быть много.

— В Ростове ими хоть пруд пруди. Да все дрянь какая-то — по Садовой толпами ходят, за гимназистками ухаживают, а к нам дай Бог, чтобы с десяток записалось. Ну с этими-то мы церемониться не будем — возьмем и мобилизуем.

— А как с деньгами дело обстоит?

— Великолепно! Мы даже жалованье получаем — пять рублей в месяц, на табак. Новый взрыв смеха.

— Да ты не допрашивай. Сам завтра все увидишь.

— Хорошо. Но куда вы меня устроите?

— Через комнату отсюда, с Гольцевым. Мы уже переговорили с комендантом — койка есть свободная. Общество самое изысканное. Три полковника. А завтра мы тебя запишем в Георгиевский полк,[43] — подпишешь присягу.[44]

— Какую присягу?

— Завтра узнаешь. Я попрошу полковника Дорофеева, чтобы тебя неделю не тормошили, — ты скелетом выглядишь. Да и делать-то пока нечего. По караулам таскаться. Ну, а теперь пора спать — завтра рано вставать.

* * *

С утра началась моя служба в Добровольческой Армии. В небольшой комнате (той самой, куда меня ввел вечером Пеленкин) помещался «маленький штаб», состоявший из нескольких полковников генштаба и гвардии и трех-четырех обер-офицеров. Во главе «штаба» стоял полковник Дорофеев. Он меня очень тепло встретил и приказал, очевидно по просьбе Дорофеева,[45] неделю отдыхать.

Я подписал присягу, которую подписывали все вновь прибывающие. В присяге было несколько пунктов, и все они сводились к тому, что каждый вступавший в Армию отказывается от своей личной жизни и обязуется отдать ее — всю — спасению Родины. Особый пункт требовал от присягающего отречения от связывающих его личных уз (родители, жена, дети).

Меня зачислили в Георгиевский полк (первый полк Добровольческой Армии), который в это время насчитывал несколько десятков штыков и свободно умещался за обедом в одной комнате. Генерал Алексеев не показывался и жил, кажется, сначала в особом вагоне, а потом в Атаманском дворце.

С раннего утра на Барочную начинали прибывать съезжающиеся со всех концов России, главным образом из Москвы, офицеры. Каждый из прибывших сообщал что-нибудь из того, оставленного нами, мира.

Вот капитан в солдатском, только что пришедший с вокзала. Его опрашивают.

— Вы откуда прибыли?

— Из Киева, после расстрела. На него с удивлением смотрят.

Как после расстрела?

— Я числюсь расстрелянным, да я с был расстрелян.

И вот рассказ капитана о том, как его с другими офицерами повели расстреливать к обрыву. Поставили всех на краю и дали залп. Легко раненый в руку, он нарочно свалился вместе с другими расстрелянными под откос и, пролежав пять часов неподвижно, с наступлением темноты пробрался к своему товарищу, переоделся и поехал к нам на Дон. (Убит под Таганрогом.)

Другой — морской офицер, капитан 2 ранга Потемкин.[46] Вырвался из Севастополя после страшной резни, учиненной матросами над своими офицерами. Богатырского роста, какого-то допотопного здоровья и сложения, темные с проседью волосы, темные спокойные глаза, рыжее от загара лицо и зычный, оглушающий голос. Тихо говорить не умеет. На вопрос, что он видел в Крыму, рявкает:

— То же, что везде. Режут.

— Какой род оружия предпочитаете?

— Пока флота нет — любой. Прошу не считаться с моим чином и принять меня как единицу физической силы.

Мы его так и прозвали «единица физической силы». Он не любил говорить, не выпускал изо рта громадной трубки и, видно страдая первые дни от безделия, неустанно шагал по коридору, окруженный табачным облаком и грузно притаптывая своими медвежьими сапожищами.[47]

Встречаю нескольких прапорщиков, знакомых по офицерской роте Александровского училища. Вообще, основное ядро собравшихся — москвичи. Говорят о необходимости сформировать Московский полк. Только вот — из кого! Нас кучка — двести-триста человек, и окружены мы общей ненавистью и непониманием. Стоит выйти на улицу, чтобы почувствовать это по взглядам — в лицо и вслед. О солдатах и говорить нечего. Меня до сих пор поражает, каким чудом мы тогда не были уничтожены. Объясняется это баснословным преувеличением наших сил. Предполагали десятки тысяч — нас было сотни. Две-три сотни и никакой еще, тогда, артиллерии.

* * *

В Новочеркасске, как стемнеет, то здесь то там раздаются револьверные выстрелы. Наших офицеров, на темных улицах, подстреливают. Кажется, как можно было, с такими данными, начать наше дело и поверить в его успешность? Поверили и начали.

* * *

В моей комнате, кроме Гольцева, помещается тихий молодой полковник артиллерист Миончинский[48] (впоследствии к-р Марковской батареи, убит под Шишкиным Ставропольской губ.), неразлучная пара однополчан — капитан, с пятью нашивками ранений на рукаве, и поручик (оба пропали без вести под Таганрогом месяц спустя) и кавказец штабс-капитан Л. (убит в Первом походе).

* * *

Я составил записку, в которой предлагал изменить способ организации нашей, несуществующей пока. Армии, и представил ее в наш «маленький штаб».

Моя мысль сводилась к тому, что успех дела будет зависеть, главным образом, от кровной связи со всей Россией. Для установления этой связи я полагал необходимым формировать полки, батальоны, отряды, давая им наименования крупных городов России (Московский, Петроградский, Киевский, Харьковский и т. д.) с тем, чтобы эти отряды или полки пополнялись не только добровольцами, но и средствами из этих городов. Таким образом с самого начала создалась бы кровная связь со всей остальной Россией. В Москве, например, знали бы, что существует Московский полк, или отряд, или дивизия, поставившая себе целью свержение большевиков и спасение Родины. Тяга в такой полк была бы гораздо острее, чем в туманную Добровольческую Армию. Собирать средства для такого полка было бы гораздо легче, ибо с большей охотой дают деньги на нечто определенное и по размерам своим ограниченное, чем на прекрасные туманы.

Я до сих пор полагаю, что мысль моя, для того времени и при тех обстоятельствах, была жизненной.

Подав через Блохина записку, я внутренне рассмеялся над собой. К чему было подавать? Я очень хорошо знал отношение всякого штаба ко всякому предложению, приходящему извне. Да и записка-то написана прапорщиком. Для полковника, да еще генштаба, что может доброго придумать прапорщик? Подал и поставил на докладе крест.

* * *

Я хочу отметить одно позорное явление. Мы начинали свою работу в Новочеркасске и в Ростове без денег. Говорят, у ген. Алексеева, когда он приступил к работе, было 400 рублей. Ростов один из богатейших городов юга России. Он дал нам крохи — если вообще что-нибудь дал. Все время мы испытывали острую нужду в средствах. Приходилось думать о каждой копейке. Иначе как предательством это поведение назвать не могу. Ростовская буржуазия заслужила те ужасы, которые посыпались на ее голову после нашего ухода. Но и эти ужасы ее не исправили. И когда мы вернулись, а впоследствии стали победоносно продвигаться на север, все так же оказались для нас запертыми сейфы и закрытыми бумажники ростовских тузов. Особенно резко гнусно это отношение сказывалось на положении наших первых лазаретов, влачивших жалкое существование без матрасов, медикаментов, продовольствия и самого необходимого оборудования.

Сейфы и сундуки открылись с приходом большевиков. Они оказались «умнее» нас.

* * *

Дня через три после подачи мною записки меня неожиданно вызвали в «маленький штаб». За столом полковник Дорофеев и еще несколько полковников.

— Это вами написана записка? — спрашивают.

— Да, мною.

— Вы знаете, чем отличается хороший проект от негодного? Хороший можно провести в жизнь, негодный остается на бумаге. Поняли?

— Так точно, понял.

— Хотите доказать, что ваш проект хорош? Поезжайте в Москву и достаньте для Московского полка денег и личный состав. Вы ведь коренной москвич, и связи у вас там широкие?

— Так точно.

— Ну так вот. Для сформирования полка и обеспечения его жизни на месяц требуется два миллиона рублей. Что касается личного состава, то, думается, офицеров нам будет раздобыть не так трудно. Гораздо труднее обстоит дело с унтер-офицерским составом. Постарайтесь выудить из Московского гарнизона все что можно в этом направлении. Ну как — возьметесь вы поехать в Москву?

— Так точно, возьмусь. Денег, думаю, раздобыть удастся. Что же касается личного состава, то, конечно, для этой цели в Москве необходимо иметь особую организацию, и не одну, а несколько. И чем больше, тем лучше — на случай провала.

— В Москве уже существует такая организация. Нужные адреса и все необходимые сведения вы получите у п-ника Т<…>. Когда вы могли бы поехать?

— Хоть завтра.

— Отлично. Начните сейчас же готовиться в дорогу. Документы, подходящий костюм и деньги получите также у полк. Т. Но, предупреждаем, — денег вы получите немного. Еле до Москвы хватит.

— Меня это не пугает.

— Великолепно. Желаем вам доброго пути и доброго выполнения задания.

Откланиваюсь.

Так, совершенно неожиданно для себя, я был командирован в Москву.

* * *

Рассказываю Блохину и Гольцеву о полученной командировке.

— Счастливый, — говорит Б-хин, — еще раз Москву увидишь, жену, родных… (Он оставил там жену.)

— Авось, скоро все там будем, — стараюсь я его ободрить.

— Там? Ты прав, — и Блохин пальцем указывает на небо.

— Полно тебе каркать, — прерывает его Гольцев. — А тебе правда повезло: Рождество в Москве проведешь.[49] Повидай моих студийцев (он работал в театральной студии Вахтангова — в Мансуровском переулке). — Поцелуй их от меня всех.

Ни тот, ни другой Москвы уже не увидели.

* * *

Узнав, что я еду в Москву, москвичи заваливают меня письмами. У меня их набралось до тридцати. Передавая письмо, все, как сговорившись:

— И, главное, уверяйте, что у нас прекрасно, что беспокоиться за нас нечего. И постарайтесь привезти ответ.

Полковник Т. дал мне три адреса, два шифрованных письма, солдатскую грязную шинель, папаху и полтораста рублей денег.

— Главное, прапорщик, соблюдайте осторожность. Если что с вами случится, во что бы то ни стало уничтожьте письма.

— Адресов я с собой и брать не буду. Я их и так запомню.

— Прекрасно. А вот и документ вам — вы рядовой 15 Тифлисского гренадерского полка, уволенный по болезни в отпуск. Ну, дай вам Бог!