Глава седьмая «НЕ БЫВАЕТ КНИГ НРАВСТВЕННЫХ ИЛИ БЕЗНРАВСТВЕННЫХ»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава седьмая

«НЕ БЫВАЕТ КНИГ НРАВСТВЕННЫХ ИЛИ БЕЗНРАВСТВЕННЫХ»

К Оскару Уайльду муза оказалась более благосклонной, чем к «бедной дорогой» Констанс Уайльд. Явилась ему «милая гостья с дудочкой в руке» в конце 1880-х — и больше уже не покидала.

Лекции творческому процессу уже помешать не могли: последний лекционный цикл — «Ценность искусства в современной жизни» — особой популярностью не пользовался и в марте 1885 года благополучно завершился.

Расстается Уайльд и с журналом «Женский мир», который до него назывался «Дамский мир» и в котором он подвизался главным редактором. Поначалу, пока журнал ему не надоел, он занимался им не без азарта и взялся многое в нем изменить. При Уайльде «Женский мир» перестал ориентироваться только на женщин, мода была «сослана» на последние страницы, а первые отданы под литературу и искусство; Уайльд считал, что журналу не повредят ни «детская страница», ни увлекательный роман с продолжением, ни иллюстрации — новый главный редактор предполагал привлечь лучших книжных художников. Но не прошло и двух лет, как вести журнал надоело: он больше ничего не давал ни уму ни сердцу. Да и Уайльд, со своей стороны, ни ума, ни сердца в журнал больше не вкладывал, много времени «Женскому миру» не уделял. В редакцию ходил не чаще трех раз в неделю и проводил в журнале не больше часа в день. Свою рубрику «Литературные и прочие заметки» вел нерегулярно и с прохладцей, перекладывал эту обязанность на своих подчиненных, зато исправно печатал, не слишком заботясь о качестве и о портфеле журнала, жену и мать. О публикациях Констанс мы упоминали, вклад же в «Женский мир» Сперанцы состоял в основном из «Историй ирландского крестьянства», собранных еще ее покойным мужем, а также из поэтических опусов собственного сочинения вроде поэмы «Исторические женщины». Журнал пользовался тем не менее спросом — в основном потому, что на его обложке значилось: «Издается Оскаром Уайльдом», и когда Уайльд журнал покинул, он быстро завял.

Порывает Уайльд с «женским миром» и в переносном смысле. В 1886 году, всего через два года после свадьбы, в его жизни появляется семнадцатилетний канадец Роберт Росс, маленький, смуглый, скромный, радушный юноша, который завоевывает Уайльда тем же, что и жена Констанс, — преданностью, постоянством. Спустя два года Росс (он же «Робби») поступит в кембриджский Кингз-колледж и будет писать искусствоведческие статьи в серьезном эдинбургском журнале «Скотс обсервер». Ни о чем не подозревавшей Констанс рассудительный, сердечный, трудолюбивый Робби, который два месяца кряду гостил на Тайт-стрит, понравился, и не зря: Уайльду он останется предан не только при жизни, но и после смерти: согласно завещанию Росса, его прах в 1918 году захоронят в могилу Уайльда.

Встреча с Россом получила и свое литературное воплощение. В рассказе-эссе Уайльда «Портрет мистера У. X.», инспирированном Россом и посвященном любви Шекспира к юноше-актеру Уилли Хьюзу, несложно проследить аналогию между Уайльдом и Россом, с одной стороны, и Шекспиром и Хьюзом — с другой. Уайльд вообще любил сравнивать себя с Шекспиром, не раз отмечал, что между ним и Бардом немало общего. В основе рассказа — сенсационное литературоведческое открытие. Согласно исследованию некого Сирила Грэма, игравшего в Оксфорде женские роли в любительских спектаклях, Уилли Хьюзу, семнадцатилетнему, словно сошедшему с картины Франсуа Клуэ, красавцу, а вовсе не лорду Пемброку или лорду Саутгемптону, как принято считать, посвятил Бард свои сонеты. Для него же писал Шекспир и свои лучшие женские роли — Джульетты и Розалинды, Дездемоны и Клеопатры. Относиться к открытию Грэма всерьез едва ли стоит: все повествование, построенное по «старому, доброму» принципу «рассказ в рассказе», представляет собой нагромождение литературных мистификаций и подделок: в действительности не существовало ни «шекспироведа» Грэма, ни юноши-актера Хьюза, ни его портрета, заказанного Грэмом, чтобы выдать свой вымысел за научно доказанный факт.

«Новое слово в шекспироведении» читателей, естественно, никак задеть не могло. «Обвинять художника в подделке, — замечает, словно оправдываясь, автор, — это путать этическую проблему с эстетической». Претензии к Уайльду касались не эстетической, а этической стороны дела. После выхода рассказа поднялся шум: трудно было не заметить «родственности» автора с женственными, изнеженными главными героями, исполнителями женских ролей юным Хьюзом и его «создателем» Сирилом Грэмом. Автор, однако, отнесся к шуму спокойно, слишком спокойно; в психологии Уайльда уже довольно давно наметилось эдакое «головокружение от успехов», его, в конце концов, и погубившее. А впрочем, головокружением этим он, по существу, страдал еще с Оксфорда, вел себя так, словно хотел сказать: «Я всеми любим и почитаем, а значит, вне подозрений и многое могу себе позволить». Запомним, что сказала про него его близкая приятельница, прототип «Сфинкса» Ада Леверсон: «Этот человек отличался исключительной витальностью и всегда жил сегодняшним днем». «Этим рассказом он сам в первый раз вложил оружие в руки своих врагов, — писал в своих мемуарах проницательный Фрэнк Харрис. — То самое оружие, которого им так недоставало».

Оружие будет пущено в ход не скоро, а между тем Россом и «Портретом мистера У. X.» дело не ограничилось. Если Роберт Росс был добрым гением Уайльда, то наглый, самоуверенный, истеричный двадцатилетний красавец и третьестепенный поэт лорд Альфред Дуглас с семейным прозвищем Бози и оксфордским — «златокудрый мальчик», с которым Уайльда несколькими годами позже познакомил их общий приятель, поэт, эксцентрик и горький пьяница Лайонел Джонсон, — гением злым. Этот антипод Росса сыграет в жизни Уайльда роль самую мрачную, можно сказать, роковую. И в то же время никого Уайльд так не любил, как «своего любимого мальчика», ни с кем не был так счастлив.

Но о любви — позже, сначала — о литературе, ведь конец 1880-х — начало 1890-х — пик творчества Уайльда, в эти годы он пишет свои лучшие вещи — и не только в жанре fiction, но и non-fiction. С нон-фикшн и начнем.

* * *

С 1885 года за подписью «Оскар Уайльд» или же анонимно в лондонских газетах и журналах, главным образом — в «Пэлл-Мэлл газетт» и в «Театральном обозрении», выходят несколько десятков рецензий на книги и спектакли. Ноу-хау литературного и театрального критика Уайльда — оригинальность, афористичность, эпатаж. Скажем, в очерке «Читать или не читать» Уайльд отказывается назвать «Сто лучших книг» (в конце позапрошлого века уже была, оказывается, такая интеллектуальная забава), предложив взамен сто худших и доходчиво объяснив, почему знать худшие полезнее. Подкупают его критические очерки не только оригинальностью и искрометными афористическими формулировками, но и свободной, разговорной интонацией. И конечно же — необъятным диапазоном интересов рецензента, выступающего в роли не только критика, но и эксперта в области теории искусства, дизайна, костюма, живописи. Уайльд может вполне профессионально и интересно рассуждать об отношении костюма к живописи («Черно-белый этюд о лекции мистера Уистлера»), о реформах костюма, о сценическом оформлении, о типографском деле, о переплетном ремесле, о натурщиках, об американцах и даже… о кулинарном искусстве.

Какой театральный критик не падок на Шекспира! И Уайльд — не исключение, он автор многих рецензий — как правило, положительных — на шекспировские спектакли, где автор призывает вернуться к голой (или «полуголой») сцене времен лондонского «Глобуса» и при этом не рекомендует пренебрегать костюмами. В эссе 1885 года «Шекспир и сценический костюм», вошедшее впоследствии в сборник «Замыслы» под названием «Истина в масках», Уайльд задумывается над тем, сколь важны для Шекспира костюмы его героев в качестве средства для достижения драматических эффектов. Особенно милы сердцу рецензента любительские студенческие спектакли. В адрес «Генриха IV» и «Двенадцатой ночи» в постановке оксфордского Университетского драматического общества рецензент не скупится на дифирамбы.

Тут и отзывы на книги — главным образом биографического жанра. Уайльд откликается на биографии Бена Джонсона, Диккенса, Жорж Санд, конечно же Китса, Филипа Сидни в интерпретации известных литературоведов и биографов; труды одного из них, автора книги о Бене Джонсоне, Джона Аддингтона Саймондса, Уайльд, если читатель еще не забыл, с прилежанием изучал еще в Тринити. Сам поэт, Уайльд много и охотно пишет о поэзии, английской, ирландской (Йейтс), американской (Уитмен); среди его фаворитов (а точнее, фавориток) — Кристина Россетти и Элизабет Барретт Браунинг, которую он сравнивает с Сапфо, — зная вкусы и образ жизни Уайльда, большего комплимента не придумаешь.

Уделяет внимание и зарубежной литературе. Пишет рецензию на перевод рассказов и повести Бальзака «История величия и падения Цезаря Бирото», где не жалеет комплиментов французскому классику. Вообще, французов предпочитает соотечественникам: Бальзака и Флобера ставит в пример Джордж Элиот («Ее стиль слишком тяжеловесен»), Шарлотте Бронте («Она излишне эмоциональна»), Диккенсу («Он повлиял разве что на журналистику»), Теккерею («Он не оставил после себя последователей»). Автора же «Человеческой комедии» называет «вторым после Шекспира», рассуждает о том, как Бальзак нужен Англии, и при этом не оставляет камня на камне от перевода, называя его «оскорблением, нанесенным одновременно двум языкам». Приводит многочисленные примеры того, сколь беспомощны переводчики в неравной «схватке» с французской идиоматикой. А в рецензии на «Униженных и оскорбленных» ставит Достоевского выше Тургенева и Толстого. Называет его «безжалостным в своей правдивости реалистом, отличающимся безумной страстью и импульсивностью, способностью вникнуть в глубочайшие тайны психологии, в тайные пружины жизни». Не поспоришь.

Не забывает и о своем профессиональном долге ученого-классика: в апреле 1887 года пишет хвалебную рецензию на только что выпущенный первый том «Одиссеи» в переводе поэта и художника Уильяма Морриса. Гомеру, утверждает Уайльд, повезло куда больше, чем Бальзаку: рецензент многократно ссылается на текст оригинала, стремясь доказать, сколь изящен, богат и вместе с тем точен перевод эстета, прерафаэлита и социалиста Морриса.

Большинство рецензий благожелательны — благожелателен Уайльд не только в жизни, но и в критике. Бывает, однако, и взыскателен, придирчив — в основном к своим бывшим кумирам. И в первую очередь — к учителям. «Аскетизм — главная нота прозы мистера Пейтера, — пишет Уайльд в рецензии на книгу своего наставника „Воображаемые портреты“. — Иногда он даже излишне рассудочен в своем самоконтроле, порой его прозе не хватает раскованности». Про своего «первого и лучшего» учителя Мэхаффи, автора книги «Греческие жизнь и мысль: от эпохи Александра до римского завоевания», пишет, что он «не только лишен духа истинного историка, но и темперамента истинного литератора». Про сборник стихов Реннелла Родда не без яда замечает, что «его эмоции отличаются отменным здоровьем и полнейшей безвредностью» — не всякому поэту придется по душе подобный комплимент, сразу видно, между друзьями пробежала кошка. Про прозу Уистлера — что «словесный фейерверк автора слишком неистов, беспорядочен и многоцветен — не то что живописный фейерверк на холсте». Обиднее же всего прозвучала критическая реплика Уайльда в адрес своего недавнего (процитируем Констанс) «бога и героя» — Алджернона Чарлза Суинберна. Обиднее всего потому, что Уайльд продолжает отдавать мэтру должное, однако теперь пишет о нем без прежнего трепета, более того — не без некоторой снисходительности, как равный с равным. Вот как с высоты своей известности характеризует Уайльд автора третьего выпуска «Стихотворений и баллад», увидевшего свет летом 1889 года: «Почти всегда голос его намного звучнее, чем того заслуживает его песня. Изысканное его красноречие… утаивает смысл более, нежели выражает. О мистере Суинберне, и не без основания, говорят, что он владеет языком, однако с еще большим основанием можно было бы сказать, что язык владеет им. Слова как бы управляют им»[31]. И это претензия литератора, который, казалось бы, всегда ставил форму выше содержания…

С конца 1880-х из-под пера Уайльда выходят не только эстетические миниатюры, но критические произведения более масштабные — программные статьи и эссе, его, так сказать, символ веры. Эти эссе вошли впоследствии, за исключением «Души человека при социализме», в сборник 1891 года «Замыслы». Название сборника, отметим, довольно странное. Ведь из этого названия следует, что и «Упадок лжи», и «Перо, полотно и отрава»[32], и «Критик как художник» — это не более чем наброски, некий еще до конца не продуманный, первоначальный план, замысел, который еще только предстоит воплотить в жизнь. В действительности же взгляды на искусство, нашедшие свое выражение в этих статьях, печатавшихся с 1889 по 1891 год в «Двухнедельном обозрении» и в «Девятнадцатом веке», выношены, сложились, многие не раз высказывались автором и раньше, в его лекциях, письмах, рецензиях. Здесь же, в «Замыслах», Уайльд скорее подводит итоги давно «замышленному», чем что-то «замышляет». Прав был, должно быть, первый русский переводчик этого сборника М. Языков, который подыскал для «Intentions» более точное русское слово — «Искания».

Вот сжатый конспект этой «итоговой» философии писателя, да и всего, в сущности, движения «искусства ради искусства». Ее, как теперь бы сказали, «месседж». Не жизнь творит искусство, а искусство — жизнь: «Чем лучше мы выучиваемся разбираться в искусстве, тем делаемся равнодушнее к Природе»[33]. Искусство не имеет отношения к жизненному опыту, не может и не должно иметь дело с сиюминутным. Искусство дает ответы еще до того, как жизнь задает вопросы: «Искусство воспринимает жизнь как часть своего сырого материала… оно совершенно безразлично к фактам»; «Как только мы обращались к Жизни и Природе, произведения сразу становились вульгарными, пошлыми, неинтересными»; «Искусство должно вырваться из „темницы реализма“». Форма произведения определяет его содержание, а не наоборот: «Истина создается стилем, а жизнь, эта бедная, предсказуемая, неинтересная жизнь, робко последует за ним»; «Искусство находит свое совершенство в самом себе, а не вовне себя». Искусство не должно быть общедоступным: «Публике надо стремиться воспитывать в себе артистизм». В глазах читателя поэт всегда безнравствен, читатель не понимает, что эстетика выше этики, любое искусство аморально: «Истинного поэта всегда клеймят за безнравственность. На самом же деле нездорова публика, художник здоров всегда». Главный враг искусства — общественное мнение, которое выражается прессой: «Публика преисполнена ненасытного любопытства ко всему, что не достойно внимания». Следовательно, автор не должен прислушиваться к мнению публики: «Это произведение искусства должно влиять на зрителя, а не зритель — на произведение искусства».

Такой вот цитатник для начинающего эстета.

Но есть в этих четырех эссе и нечто новое, с чем мы у Уайльда еще не сталкивались. Новое и примечательное.

В «Упадке лжи» писатель обращает внимание на тенденцию в современной ему «стерильной» (то есть натуралистической) литературе и эту тенденцию именует «упадком лжи». Раньше выдумки выдавались за факты, пишет Уайльд, теперь же прозаик, «вооружившись микроскопом, разглядывает document humain[34]», оперирует «скучными фактами», выдавая их за вымысел, отчего современная проза (Золя, Джордж Элиот) напоминает, как выразился Рёскин, «кучу мусора, выметенного из омнибуса». Вывод: «Общество должно вернуться к своему былому лидеру — просвещенному и покоряющему смелостью фантазии лжецу», ибо «все скверное искусство обязано своим существованием попыткой вернуться к Жизни и Природе, мысля их в качестве идеала». Бросается в глаза не только название, но и подзаголовок эссе, построенного в форме диалога между Вивианом и Сирилом (участников эстетической полемики автор наделил именами своих сыновей), — «протест». Вивиан, задумавший эссе «Упадок лжи», «протестует» против отсутствия вымысла в «человеческих документах» своих современников. В наше время считается хорошим литературным тоном называть документальное повествование «невыдуманной историей». Так вот, Уайльд предпочитает историю «выдуманную».

В «Душе человека при социализме» эстет Уайльд выступает в несколько непривычной для себя роли — утопического социалиста. А впрочем, почему непривычной? Читатель, надо надеяться, не забыл, как еще оксфордским студентом будущий писатель под влиянием Джона Рёскина предлагал «эвакуировать» машинное производство из английских промышленных городов на далекие острова. По прошествии десяти лет Уайльд вновь рисует рай на земле, на этот раз — не патриархальный, «антимашинный», а социалистический. В нем, как и во всяком раю, существует равенство, нет богатых и бедных, нищеты и голода, при этом уайльдовский социализм «избавляет от необходимости жить для других», призывает жить для себя и стремиться к высшей цели эволюции — Индивидуализму. Нищему и голодному не выразить свою индивидуальность — бедность и нищета «действуют растлевающе». В случае, если социализм станет авторитарен, предупреждает Уайльд, человеку грозит «индустриальное самовластье». Не долго задержавшись на футурологии, Уайльд становится на более прочную и благодатную для себя почву — искусство. Всякая власть, рассуждает он, растлевает и порабощает; не будет частной собственности, разрушившей истинный индивидуализм, не будет растлевающей и порабощающей власти — значит, не будет карательных мер и преступлений и возродится искусство — «уникальное воплощение уникального склада личности». Художник только выиграет, если не будет вообще никакой власти, а это — подводит Уайльд черту — и есть социализм. Что тут скажешь? Не пришлось жить лондонскому мечтателю при развитом социализме, не довелось говорить со своими коллегами по перу, «имевшими счастье» творить в «обществе равных возможностей»…

В литературе Уайльд чувствует себя куда увереннее, чем в области политических и культурологических прогнозов. «Критик как художник» — самое, пожалуй, значительное, продуманное эссе из всех, вышедших из-под пера Уайльда. Под названием «Критик как художник» эссе вошло в сборник «Замыслы», в первоначальном же, журнальном варианте называлось более монументально: «Истинная задача и ценность критики». В этом пространном, растянувшемся страниц на шестьдесят эссе-диалоге (опять диалоге) сталкиваются две полярные точки зрения на критику. Первую представляет простодушный, но пытливый Эрнест, вторую — всезнающий, многоопытный Гилберт. Первая точка зрения: «Что за дело художнику до крика и брани критиков?.. В свои лучшие дни искусство прекрасно обходилось без критиков». Иначе говоря, творческая способность выше, чем критическая. А вот вторая: «Без критической способности невозможно никакое художественное творчество»… Неосознанного искусства не существует… критики — люди более просвещенные, чем художники… создавать вовсе не труднее, чем говорить о созданном. И вывод, к которому приходит Уайльд на основании своего собственного критического опыта: «Критика — сама искусство, критика является творчеством в самом высоком значении слова». Критика — это такой же творческий акт, как и произведение искусства. Больше того, критика — «творчество в большей мере, нежели само художественное творчество. Для критика произведение — лишь повод для нового, созданного им самим произведения. Художник не может оценить красоту собственных творений. В критике „культура эпохи находит свое высшее осуществление“». Автор эссе убежден: будущее принадлежит критику, а не художнику; именно критик создает интеллектуальную атмосферу времени. При условии, разумеется, что он еще и художник.

О том, что труд критика как художника — «творчество в большей мере, нежели само художественное творчество», свидетельствуют и автор, и главный герой небольшого эссе Уайльда тех же лет «Перо, полотно и отрава». Эссе, которое сам Уайльд называет «этюдом» — «этюдом в зеленых тонах». Биографический этюд о полузабытом английском критике и живописце начала XIX века Томасе Гриффитсе Уэйнрайте не содержит в себе таких принципиально важных идей и выводов, какие отличают другие вошедшие в «Замыслы» эссе. На фоне «Критика как художника» или «Упадка лжи» этот неприхотливый вроде бы биографический очерк теряется, на первый взгляд может показаться и впрямь этюдом, наброском. Чем-то пусть изящным, но довольно легковесным, второстепенным. Но лишь на первый.

Начать с того, что Уэйнрайт не только писал картины и статьи, но и столь же виртуозно подделывал бумаги и отравлял людей. Во-вторых, между Уэйнрайтом и Уайльдом немало общего. Как и Уайльд, Уэйнрайт превозносит «эллинское постижение сути искусства». Как и Уайльд, «остроумно умеет исказить смысл вами сказанного и подпустить шутку, когда к ней ничего не располагает». Как и Уэйнрайт, Уайльд считает — и это в этюде, пожалуй, самое главное, — что «обыденные добродетели не могут служить опорой в искусстве», что «между культурой и преступлением нет несовместимости по существу», что «искусству дела нет ни до каких моральных одобрений или порицаний». Мало того, в этюде сквозит мысль, достойная маркиза де Сада, что и преступление — это тоже искусство, оно «придает индивидуальность стилю» творца, имеет важные последствия для его творчества. Что преступник, совершая преступление, испытывает «чувство собственного всевластия». Что преступление для него — средство, как выразился лорд Генри в «Портрете Дориана Грея», производящее сильное впечатление; это акт, в сущности, эстетический. В ответ на попреки за убийство Элен Аберкромби, его свояченицы, Уэйнрайт «в свое оправдание» замечает: «Да, ужасная история, но у этой девицы были такие толстые икры».

Два вопроса читателю в этой связи. Первый: эта реплика ему ничего не напоминает? Не напоминает разговор по душам близких друзей, Фрэнка Харриса и Оскара Уайльда? Напомним его.

Харрис: Почему ты разлюбил Констанс?

Уайльд: Она подурнела, стала грузной, бесформенной.

И второй вопрос: Какой еще вымышленный — в отличие от Уэйнрайта — персонаж испытывал, убивая, «чувство собственного всевластия»? Кто, вслед за Уэйнрайтом, говорил: «Хочу властвовать над своими чувствами»? Кто даже внешне похож на Уэйнрайта? У Уэйнрайта «пышные локоны, прекрасные глаза, тонкие белые руки». У его литературного двойника «ясные голубые глаза, золотистые кудри, изящный рисунок алого рта». Кто, вслед за одаренным художником и не менее одаренным отравителем, испытывал «страсть не походить ни на кого»? Демонстрировал, совершив убийство, — по существу даже два, — завидное хладнокровие? Отправился в оперу послушать «божественное пение обворожительной Патти», в то время как его возлюбленная лежала мертвой в грязной каморке? Совершенно верно — Дориан Грей.

От этюда «Перо, полотно и отрава» — один шаг до opus magnum[35] Оскара Уайльда; эстет, гедонист, убийца Томас Уэйнрайт — предтеча эстета, гедониста, убийцы по имени Дориан Грей, которого — еще одна немаловажная деталь — из всех убийц больше всего притягивали отравители эпохи Возрождения. В письме Уайльда в «Дейли кроникл» от 2 июля 1890 года, где писатель отвечает на нападки критиков, ополчившихся на «Портрет», содержится намек на то, что «этюд в зеленых тонах» имеет к роману отношение самое непосредственное. «Мой герой, — замечает Уайльд в письме, — это реакция на вульгарную грубость незамысловатого реализма. Он ядоносен и вместе с тем безупречен». «Зло, — говорится про Дориана Грея, — было для него лишь одним из средств осуществления того, что он считал Красотой жизни». В точности как для Томаса Гриффитса Уэйнрайта.

Помимо, так сказать, «идеологического» прототипа, каковым является живописец-отравитель Томас Уэйнрайт, у Дориана Грея был и прототип реальный, жизненный, юный поэт Джон Грей, такой же порочный и самовлюбленный красавчик, что и герой романа. Уайльд открыл Грея, как он в эти годы открыл многих молодых литераторов и художников, среди прочих — Обри Бердслея и Макса Бирбома; оба потом будут рисовать на него презабавные и злые карикатуры, ничуть не хуже, чем это делал Дюморье. Открыл, обласкал (в прямом и переносном смысле), приблизил к себе (опять же в прямом и переносном смысле) и оказал честь, не только написав с него своего героя, но и наделив героя его фамилией, за что Грей в благодарность мэтру подписывал ему свои письма не «Джон», а «Дориан»…

* * *

«Искусству дела нет ни до каких моральных одобрений и порицаний».

Эта мысль из «Пера, полотна и отравы» проходит рефреном в письмах Уайльда, которые он в конце июня — начале июля 1890 года, спустя неделю после выхода в свет журнального варианта «Портрета Дориана Грея», направляет в газеты и журналы в ответ на критические отзывы на свой скандальный роман. Роман, написанный по инициативе уже известного нам американца Джозефа Маршалла Стоддарда, издателя ежемесячного журнала «Липпинкоттс мансли мэгэзин». То ли Стоддард предложил Артуру Конан Дойлу и Уайльду, у него в тот вечер ужинавшим, сочинить в течение полугода для «Липпинкоттс» по роману, то ли Конан Дойл и Уайльд, разгорячившись от выпитого, сами вызвались это сделать. Как бы то ни было, победителей в этом «соревновании» не оказалось. Спустя без малого год (за полгода не управились) на редакционном столе лежали две рукописи: «Знак четырех» Конан Дойла и «Портрет Дориана Грея» Уайльда.

Уайльд пишет письмо за письмом, адресуя их и издателям, и рецензентам, однако его спор с критиками — это разговор слепого с глухим: критики его не слышат, они почти единодушно обвиняют Уайльда в безнравственности, «свободе от морали», как сказал бы Ницше, что, между прочим, чрезвычайно встревожило Констанс. «С тех пор как Оскар написал „Дориана Грея“, — пожаловалась она в письме брату, — с нами перестали разговаривать». Жалобы Констанс — явное преувеличение, но контуры будущего скандала уже намечаются. И мало сказать, обвиняют в безнравственности — в безнравственности, позаимствованной у французов, известных развратников. «Эта история позаимствована из прокаженной литературы французских декадентов, — писал в июле 1890 года рецензент „Дейли кроникл“. — Вредная книга, отдающая зловонными испарениями морального и духовного разложения».

Итак, Уайльду «шьют аморалку». Уайльд же решительно отказывается рассматривать свое произведение — как, впрочем, и любое другое — в категориях «моральный — аморальный». Повторяет, точно заклинание, уже многократно им говорившееся: «Не могу понять, как произведение искусства можно критиковать с моральной точки зрения»; «Искусство и мораль несочетаемы»; «Не бывает книг нравственных или безнравственных»; «Художник творит не для того, чтобы читать мораль, а чтобы доставить себе удовольствие». Автор рецензии в «Скотс обсервер» заявил, что ему неясно, что же все-таки предпочитает автор — добродетель пороку или порок добродетели, на что Уайльд в письме редактору журнала, поэту и журналисту Уильяму Эрнесту Хенли, лапидарно и категорично возразил: «У художника не бывает никаких моральных предпочтений». Самым нелицеприятным из двухсот с лишним отзывов на роман можно считать рецензию обозревателя «Сент-Джеймсез газетт» Сэмюэля Генри Джейса, которую тот не без яда назвал «Изучение фатовства» («А Study in Puppydom») и которую, обращаясь напрямую к автору, закончил провидчески: «Если все, что Вы написали, — всерьез, то не удивлюсь, если в самом скором времени Вы окажетесь в полицейском участке». А самым лестным конечно же — Сперанцы: «Лучше тебя сегодня не пишет никто. Когда читала последнюю сцену твоей книги, чуть было не лишилась чувств». Ее бы устами…

Карикатура Макса Бирбома на Уайльда

Одним словом, Уайльд и его критики говорят на разных языках. И не о том. Вернее, автор, отстаивая свою точку зрения, говорит с ними не о том. Пишет о значении отрицательного пиара, что, мол, английского читателя интересуют, в сущности, только аморальные книги. Что хорошие люди (это, видимо, в ответ на упрек, что у него в романе люди только плохие) банальны и «художественно неинтересны». Что герой должен быть выдуман, а не взят из жизни (читай: «Упадок лжи»). Что художественная литература не должна подвергаться цензуре, «нельзя ограничивать свободу искусства». Что критики не понимают разницы между искусством и жизнью. (Что, кстати, случается довольно часто.) Что Дориан Грей не холоден и расчетлив, а, напротив, крайне импульсивен. (Как будто холодность и расчетливость не сочетаются с импульсивностью.) Что художник — повторимся — творит, исключительно чтобы доставить удовольствие самому себе. Что художнику, проще говоря, на читателя (зрителя, слушателя) наплевать.

Уайльд, по всей вероятности, понял, что разговора с критиками не получилось, ощутил необходимость объясниться, поставить точки над i. Так рождается предисловие к роману, которое появляется в «Двухнедельном обозрении» через восемь месяцев после выхода в свет журнального издания романа и за месяц до публикации издания книжного — кое в чем смягченного. Никакого предисловия в обычном понимании этого слова, собственно, нет. Есть два десятка афоризмов, первоначально — не без привычного уайльдовского эпатажа — названных «Догмы для престарелых» («Dogmas for the Aged»). Представляют собой «Догмы» основные тезисы эстетства, в которых наиболее часто повторяющееся слово — Красота (разумеется, с большой буквы), а сквозная мысль, хорошо уже читателю известная: искусство бесполезно, писатель пишет исключительно для себя, нравственной или безнравственной литературы не существует.

О романе же как таковом в этом «афористическом» предисловии не сказано ничего или почти ничего — разве что с каких позиций он написан. Не сказано, к примеру, что написал роман Уайльд о себе. О себе в трех лицах. Автор романа — чуть ли не единственный случай в мировой литературе — является прототипом сразу трех главных действующих лиц. Об этом, собственно, говорит и сам Уайльд. Спустя три года после выхода «Портрета» он пишет Ральфу Пейну: «В книге много от меня самого. Бэзил Холлуорд — это я, каким я себя представляю; лорд Генри — это я, каким меня представляет свет; Дориан — каким бы я хотел быть, возможно, в иные времена». Да, всех трех главных героев Уайльд писал с себя — до известной степени, естественно. Сказал же Бэзил Холлуорд, что всякий портрет, написанный с чувством, — это портрет самого художника, а не его модели.

Художник Бэзил Холлуорд, как и Уайльд, — воплощение высокого служения искусству, эдакий «гений чистой красоты», за что он и поплатился жизнью, — определенная аналогия с Уайльдом просматривается и тут. И — исключительной порядочности и верности. «Никакое предательство, пусть самое гнусное, никакое вероломство, пусть самое низкое, не замутнит для меня образа идеальной дружбы». Эти слова из письма Уайльда Шерарду, датированного 17 мая 1883 года, мог бы написать и Холлуорд — не потому ли Уайльд считал, что Холлуорд — «это я, каким я себя представляю»? У Холлуорда, впрочем, есть и еще один прототип. Если верить Ричарду Эллману, это некий Бэзил Уорд, тоже художник, которому Уайльд позировал в 1884 году. Закончив портрет, Уорд якобы сказал Уайльду: «Вот было бы прелестно, если бы вы остались таким же, как сейчас, а портрет ваш состарился». И брошенная вскользь фраза легла в основу романа. В паре «Холлуорд — Дориан Грей» Уайльд словно предвидел свои неравные, унизительные отношения с юным сэром Альфредом Дугласом. «Иногда, — признается Холлуорд лорду Генри, — он (Дориан. — А. Л.) бывает ужасно не чуток, и ему как будто очень нравится мучить меня. Я на всю жизнь пленен Дорианом». Пленен тем, кто любит и мучает, — типично декадентская, садомазохистская логика, которая прослеживается и в «Балладе Рэдингской тюрьмы», о чем еще будет сказано. Пройдет несколько лет, и признание Холлуорда растянется в многостраничную тюремную исповедь Уайльда «De Profundis». С самим же Дорианом Холлуорд и вовсе говорит почти теми же словами, что Уайльд — с Альфредом Дугласом: «Я обожал вас. Стоило вам заговорить с кем-нибудь — и я уже ревновал к нему. Я хотел сохранить вас для себя одного и чувствовал себя счастливым, только когда вы бывали со мной». Так и кажется, что читаешь «Тюремную исповедь».

Лорд Генри Уоттон, как и Уайльд, — воплощение эстетства, гедонизма, эпикурейства. И праздности; оба превозносят праздность как норму жизни. Полностью первоначальное название эссе «Критик как художник» звучало так: «Истинная задача и ценность критики с некоторыми замечаниями о том, как важно ничего не делать». «Возведенное в культ безделье представляется мне достойным занятием для мужчины» — это написал в письме в «Скотс обсервер» Уайльд, но с тем же успехом мог бы обронить, лениво развалившись в кресле, и лорд Генри. Тут, впрочем, сходство между автором и одним из его главных героев, признаемся, натянуто. Лорд Генри ленив, как сказали бы сегодня, «по жизни». Уайльд же «играет лень», для него это, скорее, поза: язык не повернется назвать ленивым человека, который в одном только 1891 году выпустил четыре книги и сочинил две пьесы. Верно, Уайльд намного «продуктивнее» своего героя, но в остальном очень на него похож. Лорд Генри, как и Уайльд, предпочитает мужское общество женскому. Он не слишком страдает, когда от него уходит жена, постоянный круг его общения, как и для Уайльда, — мужчины, причем мужчины молодые, которых он учит жизни. В эти годы и Уайльд для многих юных творческих натур, большей частью выпускников университетов, своих эпигонов, также играл роль лорда Генри, был учителем — и искусства, и жизни, считался богом и этим пользовался. Для лорда Генри, как и для Уайльда, мысль — это всегда увлекательная, парадоксальная игра ума. И для того, и для другого красота и мораль не имеют никаких точек соприкосновения. В своих нравоучительных монологах лорд Генри почти дословно воспроизводит идеи Уайльда из «Души человека при социализме», из «Упадка лжи» или из эссе «Критик как художник», вслед за Уайльдом рассуждает о «неоспоримой Красоте», о ее «высшем праве», о том, что «подлинный секрет счастья — в искании Красоты». Повторяет теорию Уайльда о расплате за излишество и самоограничение. При этом отношение автора к своему герою при всем их сходстве не лишено известной иронии: лорд Генри — это, быть может, не столько Уайльд, сколько карикатура на Уайльда. И на уайльдов. Если угодно — автопародия. Когда-то, еще в Америке, Уайльд наряжался под Банторна. Теперь «наряжается» под лорда Генри Уоттона.

Дориана Грея, как уже говорилось, многое связывает с поэтом и отравителем Томасом Уэйнрайтом. Но и с создателем Грея и Уэйнрайта — тоже. И Оскар, и Дориан эгоцентричны, экзальтированны. Оба стремятся сохранить молодость: читатель помнит, что Уайльд списывал себе два года, да и вообще молодился. Оба с легкостью, в одночасье разлюбили любимых женщин. Уайльд — Констанс, Дориан Грей — актрису Сибил Вейн, оказавшуюся простой смертной, а вовсе не «богиней среди простых смертных». И тому и другому присущ культ чувственной жизни; Дориану Грею его привил лорд Генри, Оскару Уайльду — в определенной степени родители, потом — Оксфорд, эстетское окружение. И того и другого отличают «открытое добродушие и приветливость… обаятельная, почти детская улыбка». Обоих привлекают обрядность католической религии, церковные облачения, таинство жертвоприношения. Оба — и автор, и его герой — ведут двойную жизнь, о чем еще будет сказано. Как и в другом «Портрете», «Портрете мистера У. X.», Уайльд повторит судьбу своего героя, «жаждущего утешений порока». В «Портрете Дориана Грея» он сам себя разоблачает, вкладывая — вспомним Фрэнка Харриса — оружие в руки своих врагов, когда описывает, как чистосердечный Холлуорд пытается добиться от развратника Грея ответа на вопрос, почему дружба с ним губительна для молодых людей, которых он заразил «безумной жаждой наслаждений». Почему почтенные люди его сторонятся? Ради чего он «развращает всех, с кем близок»? И этим оружием враги и завистники Уайльда не преминули воспользоваться. При столь разительном сходстве автора и главного героя нет ничего удивительного в том, что на процессе роман «Портрет Дориана Грея» использовался в качестве одной из улик против его создателя.

Не обратили внимания критики и на то, что Уайльд, которого Роберт Росс называл «бесстрашным литературным вором», многое позаимствовал из иноязычных литератур. Когда читаешь «Портрет», напрашиваются сравнения и с «Шагреневой кожей» Бальзака, и с романом «Наоборот» Гюисманса, которым, как мы помним, Уайльд зачитывался в Париже во время своего медового месяца. И конечно же — с «Фаустом», ведь изначальная идея романа — фаустовская: молодой человек продает душу в обмен на вечную молодость. Не обнаружили критики в романе и излюбленной, выношенной идеи Уайльда о том, что искусство выше жизни. Писатель выстраивает столь свойственную его афористическому дару парадоксальную формулу: герой сохраняет молодость и красоту внешне, зато стареет в душе, что отражается на его портрете. То есть суть его порочной натуры дает себя знать не в жизни, а в искусстве — стало быть — напрашивается вывод — искусство выше, проницательнее, реальнее жизни.

И в безнравственности критика обвинила Уайльда сгоряча: мол, аморален герой — значит, аморален и автор. Кстати говоря, именно это обвинение вызвало особенно болезненную реакцию Уайльда, заметившего в письме в «Скотс обсервер» от 9 июля 1890 года: «Ваш рецензент совершает вопиющую, непростительную ошибку, пытаясь поставить знак равенства между художником и предметом его изображения». Ошибку — скажем от себя — довольно распространенную. В действительности же своей притчей (а «Портрет Дориана Грея» можно прочесть и как притчу) Уайльд доказывает обратное. Раз Дориан многое заимствовал у Уайльда, раз он аморален и разрушает себя как личность — не означает ли это, что Уайльд, увидевший в Дориане Грее «свои собственные грехи», подвергает сомнению свою философию жизни? Что судьба героя — это трагедия эстетизма, что герой — жертва своего эстетского образа жизни? Не приходит ли писатель к выводу, что безнравственность и гедонизм в конечном счете ведут к духовному опустошению, к гибели? Что гедонизм — это вовсе не святость, о чем любил рассуждать Пейтер? Не следует ли из всего этого, что своим романом Уайльд осуждает ту самую безнравственность, в которой его, как он писал, «грубо и глупо» обвиняют. А значит, бывают-таки книги нравственные и безнравственные. И «Портрет» — вопреки всему, что пишет и говорит о романе автор, — нравственная книга. Вот и рецензент «Скотс обсервер» Чарлз Уилби, чуть ли не единственный критик, написавший на роман положительную рецензию, нашел в книге «уйму нравственного».

Сам Уайльд, боюсь, едва ли согласился бы с таким ходом мысли и — тем более — с такими выводами. Он ведь больше всего на свете боялся прослыть моралистом. А между тем был им, сам же писал Конан Дойлу, что мораль в его романе «слишком очевидна». Еще один парадокс.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.