МЯТЕЖНИК

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

МЯТЕЖНИК

Конфликт между главой правительства и Верховным главнокомандующим внешне мало изменил привычный ритм жизни Ставки. Генерал П.Н. Краснов, вызванный 28 августа в штаб главковерха, передает свои впечатления от увиденного так: «Могилев имел обычный вид. На станции, как и всегда, толпились офицеры, много было солдат ударных батальонов с голубыми щитами, нашитыми на левом рукаве рубахи с изображением белой краской черепа и мертвых костей. Не понравились они мне. Чем-то бутафорским веяло от этих неаккуратно сделанных нарукавных нашивок. Поразила меня еще и крайняя сдержанность, совсем необычная нашим, всегда так неумеренно болтливым, офицерам. Как будто боялись друг друга и друг за другом следили»{384}. Подспудный страх, так удививший Краснова, был порождением растерянности, охватившей большинство обитателей Могилева.

Затронула она и самого Корнилова. В течение всего 27 августа он даже не пытался публично ответить на обвинения Керенского. Лишь с опозданием на сутки главковерх обнародовал обращение, в котором излагал свое видение происшедшего. Датировано оно было 27 августа, но реально в типографию поступило не ранее 3 часов ночи следующего дня. В обращении говорилось: «Телеграмма министра-председателя во всей своей первой части является сплошной ложью: не я посылал члена Государственной думы Владимира Львова к Временному правительству, а он приезжал ко мне как посланец министра-председателя, тому свидетель член 1-й Государственной думы Аладьин. Таким образом, свершилась великая провокация, каковая ставит на карту судьбу Отечества».

Корнилов обвинял Временное правительство в том, что оно под давлением большевистского большинства Советов, «действует в полном согласии с планами германского генерального штаба», разлагает армию и губит страну. Завершалось обращение словами: «Я, генерал Корнилов, сын крестьянина и казака, заявляю всем и каждому, что лично мне ничего не надо, кроме сохранения великой России, и клянусь довести народ путем победы над врагом до Учредительного собрания, на котором он сам решит свою судьбу и выберет уклад своей новой государственной жизни»{385}.

Автором этого текста был Завойко, что, помимо прямых свидетельств, подтверждается присущей ему излишне патетической манерой. Обращение, адресованное народу, было изложено совсем не народным языком. Именно такое впечатление сложилось у генерала Краснова, да и у многих других современников. «В прекрасно, благородно, смело написанном приказе звучала фальшь»{386}. Смущало и то, что после суточного молчания Ставка разразилась целым потоком воззваний. Они были искренни, они брали за душу, но их было слишком много. В приказе за № 827 от 28 августа 1917 года подробно излагалась история конфликта между Верховным главнокомандующим и Временным правительством. Днем позже в приказе за № 900 отказ Корнилова уйти с должности главковерха мотивировался усилением немецкой угрозы на фронте и в тылу. В этой связи было упомянуто о взрыве оружейных складов в Казани, предполагаемых диверсиях на железных дорогах, готовящейся высадке немецкого десанта в Финляндии.

Следует обратить внимание на важное обстоятельство — Корнилов фактически нигде не противопоставляет себя правительству. Наоборот, он обращается к Керенскому и другим министрам: «Приезжайте ко мне в Ставку, где свобода и ваша безопасность обеспечены моим честным словом и, совместно со мной, выработайте и образуйте такой состав правительства народной обороны, который, обеспечивая победу, вел бы народ русский к великому будущему, достойному могучего свободного народа»{387}. Лишь однажды в воззвании к казакам, выпущенном в тот же день 28 августа, проскользнуло другое: «Я не подчиняюсь распоряжениям Временного правительства и ради спасения Свободной России иду против него и против тех безответственных советников его, которые продают Родину»{388}.

Воззвания, приказы, обращения — создавалось впечатление, что в сложившейся ситуации единственным оружием главковерха стали слова. Так, наверное, оно и было, учитывая, что с Корниловым остались те люди, кто кроме слов ничем другим владеть не умел. Создалась странная картина: Ставка была забита народом, немалая часть которого сочувствовала Корнилову, но при этом рядом с ним не оказалось никого. В городе вполне открыто действовали враги главковерха, сплотившиеся вокруг Могилевского Совета, а вот друзей было не видно и не слышно. В этом сказалась прежняя конспирация: в планы преобразования верховной власти был посвящен ограниченный круг лиц, и теперь только они разделили с Корниловым его новое положение.

Мы уже писали о том, что Лукомский категорически отказался принять на себя обязанности Верховного главнокомандующего. Он не скрывал, что одобряет шаги Корнилова по наведению порядка в армии и тылу, но поддержать его в выступлении против правительства отказался. Он заявил, что не хочет провоцировать гражданскую войну и считает недопустимым «создавать из Могилева форт Шаброль»{389}. Точно так же молчаливо устранились от происходящего Романовский и Плющик-Плющевский. Весь огромный аппарат Ставки продолжал привычно работать, но эта работа находилась вне всякой связи с конфликтом главковерха и правительства. В губернаторском доме Корнилов должен был чувствовать себя, как на пустынном острове, довольствуясь компанией Завойко, Аладьина и полковника Голицына.

В «змеином гнезде заговорщиков», как окрестила Могилев левая пресса, не нашлось сил, на которые Корнилов мог бы с уверенностью положиться. Еще 21 августа по распоряжению главковерха Корниловский полк, находившийся в это время на доукомплектовании в Проскурове, был выведен из состава частей Юго-Западного фронта. Полку было предписано передислоцироваться на Северный фронт, в район Нарвы. Три дня спустя полк погрузился в эшелоны, но во время проезда через Могилев неожиданно получил приказ выгрузиться и расквартироваться в городе.

На следующий день, 28 августа, в четыре часа дня на главной площади города был устроен парад немногочисленному могилевскому гарнизону. Помимо Корниловского полка в параде участвовали Георгиевский батальон и два эскадрона текинцев из личной охраны главковерха. Обойдя строй, Корнилов потребовал, чтобы ему принесли стул. Забираясь на него, он оступился и чуть не упал. Рядом кто-то вздохнул: «Плохой знак!»{390} Корнилов обратился к войскам: «Я сын казака-крестьянина. На своих же руках я видел мозоли и возвращения к старому не желаю…» Он сказал, что пригласил в Могилев Керенского и лидеров всех политических партий для того, чтобы вместе сформировать правительство народной обороны. За безопасность приезжающих он ручается свои честным словом. «Но если Временное правительство не откликнется на мое предложение и будет также вяло вести дело, мне придется взять власть в свои руки, хотя я заявляю, что власти не желаю и к ней не стремлюсь. И теперь я спрашиваю вас, будете ли вы готовы тогда?» Вопрос был встречен молчанием. Корнилов повторил: «Будете ли вы готовы?» В шеренгах раздались нестройные голоса: «Готовы». По словам очевидца, «впечатление получилось жидкое»{391}.

Если уж старшие начальники устранились от происходящего, то среди младших офицеров и солдат колебания были еще большими. Даже в Корниловском полку четверо офицеров — прапорщики Горбацевич, Колоколов, Шморгунов и Яковенко заявили о том, что остаются верными правительству{392}. В этом нет ничего удивительного, слишком неожиданными оказались известия о конфликте премьера и главковерха, слишком трудно было понять, кто в этом споре прав, а кто виноват. Но эта растерянность подтверждает тот факт, что выступление Корнилова вовсе не было заранее подготовленным мятежом. Если бы дела обстояли так, мятежный вождь, во всяком случае, позаботился бы о надежной охране своей собственной резиденции.

Генерал Краснов вспоминал, что, когда по завершении своих дел он собрался вернуться на вокзал пешком, в штабе его не пустили. Ему предоставили автомобиль, мотивируя это тем, что мало ли что может случиться. Дело, напомним, происходило в Могилеве. Если штаб не контролировал ситуацию в городе, что уж говорить о стране.

Происходившее в эти августовские дни меньше всего вызывало ассоциации со временами Наполеона. Тот же Краснов с полным основанием указывал, что переворот в наполеоновском духе неизбежно предполагает некую театральность. «Собирали III корпус под Могилевом? Выстраивали его в конном строю для Корнилова? Приезжал Корнилов к нему? Звучали победные марши над полем, было сказано какое-либо сильное, увлекающее слово. — Боже сохрани, не речь, а именно слово, — была обещана награда? Нет, нет и нет. Ничего этого не было. Эшелоны ползли по железнодорожным путям, часами стояли на станциях. Солдаты толпились в красных коробках вагонов, а потом на станции толпами стояли около какого-нибудь оратора — железнодорожного техника, постороннего солдата — кто его знает кого? Они не видели своих вождей с собой и даже не знали, где они». Вывод Краснова звучит почти обвинением: «Корнилов задумал такое великое дело, а сам остался в Могилеве, во дворце, окруженный туркменами и ударниками, как будто и сам не верящий в успех»{393}.

Такого рода вопросы появлялись у многих. Позднее французский корреспондент Клод Ане прямо спросил Корнилова, как могло случиться, что, разорвав с Керенским, он сам не пошел на Петроград. Ведь, если бы главковерх встал во главе наступающих войск, он занял бы Зимний дворец без выстрела. Корнилов ответил: «Если бы я был тем заговорщиком, каким рисовал меня Керенский, если бы я составил заговор для низвержения правительства, я, конечно, принял бы соответствующие меры. В назначенный час я был бы во главе своих войск и, подобно вам, не сомневаюсь, что вошел бы в Петроград почти без боя. Но в действительности я не составлял заговора и ничего не подготовил. Поэтому, получив непонятную телеграмму Керенского, я потерял двадцать четыре часа. Как вы знаете, я полагал, или что телеграф перепутал, или что в Петрограде восстание, или что большевики овладели телеграфом. Я ждал или подтверждения, или опровержения. Таким образом, я пропустил день и ночь: я позволил Керенскому и Некрасову опередить себя… Железнодорожники получили приказы: я не мог получить поезда, чтобы приехать в окрестности столицы. В Могилеве мне бы дали поезд, но в Витебске бы меня арестовали. Я мог бы взять автомобиль: но до Петрограда 600 верст по дурным дорогам. Как бы то ни было, в понедельник, несмотря на трудности, я еще мог бы начать действовать, наверстать потерянное время, исправить сделанные ошибки. Но я был болен, у меня был сильный приступ лихорадки и не было моей обычной энергии»{394}.

Корнилов действительно был болен. Ко всему прочему, у него обострилась застарелая невралгия. Правая рука мучительно болела и перестала подчиняться настолько, что не могла держать даже карандаш. Но главное другое. У Корнилова было свойство, очень сильно ему мешавшее. Иногда, в решающие минуты, когда требовалось предельно сконцентрировать волю, на него нападали странная апатия и нерешительность. Нечто подобное произошло и сейчас. Создавалось впечатление, что ему нужно было предпринимать усилия для того, чтобы заставить себя действовать. Распоряжения Корнилова были не до конца последовательны и к единой цели не вели.

Вечером 28 августа Корнилов отправляет телеграмму главнокомандующему Петроградским военным округом генералу О.П. Васильковскому, приказывая ему перейти в подчинение генералу Крымову. Чуть позже была отправлена телеграмма в штаб Северного фронта с предписанием прервать связь между Петроградом и Псковом. Генералу Клембовскому было приказано немедленно прибыть в Ставку. Одновременно Корнилов потребовал от главнокомандующего Западным фронтом генерала П.С. Балуева и командующего Московским военным округом полковника А.И. Верховского подчиниться его приказам{395}.

Ни одно из этих распоряжений выполнено не было. Клембовский и Балуев просто не ответили. Полковник Верховский всего сутками ранее находился в Ставке. Он покинул Могилев утром 27 августа, уже зная о телеграмме Керенского. Ни одним словом Верховский не дал понять, что не согласен с Корниловым. Однако, вернувшись в Москву, он первым поднял крик о «мятеже». Активность Верховского не осталась незамеченной, и уже в ближайшие после этого недели он займет пост военного министра.

В тот же день, 28 августа, Могилев и ближайшие к нему окрестности на расстоянии до 10 верст были объявлены находящимися на осадном положении. Комендантом города был назначен комендант Главной квартиры полковник С.Н. Квашнин-Самарин. Своим постановлением он запретил уличные митинги и собрания, распространение печатных изданий без предварительной цензуры, хранение огнестрельного оружия. В Могилеве был объявлен комендантский час. Каких-либо беспорядков в городе действительно удалось избежать. Но Ставка все больше и больше попадала в изоляцию от всего окружающего мира.

В ночь на 29 августа была прервана телеграфная связь Могилева с штабами фронтов. О местонахождении генерала Крымова ничего не было известно. Еще утром 28-го на его поиски был отправлен полковник Д.А. Лебедев, но известий от него не поступало. Новая попытка выйти на связь с Крымовым была предпринята 30 августа. В направлении Пскова вылетел аэроплан, пилоту которого было поручено разыскать отряд Крымова с воздуха. Летчик вез с собой копии приказов главковерха и личное письмо Корнилова.

Корнилов писал: «Приказом Временного правительства я, Лукомский, Деникин и несколько других генералов отрешены от должностей и преданы военно-революционному суду за мятеж. Но вместе с тем я получил приказание руководить операциями до приезда генерала Алексеева, назначенного начштаверхом. Алексеев приезжает завтра к ночи. Получился эпизод, единственный в мировой истории: главнокомандующий, обвиненный в измене и предательстве родины и преданный за эту суду, получил приказание продолжать командование армиями, так как назначить другого нельзя. С получением сего, доставьте мне возможно подробные сведения о расположении ваших полков, настроении ваших офицеров, казаков и всадников, о связи, имеющейся у вас с организациями, на которые мы рассчитывали, и на дельнейшие планы, на возможность крепкого нажима средствами, имеющимися в вашем распоряжении»{396}.

Это письмо не дошло до адресата. Крымову пришлось принимать решение самостоятельно, и решение это оказалось очень тяжелым.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.