Глава девятнадцатая КОРОЛИ ЗАЖИГАЮТ КОСТРЫ РЕВОЛЮЦИЙ УРОК ПОСЛЕДНИЙ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава девятнадцатая

КОРОЛИ ЗАЖИГАЮТ КОСТРЫ РЕВОЛЮЦИЙ УРОК ПОСЛЕДНИЙ

Сколько раз, покатившись, моя голова

С переполненной плахи летела сюда, где Родина…

Юрий Шевчук

Леви сократил ежегодные выплаты с 10 тысяч франков до четырех тысяч, долги платить нечем. Республика? Какие уж там республики… Гарибальди после очередной попытки пойти на Рим был разбит (при помощи французского экспедиционного корпуса) и сослан на Капреру. Во Франции церковь чувствовала себя победительницей, епископы требовали запретить женские школы, преподавание естественных наук и философии в университетах, книги Вольтера, Руссо, Мишле и даже Жорж Санд. Сент-Бёв выступил в сенате в защиту литературы и науки — его освистали, высшие учебные заведения закрывались. «Партия священников завладела настоящим и прошлым и уже потянулась расставить свои вехи в будущем… все то, что стремилось заставить человечество сделать еще один шаг к цивилизации, было запрещено, осквернено и опозорено!» Неужели опять без революции не управиться?

Предположительно в конце 1867 года Дюма вернулся к «революционному» циклу, использовав давно начатое «Сотворение и искупление» и заключив договор с «Веком». Писать он той зимой не мог из-за дрожи в руке, диктовал юному журналисту Шарлю Шиншолю, впоследствии издавшему книгу «Дюма сегодня» (1869) с фотографиями Пьера Пети. Полина Меттерних о романе: «Дюма начал рассказывать так, словно читал вслух: „Это было холодным декабрьским днем“, и т. д., и т. д. Он продолжал, не колеблясь в выборе слова, никогда не делая ошибок; каждая интонация соответствовала характеру персонажа… Как он мог помнить все события, как умудрялся держать в поле зрения всех персонажей, ставя их в затруднительные положения и выпутывая из них, — это выше моего понимания…» Она спросила, когда он издаст роман, он ответил, что понятия не имеет (аргумент в пользу того, что он читал роман Полине не в 1868-м, когда уже был договор с «Веком», а двумя годами раньше) и что он все это только что придумал. Хитрил: текст был начат им и Эскиро одиннадцатью годами раньше, он просто помнил начало наизусть…

В 1785 году врач Мере поселился в глухой провинции, где «знали, что Францией правит король; никто из здешних жителей никогда его не видел, но все ему верили и повиновались, ибо так приказал бальи, они ведь и в Бога верили и повиновались ему, ибо так приказал кюре». Мере вольнодумец — «верил в разлитый во Вселенной всеобщий флюид — средоточие жизни и ума», целитель, и, объявив его дьяволом, все потихоньку бегают к нему лечиться. Для него нет барьера между людьми и животными: когда он наблюдал за детьми, «ему приходило на ум, что животное пытается заговорить на языке ребенка, а ребенок — на языке животного. Впрочем, на каком бы языке они ни изъяснялись, они понимали друг друга, и, быть может, те несложные мысли, которыми они обменивались, таили в себе больше откровений о Боге, нежели все, что изрекли о нем Платон и Боссюэ. Наблюдая за животными, этими смиренными Божьими тварями, любуясь умным видом одних, добрым и мечтательным обликом других, доктор понял, что их связывают с великим мировым целым тайные, глубоко скрытые узы». Он подобрал девочку-маугли, выросшую с собаками в хижине дровосека: физически она здорова, но кажется слабоумной. «Один из главных признаков слабоумия — оцепенелость. Природа даровала человеку три способности, образующие треугольник, в который она заключила жизнь. Это способности чувствовать, желать и двигаться. Человек испытывает чувства, ощущает желания и совершает поступки. Три эти процесса взаимосвязаны и не могут существовать один без другого. Стоит человеку перестать чувствовать, как он перестает желать, а если он ничего не желает, он бездействует. Слабоумный ничего не испытывает, и в этом — первая причина его неподвижности. В хижине браконьера несчастная девочка никогда не вставала с постели и часы напролет лежала, свернувшись клубком, как животные, или сидела, раскачиваясь, как китайские болванчики, которые только и умеют наклонять голову то вправо, то влево, то к одному плечу, то к другому».

Собака — единственное существо, которому удается растормошить ребенка. Мере это использует и убеждается, что у нее есть зачатки мышления. Опыты с зеркалом и другие методы пробуждения самосознания описаны толково, профессионально и безумно интересно, правда, нет уверенности, что это заслуга Дюма, а не Эскиро. Но дальше уже чистый Дюма: девочка становится человеком, Мере нарекает ее Евой, влюбляется, узнает, что она подкидыш, дочь аристократов…

Публикация в 1868 году, однако, не началась: то ли Чинчолль, утверждавший, что писал под диктовку зимой 1867/68 года, ошибся годом, то ли работа не пошла (возобновить сотрудничество с Эскиро не удалось), то ли «Век» раздумал. Зато 4 февраля родилась новая газета — «Д’Артаньян»: выходит трижды в неделю, подписка — 15 франков в год, редакторы — Жорж д’Оржеваль и Альфред Мерсье, почти все материалы дает сам Дюма (он писал Мерсье, что у него 72 неизданных текста объемом в 7200 страниц). Вот первый номер: передовица Дюма, стихотворение Дюма, очерк «Париж и провинция» Дюма, очерк «Аделина Патти» Дюма, стихи Мари Петель-Дюма, театральные новости — подписано «Арамис», надо полагать, тоже Дюма, гастрономические рецепты — не подписано; чужих авторов нет — им же платить надо. Со второго номера (и до 30 июня) шла повторная публикация «Мадам де Шамбле», окончание «Моих животных», «Болтовня», повести Мари, стали появляться стихи и рассказы других авторов; повесть Дюма «Шкаф красного дерева», его очерк «Славное первое июня» о морском сражении 1794 года, в очередной раз — «Волонтер 92 года», анонсировалось «Сотворение и искупление». Как прежние газеты Дюма, «Д’Артаньян» был благом, где день за днем фиксировались подробности дел автора. Некая мадам Менье прислала ему комедию «Валентин-Валентина» — мальчик играл роль девушки, чтобы разбогатеть, — и просила его подписать текст, он сказал Вильмесану, что за три часа выправил пьесу, но подписывать отказался. Дама поставила его имя без спросу и продала пьесу марсельскому театру, он был возмущен — история заняла в «Д’Артаньяне» несколько номеров.

В мае император наконец даровал законы о печати и собраниях. Закрыть газеты отныне можно только судом, правда, не присяжных, а специальными «трибуналами». Собрания дозволяются, правда, полиция может их запрещать без объяснений. И все же газеты стали выходить, а собрания — собираться; их закрывали, разгоняли, открывались и собирались другие. Самой дерзкой была газета «Фонарь» Анри Рошфора, в которой император в открытую назывался придурком. Ее запретили, Рошфора хотели посадить, он бежал в Бельгию и стал издавать газету там. «Д’Артаньяна» все это не касалось, он словно существовал в каком-то другом Париже: Дюма, не желавший иметь проблем с цензурой, давно перенес политику в романы.

Той весной произошел инцидент с Маке, до конца не проясненный. По решению суда Маке получал две трети гонораров за совместные работы, Дюма — одну треть. Кто-то из адвокатов Дюма написал Маке, причем в грубой форме, что долг уплачен полностью. Маке возмутился: у его адвокатов расчеты были другие. Дюма 25 марта написал ему, что не имеет отношения к оскорбительному письму, но считает долг выплаченным, и предлагал делить гонорары за пьесы поровну. Маке отказался и настаивал на выплате долга. Дело разбирал Союз драматургов и подтвердил правоту Маке. Больше соавторы не общались. (Симон пишет, что Дюма подавал на Маке в суд 7 мая 1869 года и проиграл; другие источники этого не подтверждают, но, наверное, было.) Маке стал кавалером ордена Почетного легиона, жил в семьей в Сен-Меме, писал, занимал высокие посты во всяких союзах. Он умер 8 января 1888 года, был похоронен на кладбище Пер-Лашез. Когда умер Дюма, Маке написал его сыну: «От новости, которую Вы мне сообщили, я обезумел от горя». Александр в ответном письме сообщил, что отец, умирая, говорил что-то о «тайных счетах» между соавторами. Маке ответил: «Между Вашим отцом и мною никогда не было денежных недоразумений, но нам никогда не удалось бы рассчитаться, ибо, не останься за ним полмиллиона, я был бы его должником». Он пытался написать книгу о сотрудничестве с Дюма, но бросил — не стал выносить сор из избы. Хороший человек, жаль, что все так вышло. Или не жаль? Продолжай они вдвоем строчить как из пулемета — и Дюма бы не останавливался, не задумывался, не поехал бы в Италию, не написал бы «Марию Лафарг» и «Сотворение и искупление»; возможно, он совсем разучился бы писать один.

4 июля «Д’Артаньян» после 66 выпусков закрылся. «Сотворение и искупление» печатать негде, а раз так, то и дописывать не стоит. Из «Волонтера 92 года» Дюма успел опубликовать всего 21 главу, но все же наспех закончил роман: он, как мы помним, оборвался бойней на Марсовом поле, дальнейшая история — пунктиром, подробно лишь о Шарлотте Корде: она была не «контрреволюционеркой», а убежденной республиканкой и Марата убила не как «революционера», а как диктатора. Дюма превознес ее подвиг, конечно? Ничуть: «Что хорошего сделала Корде? Она усилила в людях стремление к крайним мерам; она сделала мученика из самого грязного вожака. Двадцать два казненных жирондиста знали, что ее поступок погубил их». Большой Террор он прописал скороговоркой, останавливаясь лишь на малоизученных эпизодах, как, например, казни в Лионе: город вырезан, гильотина сломалась, стали расстреливать: «Однажды утром надо было казнить 64 человека… Это продолжалось два часа. 930 палачей должны были отправить в вечность одновременно всех жертв, стоящих у рва и связанных веревкой, натянутой от дерева до дерева… Когда дым от залпа рассеялся, только половина была мертва, остальные ранены или невредимы. В глазах невредимых был ужас; раненые кричали, умоляя добить. Солдаты не смогли стрелять снова. Несколько заключенных освободились и бросились бежать. Драгунам приказали догнать и добить их. Их убивали группами, тут и там. Один человек, мэр маленького города, раненый, добрался до реки, но окровавленная рука выдала его, и его сбросили в воду. Резня продлилась до сумерек. Все же, когда наутро прибыли могильщики, некоторые сердца еще бились. Могильщики прекратили их страдания ударами киркой по головам. „Мы очищаем землю“, — написал Колло д’Эрбуа Конвенту». И здесь Дюма в который уже раз — издевается он над нами, что ли? — перескочил через то, как кончился террор: Робеспьер пал просто потому, что «пришло его время». Дюма продал роман американскому издательству «Братья Петерсон», которое в 1869 году издало его в полном объеме — 63 главы. (Во Франции отдельным изданием «Волонтер» вышел лишь в 1989 году.)

После «кончины» «Д’Артаньяна» Дюма наконец понял, что не умеет издавать прибыльные газеты? Как бы не так: 5 июля он основал еженедельную «Театральную газету», управляющим был актер Понсен, затем журналист Эльфег-Бурсен, вышло 36 номеров: обзоры новинок, 22 очерка о театре, которые Леви издал в виде сборника «Театральные воспоминания»: «О театральных дотациях», «Корнель и „Сид“», «„Эдип“ Вольтера и „Эдип“ Софокла», «Мораль Скриба» и другие. Хороший в общем был журнал: ни о ком никаких гадостей, как принято в других изданиях, тон — благородный: если две актрисы «поссорились» обеим предоставляли слово и пытались помирить (потом они доругивались в «Фигаро»), даже рубрики «Сплетни» не было, вместо нее — объявления о найме на работу по театральным специальностям. Но публика предпочитала «жареное»; с первых номеров стало ясно (не Дюма, другим), что издание долго не протянет. А жить на что?

Из пьес шла и кормила «Мадемуазель де Бель-Иль», периодически в разных театрах возобновлялся «Антони», больше ничего. Дюма сделал инсценировку «Мадам де Шамбле», не мог пристроить: с Французским театром испортились отношения, «Жимназ» ставил пьесы его сына и не хотел соперничества, с «Водевилем» поссорились, когда запрещали «Парижских могикан», наконец «Порт-Сен-Мартен» поставил пьесу 4 июня, после одиннадцати представлений снял: отчасти виновата жара, из-за которой публика плохо ходила в театры. По словам Габриеля Ферри, Дюма возлагал на эту пьесу большие надежды и теперь «совсем пал духом». Но всегда что-то подворачивалось: в Гавре на лето и осень открывается Международная морская выставка, «Всемирный вестник» предложил работу корреспондента. В Гавре Микаэла — удачно сложилось. 23 июня приехали с д’Оржевалем, жили в отеле «Фраскати», у моря Дюма почувствовал себя лучше, смог писать, а не диктовать, выступил на открытии выставки, написал серию толковых репортажей, вышедшую сборником «Статьи о выставке в Гавре» и попутно — серию «болтовни» (инсектициды, вулканы, горчица и прочее): все это после публикации во «Всемирном вестнике» вышло сборником «Морские беседы». Гулял с Микаэлой, выступал на бенефисах, ходил на выставку изобразительных искусств (художник Годе посвятил ему альбом), на корриду (в некоторых регионах Франции была коррида — на португальский манер, без убийства), написал брошюру «Коррида в Гавре и Испании», делая сравнение, разумеется, в пользу первой, и еще находил время на роман. «Он работает до четырех часов пополудни, поэтому не приходится сердиться, если в это время двери его кабинета закрыты», — писал д’Оржеваль. Неясно, о каком романе идет речь, о «Сотворении и искуплении» или, что более вероятно, о продолжении «Белых и синих» — «Шевалье де Сент-Эрмин»: спустя два года после обращения к императору Дюма по ходатайству министра образования разрешили доступ к материалам о военных кампаниях Наполеона. Он прислал Даллозу, редактору «Всемирного вестника», синопсис романа: Сент-Эрмин, второстепенный персонаж «Белых и синих», сражавшийся против Бонапарта, перейдет к нему на службу; будет искать смерти, как Ролан из «Иегу», в тюрьме займется самообразованием, как Монте-Кристо; будет фигурировать и лекарство, от которого человек становится похож на труп, — весь старый набор, только изнасилованной под гипнозом девицы недостает.

В начале июля Ада Менкен по пути из Англии на несколько дней задержалась в Гавре, потом уехала в Париж — там ставилась ее феерия «Пираты Саванны». 19 июля она заболела, а 10 августа умерла от перитонита. В «Театральном журнале» 16 августа появился написанный Дюма некролог: «Она была не обычным существом… Ее жизнь доказала превосходство гордого, сильного, свободного американского воспитания над нашей системой, которая учит женщину одному — ничего не делать… Та, что выжила в джунглях среди диких зверей, умерла прозаично, мучительно…» Ни к ее одру, ни на похороны он не ездил, вместо этого отправился в Трувиль и оттуда жизнерадостно писал о морских купаниях: мы с самого начала подозревали, что Ада в действительности его любовницей не была… В сентябре он приезжал в Париж: в «Одеоне» ставили его старую пьесу «Совесть», с Даллозом подписали договор на «Сент-Эрмина». 5 октября в «Порт-Сен-Мартене» возобновили «Антони», 31 октября — «Мадам Шамбле»; окрыленный, он вновь обратился к императору с просьбой возродить Исторический театр: «Мой сценический опыт, патриотизм и добрая воля, подкрепленные 30 000 франков, сотворят чудо». Ответа не получил. 22 октября умерла Катрин Лабе. За несколько лет до этого Александр-младший пытался поженить своих родителей, отец (по словам сына) был согласен, мать отказалась: «Он опоздал на сорок лет…» Дюма не был и на ее похоронах. Сам расхворался: ларингит, тяжесть в животе, руки опять тряслись. Сын предполагал цирроз печени и сифилис — тогда при любых неясных симптомах подозревали сифилис. Современные врачи считают, что у Дюма были гипертоническая болезнь, которую тогда не лечили, и нарушение функций щитовидной железы — гормональное заболевание, которое не умели даже диагностировать. Сейчас он с такими болячками прожил бы лет 80, но по тем временам и 70 — много, большинство его ровесников уже спали вечным сном…

Разбитый, в ноябре он вернулся в Париж — там все бурлит, все обсуждают недавние события: 2 ноября на могиле депутата Бодена, убитого на баррикаде 3 декабря 1851 года, произносились речи о «тиране, пришедшем к власти путем переворота», пытались устроить демонстрацию, ряд газет объявили сбор денег на памятник убитому, их редакторов отдали под суд. Защищавший их Гамбетта сказал, что будет вести дело не как уголовный, а как политический адвокат, и обвинял «преступную власть». Редакторов приговорили к штрафу, публика вынесла их из зала суда на руках, а Гамбетта, ранее популярный лишь в молодежной среде, стал всеобщей надеждой. Дюма немного оправился, ходил на концерты, но был слаб — совсем старик… В. В. Верещагин, «Листки из записной книжки»: «Дюма-отца я видел только раз в жизни в Париже… Некая m-me А. (Олимпия Одуар. — М. Ч.), путешествовавшая по США, рассказывала на вечере впечатления своей поездки… В указанный час зала наполнилась народом, но лектриса не показывалась, и ждать ее пришлось так долго, что публика вышла из себя, хлопая, стуча и крича разный нелестный для барышни вздор. Наконец она появилась на эстраде под руку со стариком Дюма. Оказалось, что этот великий невменяемый младенец, обещавший представить m-me А. собранию, куда-то пропал, и его пришлось разыскивать. Сюрприз был велик, и вся зала, забыв недавнее неудовольствие, разразилась сначала довольным „А-а-а!“, а потом громом аплодисментов. Фигура старого писателя представляла из себя нечто необычайное: колоссальных размеров, до крайности тучный, с красным, отекшим лицом, обрамленным густою шапкою седых волос, он, тяжело дыша, опустился на кресло около лектрисы и сначала стал обводить глазами собрание, а потом, постепенно все более и более смыкая их, начал клюкать носом и даже похрапывать…»

Да, он мог заснуть на людях, да, выглядел комично, болел (совсем нет денег, из слуг остались только Василий и кухарка, продавали мебель), но работать не прекращал: работа — жизнь. Лежа диктовал д’Оржевалю или Виктору Леклерку «Сент-Эрмина». Великолепное начало: «Вот мы и в Тюильри, — сказал первый консул Бонапарт своему секретарю Бурьену, входя во дворец, где Людовик XVI совершил предпоследнюю остановку по пути из Версаля на эшафот, — постараемся же здесь и остаться». Но дальше начинается переписывание старого. Пересказ «Иегу», опять леди Гамильтон, Нельсон, Партенопейская республика… И Наполеон не получился: искренне ли, боясь ли Луи Наполеона, желая ли ему угодить, но Дюма написал слащаво и скучно. «Этот диктатор обещал быть столь же мудрым в будущем, сколь великим он был в прошлом, и обладал такими противоречивыми качествами, какие Бог никогда не соединял в одном человеке, а именно силу гения великих полководцев с терпением, определяющим судьбу и величие основателей империй. Именно поэтому возникла надежда, что, поставив Францию во главе наций и добившись усиления ее влияния и славы, этот человек наконец сделает ее свободной». И тот хотел — «Если бы мне пришлось выбирать, чью судьбу повторить, я предпочел бы судьбу Вашингтона» — да не смог: война, заговоры… и как-то так, вопреки его воле, вышла диктатура…

Что касается Сент-Эрмина, он философствует, и, надо полагать, это философия Дюма: он был «пантеистом и верил в вечность материи… однако в бессмертие души он не верил, потому что душа ему никогда не являлась». «Вместо того чтобы стать Богом всех миров, создавать вселенскую гармонию и порядок среди небесных светил, мы сами породили в своем воображении Бога личного, который призван вершить не природные потрясения, а всего лишь наши ничтожные частные неурядицы и беды. Мы воспринимаем Бога — такого, которого не в состоянии понять наш человеческий разум и к которому неприменимы наши человеческие мерила, которого мы не видим ни полностью, ни отчасти и который, если существует, то он одновременно всюду, — мы воспринимаем его так, как в древности — бога домашнего очага, как небольшую статуэтку с локоть высотой…» Если же все-таки «Бог заблуждался, если, вопреки всем вероятностям и возможностям, Бог оказывался неразборчивым или несправедливым, если жизнь человеческих существ состояла лишь из набора материальных событий, предоставленных воле случая, и на этого Бога никто не имел права жаловаться», — Сент-Эрмин «будет бороться против такого Бога, он будет жить достойно и честно без такого Бога».

Прежде чем писать, Дюма, «клюкающий носом старичок», перелопатил громадный объем документов: переписку Наполеона, мемуары Бурьена, герцогини д’Абрантес, начальника службы внешней разведки Демаре, массу чиновничьей переписки о разных мелочах. Благодаря этой скрупулезности Шопп в начале XXI века и смог отыскать «Сент-Эрмина», утерянного, не упоминавшегося в библиографиях: он сперва наткнулся на ответ Дюма в «Вестнике» журналисту д’Эскампу, который говорил, что Дюма оклеветал семью императора в некоем тексте, стал разматывать клубок и нашел сам текст.

«Сент-Эрмин» начал выходить 1 января 1869 года (и выходил до 30 октября с редкими пропусками). Его сразу отругал этот самый д’Эскамп. Дюма шумиха была на руку — реклама, — но отвечал он серьезно: «Вы утверждаете, сударь, что невозможно, чтобы Бурьен позволил себе утром войти в спальню Бонапарта, когда Жозефина была в постели. Сейчас Вы убедитесь, что ему было позволено, и даже приказано, гораздо больше: Бурьен, камердинер: „Среди указаний, которые мне давал Бонапарт, было одно, особенное. ‘Ночью, — говорил он, — старайтесь не входить ко мне в спальню. Никогда не будите меня ради хороших новостей. Хорошая новость подождет. Но если придут дурные вести, будите меня немедленно, ибо в таком случае нельзя терять ни минуты’“. Видите, сударь, Бурьену было позволено входить ночью в спальню Бонапарта. Это означает, что у него был свой ключ и при необходимости он мог войти туда в любое время. Или, что вероятнее всего, ключ всегда оставался в двери, поскольку лестница вела в кабинет Бонапарта». (Д’Эскамп отвечал: «У писателя и историка должно быть нечто, чего не могут заменить ни воображение, ни талант, ни ум, — это нравственность».)

Леклерк, улаживавший театральные дела Дюма, договорился с театром «Шатле» о пьесе по «Белым и синим». Дюма написал ее за четыре дня, там была сцена, где кричали «Да здравствует республика» и пели «Марсельезу», цензура пьесу запретила, но после долгих переговоров сняла запрет. Март прошел как на качелях — то хорошее, то грустное: 4 марта Дюма ездил на похороны Ламартина (некролог: «Ты им отдал твою душу: они ее недооценили. Ты им отдал твое сердце: они его бичевали…»), 7-го присутствовал на вечере в честь сотого представления «Графини де Монсоро», 10-го — премьера «Белых и синих», овации (автору и «Марсельезе»), а 14-го прекратил свое существование «Театральный журнал»… Мари писала подругам, что отец опять расхворался, Олимпия Одуар предложила ему пожить в ее загородном доме возле парка Мезон-Лаффит, он пробыл там (с Леклерком) до конца апреля, продолжая слать Даллозу «Сент-Эрмина». Дюма там стало получше, и май он провел в Париже. Сыну: «Рука у меня дрожит, но не волнуйся, это пройдет. Она стала дрожать как раз из-за отдыха. Она так привыкла трудиться, что, когда я принялся диктовать, она не вынесла подобной несправедливости и, чтобы чем-нибудь занять себя, принялась дрожать… Я чувствую себя лучше…» Видимо, вполне сносно себя чувствовал, так как смог съездить в мае в Сен-Мало, где происходило действие некоторых сцен «Сент-Эрмина» и жил Пьер Маргри, помощник хранителя архива Морского министерства, предложивший консультации по роману. «Надо ли Вам говорить, что я принимаю Ваше предложение. Надеюсь, что Вы молоды и полны сил. Сам я страдаю болезнью сердца, которая не позволяет мне выходить из дома, в противном случае я бы не решился сообщить Вам, что жду Вас у себя в любое удобное для Вас время… Я был бы Вам премного обязан, если бы Вы могли поделиться со мной сведениями о побережье Индии…» Не забыл и про «Сотворение и искупление» — съездил в Верден за материалами об осаде города пруссаками в 1792 году; когда руки дойдут писать, неизвестно, но вдруг потом не будет сил на поездку?

24 мая и 7 июня — выборы: всю избирательную кампанию официозные газеты убеждали читателей, что все оппозиционеры — «красные» и намерены «развалить страну». Официальные кандидаты получили большинство, но далеко не такое прочное, как раньше, — 4 миллиона 438 тысяч голосов против 3 миллионов 355 тысяч. Правда, в парламенте сторонников Империи оказалось 218 против 71 оппозиционера (30 республиканцев, 41 легитимист). Странно? Все просто: кандидаты от партии власти называли себя независимыми, и таких было избрано 90 человек. Громадная разница меж городом и деревней; в деревнях власть получала 80 процентов, в Париже и Марселе оппозиция набрала почти 70 процентов (от Парижа прошел, в частности, Гамбетта). По Парижу прокатились несанкционированные митинги, никто не погиб, только арестовали массу народа, но в некоторых городах дошло до стрельбы. Палата собралась 28 июня, 116 депутатов потребовали предоставить парламенту самому определять отношения с правительством, император нашел выход — отложить заседания палаты. Лависс и Рамбо: «С этого момента для многих здравомыслящих людей стало очевидным, что Империя погибнет, если только, вернув себе популярность какой-нибудь счастливой войной, она не прибегнет к новому государственному перевороту». Неизвестно, увы, за кого голосовал Дюма, — он в ту пору колебался между республиканцами и «третьей партией» Оливье. Кажется, никогда он не был так далек от политики, как летом 1869 года: ее вытеснила кулинария.

Дюма всегда становилось лучше у моря; по совету врача Пиорри он 25 июня со своим бывшим секретарем Гужоном и кухаркой Мари приехал в Бретань, в местечко Росков. «Измученный каторжной работой… утративший вдохновение, страдавший от постоянных головных болей, полностью разоренный, но все же не влезший в долги, я решил немного отдохнуть, принявшись за книгу, которая представлялась мне легкой забавой». Эта книга — «Большой кулинарный словарь», на который он подписал договор с молодым издателем Альфонсом Лемером. В Роскове жил его знакомый по Гавру, который снял для него дом с садом на берегу моря. Купить мяса — проблема, все едят рыбу, кухарка капризничала, он готовил сам, писал о готовке, но не только о ней: «Большой кулинарный словарь» — это 800 статей на тысячу страниц о зоологии, ботанике, истории кухни, просто истории…

«БАБА. Это пирожное, которое пришло к нам из Польши. Баба всегда должна быть достаточно объемистой, чтобы ее можно было подавать как крупное блюдо и перед десертом и чтобы можно было в течение нескольких дней держать ее в буфете. Возьмите 1,5 килограмма самой лучшей муки, которую только сможете найти, 45 граммов пекарских дрожжей, 30 граммов мелкой соли, 120 граммов сахара, 180 граммов светлого изюма (коринки), 180 граммов изюма из мускатного винограда малаги, 30 граммов цукатов из лимона, 30 граммов цукатов из ревеня, 3,5 грамма шафрана, стакан сливок, стакан вина малаги, 22 яйца и килограмм самого лучшего сливочного масла. Сначала просейте муку, потом возьмите четвертую часть ее для опары, сделайте из этой муки горку… Скорее всего, Францию познакомил с этими пирожными король Станислав Лещинский, зять Людовика XV. У августейших потомков этого доброго короля (это говорю не я, а господин Карем) бабы всегда подаются на стол вместе с соусником, в который налито сладкое вино „Малага“, разбавленное водой в соотношении 5:1».

«БАБИРУССА. Это вид кабана, с которым в Европе только что познакомились и которого любопытствующие найдут в зоологическом саду. Вот что Плиний говорил о бабируссе…»

«БАРАНИНА. Бараны и овцы с мыса Доброй Надежды, а также астраханские с побережья Каспийского моря имеют такой большой хвост, что он весит до двадцати фунтов. Некоторые из них таскают за собой маленькую тачку, на которой лежит их хвост. Это делается для того, чтобы шерсть не сваливалась… В XV веке Эдуард IV, король Англии, получил от испанского короля три тысячи этих животных. Изменение климата сделало их шерсть гораздо более длинной и менее тонкой. Огромная забота о своих стадах, которую проявляли англичане, полностью уничтожив волков, позволила им постоянно держать баранов на открытом воздухе. С той поры английская шерсть пользуется большим спросом во всем мире. Именно для того, чтобы без конца напоминать нации, как важна для нее торговля этим товаром, председатель палаты лордов сидел раньше на мешке с шерстью».

Но мы ошиблись, он не забыл политику: параллельно с «забавой» (ничего себе «забава»: сочинить тысячу страниц текста и помнить, кто, откуда и каких коров ввез, что и по какому поводу говорили Плиний и Цицерон) он возобновил «Сотворение и искупление». К Мишле, 17 июля: «Тут у меня вчера была дискуссия насчет 27-го… Одолжите мне Ваши тома, где говорится, что делали Марат и Робеспьер 27-го…» (Имелось в виду 27 сентября 1792 года, когда Дантон на улицах убеждал парижанок, что они должны отдать детей в армию.) Итак, «маугли» Ева стала человеком, нашелся ее настоящий отец, богач, и забрал ее, а тем временем случилась революция, которую теперь принято ругать — но: «Народ не может существовать, не будучи свободным. Порой мы забываем эту священную истину, но рано или поздно вспоминаем о ней… мы, люди действия, начинающие и прекращающие революции, подобны вождям варварских племен, чьи останки солдаты клали в гроб из золота, затем золотой гроб ставили в свинцовый, а тот — в деревянный. Первый историк, который захочет извлечь наши кости на свет Божий, увидит дубовый гроб, второй обнаружит под дубом свинец, и лишь третий, самый дотошный, найдет гроб из золота». Дюма 30 лет сомневался, входил ли Людовик XVI в предательские сношения с иностранными королями; убедившись, что входил, сомневался, можно ли считать это преступлением; теперь же решил вопрос окончательно: да, он был преступником, и не убить его было нельзя: «Находясь в заключении, он постоянно плел бы интриги, чтобы выйти на свободу. Будучи изгнан, постоянно плел бы интриги, чтобы возвратиться во Францию».

Доктор Мере избран в Конвент; дальнейшее мы уже проходили — пруссаки, штурм королевского дворца, резня в тюрьмах, провозглашение республики, Дантон, Марат и Робеспьер набрали силу, короля с королевой взяли под стражу, Франция в кольце врагов, Лафайет, обвиненный в предательстве, бежал, Вандея: «На востоке шла война явная, война с чужестранцами. На западе — война тайная, война между соотечественниками. День за днем обе эти войны набирали силу, словно соперничая, а Париж, находившийся между двух огней, страдал. Ведь ему грозили еще два страшных врага: священник и женщина. Священник, неприступный в той мрачной дубовой крепости, что зовется исповедальней. Женщина, подученная священником и владеющая таким могучим средством, как ночные слезы и вздохи.

— Что с тобой? — спрашивает муж.

— Нашего бедного короля заперли в Тампле! Нашего бедного кюре заставляют приносить присягу! Пресвятая Дева не может этого видеть; младенец Иисус плачет горючими слезами.

Так на супружеском ложе и в исповедальне куется одно и то же оружие».

Дантон хочет распространить революцию на Европу: «В какую бы страну ни вошли французы, они обязаны провозглашать там революционную власть, провозглашать громко и открыто. Если они на это не отважатся, если они ограничатся словами и не перейдут к действиям, народы, предоставленные самим себе, не найдут довольно сил, чтобы разорвать свои оковы.

— Иными словами, — спросил Дюмурье, выслушавший речь Дантона с величайшим вниманием, — вы хотите, чтобы бельгийцы стали так же бедны и несчастны, как мы?

— Совершенно верно, — согласился Дантон, — нужно, чтобы они стали бедны, как мы, несчастны, как мы; тогда они бросятся к нам за поддержкой и мы их поддержим».

Неясно, разделял ли Дюма эту идею, но Дантона любил все больше и полагал, что тот мог стать «добрым диктатором» и спасти Францию от злых (редкий случай, когда он не смог обосновать свое мнение доводами), хотя и не идеализировал героя. Мере — Дантону:

«— Но жена твоя сказала мне, что ты поклялся ей не только никогда не злоумышлять против короля, но и защищать его.

— Друг мой, безумен тот, кто дает клятвы в дни революции, но еще безумнее тот, кто им верит…»

Как всякий историк, Дюма делал исторические открытия, пусть крошечные. (Ах, никогда публике не понять этого счастья — обнаружить, что какая-нибудь ерунда произошла не 3-го числа, как все думают, а 4-го!) Войска герцога Брауншвейгского на пути к Парижу осенью 1792 года осадили Верден и взяли его; Дюма весной в Вердене нашел неизвестный документ — листовку герцога, предлагавшую горожанам сдаться. «Я тщетно искал в книгах Тьера и Мишле текст этого обращения… на мой взгляд, ни один историк не понял, какую роль сыграло взятие Вердена в истории Революции… Сам я заметил этот удивительный пробел при следующих обстоятельствах. Еще в эпоху Реставрации меня возмущали поэтические восхваления так называемых верденских дев, которые с цветами в одной руке и сладостями в другой открыли врагу ворота города, являвшегося ключом от всей Франции. Эту измену родине можно извинить лишь невежеством женщин, которые, скорее всего, поддались на уговоры родных и не понимали, какое преступление совершают. Свою роль тут наверняка сыграли и священники». (Восхваления предательниц — это друг Гюго, роман «Бюг-Жаргаль», поэма «Верденские девы».) Город капитулировал против воли коменданта Борепера, и он застрелился. Тьер ни словом его не упомянул, «что же до Дюмурье, он в своих „Мемуарах“ говорит о Вердене всего несколько слов, а Борепера называет Борегаром! За одну эту ошибку Дюмурье заслуживает имени предателя». «В отличие от г-на Тьера, Мишле, великолепный историк, который дорожит всеми героями, составляющими славу Франции, ибо сам принадлежит к их числу, не проходит мимо гроба Борепера холодно и равнодушно. Он преклоняет возле этого гроба колена и возносит молитву. Однако о „верденских девах“ Мишле не говорит ни слова. Без сомнения, ему не хотелось рисовать рядом с каплей чистой крови грязную лужу». А нужны и лужи, все нужно, если это правда…

Правда нужна и о Дюмурье с Лафайетом: первый «принес Франции больше пользы, чем Лафайет, а вреда меньше, но тем не менее был с позором изгнан из Франции и умер в Англии, не оплаканный никем из соотечественников, тогда как Лафайет с триумфом возвратился на родину, стал патриархом революции 1830 года и умер, окруженный славой и почестями». «Мы не из тех, кто убежден, будто заблуждение, слабость или даже дурной поступок перечеркивают все прошлые заслуги человека. Нет, историк должен оценивать каждое деяние своего героя отдельно, хваля достойные и хуля недостойные» — и революционеров, даже самых страшных, так надо рассматривать. «В людях 1792 года восхищает то, что они искупили свои заблуждения и преступления собственной кровью… Все зло, которое они сотворили, эти люди унесли с собой в залитые кровью могилы. Добро, которое они совершили, живет до сих пор». А как же Марат и Робеспьер — неужели и за ними признано какое-нибудь добро? Нет: первый призывал к резне, и только, второй — отсиживался, когда другие рисковали, и выжидал: «…дело не в том, что противники Робеспьера, уничтожая друг друга, открывали ему дорогу для вмешательства в историю; напротив, сама история получала возможность вмешаться в жизнь Робеспьера».

И террор уже не чья-то злая прихоть, он — зло, да, но он объясним: «Проявив великодушие в ущерб себе самой, Революция одним из первых декретов упразднила десятину. Упразднить десятину значило превратить священника, которого крестьяне считали своим врагом, в их друга. Превратить священника в друга значило взрастить на горбе Революции самого грозного ее врага — женщину. Кто поднял кровавый мятеж в Вандее? Крестьянка — дворянка — священник». Заговоры-то и вправду были! «Вот это-то и бесило революционных мужей, принявших кровавое крещение, вот это-то и заставляло их бить вслепую, убивать всякого, кто подвернется под руку… Сто тысяч исповедален заражали домашние очаги контрреволюцией, внушая жалость к неприсягнувшим священникам, внушая ненависть к нации, как будто нация не состоит из мужчин, женщин и детей… Король и его семейство, причитали священники, умирают с голоду! Королю в Тампле прислуживали трое лакеев и тринадцать поваров. К королевскому столу подавали четыре закуски, два жарких, из трех перемен каждое, четыре сладких блюда, три компота, три тарелки фруктов, графинчик бордоского, графинчик мальвазии и графинчик мадеры». В ответ на все это, «не имея больше ни денег, ни регулярной армии, ни резервов в тылу, ни единства внутри своих рядов, Конвент создал тот кровавый призрак, который вот уже почти сто лет приводит в ужас Европу и который так долго мешал потомкам постичь сущность Революции, — он создал террор!».

Но как же этот террор кончился?! Может, душка Дантон ему конец положил? Дюма, милый, расскажите: не можем же мы помнить скучные школьные уроки! Нет, не написал: видно, опять каких-то документов не хватало, а «из головы» только непорядочные люди могут сочинять. Вернувшись 15 сентября в Париж, Дюма взялся за «Сент-Эрмина». Пьер Маргри регулярно приходил его консультировать: «Однажды вечером я зашел к нему после работы. Он уже был прикован к постели. У него я застал священника, возглавлявшего благотворительное заведение, в поддержку которого Дюма немало написал (аббат Франсуа Море, каноник Сен-Дени, основавший „Приют Богоматери Семи скорбей“ для неизлечимо больных девочек. — М. Ч.). Священник с одобрением высказался о „Шевалье де Сент-Эрмине“ и заметил, что с большим удовольствием следил за развитием сюжета. (Дюма получал десять су за строчку.) „Вы, аббат, единственный, от кого я это услышал. Никто больше мне такого не говорил“…»

Сент-Эрмин воюет в армии Наполеона, но император не хочет простить его прежнего участия в заговорах легитимистов; 30 октября глава «Погоня за разбойниками» оборвалась на полуслове. Дюма закончил действие октябрем 1806 года — а обещал писать до 1815-го… Так ослаб, что не мог работать? Жорж Санд вспоминала, что он той осенью едва ходил — подкашивались ноги; осип, потерял голос, перестал бывать в театрах, сидел дома, посещали его Ноэль Парфе, Нестор Рокплан и Габриэль Ферри, карикатурист Шам, художник Дебароль, Матильда Шоу. Ферри, сентябрь — октябрь 1869 года: «Он засыпал в середине дня, старость выражалась у него оцепенением, которое охватывало его, как медленное удушье. Мог уснуть посреди разговора… Его воодушевление, его плодовитость в работе, его блестящее воображение угасли. Наступил момент, когда у него не стало иллюзий. Когда он осознавал свое реальное положение, его охватывала тоска. Он плакал…» Он потерял аппетит, худел, слабел; один из его врачей, Декла, писал Матильде Шоу: «Я уверен, что конец Вашего друга не далек». Все кончено? Но Леклерк договорился с «Веком» о публикации «Сотворения и искупления», а это значит, что умирать нельзя; значит, будем работать.

В 1796 году Мере вернулся из США и обнаружил, что Ева — любовница Барраса, одного из членов Директории. Опять перескочил?! Нет: Дюма все думал, как лучше написать о конце террора, и выбрал тот же прием, что и М. А. Алданов в «Девятом термидора», — рассказ от лица «простодушного очевидца»: у нашего историка это Штааль, у Дюма — Ева. Она была в эмиграции, приехала в Париж 26 мая 1793 года, узнала об аресте жирондистов, потом Корде убила Марата, наступил кошмар: «никто не управляет, все только убивают». Присутствовала на процессе жирондистов, видела казнь, слышала, как они поют «Марсельезу», изменив в тексте одно слово: «„О дети родины, вперед! Настал день нашей славы; на нас тиранов рать идет, поднявши нож кровавый!“ Остальные заключенные настороженно прислушивались. Услышав вместо слова „стяг“ слово „нож“, они все поняли». Красивая выдумка? Алданов: «В мертвой тишине площади вторая, грозная фраза „Марсельезы“ прозвучала рыданием смерти. Никто в толпе не заметил демонстрации: вместо „I’etendart“ жирондисты пели „le couteau“». Алданов списал у Дюма?! Нет: оба взяли эту деталь из «Истории французской революции» Минье.

И пошли казни: «Гильотина привыкла принимать пищу с двух до шести часов пополудни; люди приходят посмотреть на нее, как на хищника в Ботаническом саду. В час пополудни повозки отправляются в путь, чтобы доставить ей корм. Вместо пятнадцати — двадцати глотков, которые она делала раньше, она теперь делает пятьдесят — шестьдесят, вот и все: аппетит приходит во время еды. Она уже приобрела сноровку; механизм отлажен. Фукье-Тенвиль с упоением крутит колесо. Два дня назад он предложил поместить гильотину в театр». Обезумевший Робеспьер расправляется с соратниками: в марте 1794 года казнены 20 эбертистов (революционеры вроде наших левых эсеров), апрель — казнь Дантона, Демулена (революция пожирает своих детей? Нет, террор — своих родителей). Всё, приехали — единоличная диктатура. Революционная? Наоборот: Европа видела в Робеспьере усмирителя революции, Пруссия хотела вступить в переговоры с ним. Когда-то он высказывался против священников, теперь — против атеистов; недалеко до закона о святотатстве, и не важно, что он зовет бога непривычным для христиан именем. Еве этот бог не нужен. «Почему род человеческий полагает, что Бог существует ради него? Потому что он самый непокорный, самый мстительный, самый свирепый, самый спесивый из всех? Поэтому взгляни на Бога, которого он себе создал, Бога воинствующего, Бога мести, Бога искушений; ведь люди вставили это богохульство в самую святую из молитв: na nos inducas in tenta-tionem[33]. Бог, видите ли, скучает в своем вечном величии, в своем неслыханном могуществе. И как же он развлекается? Он вводит нас в искушение. И нам приказывают молиться Богу днем и ночью, чтобы он простил нам наши обиды. Попросим его прежде всего простить нам наши молитвы, когда они обидны». «Так что каждый народ придумал своего Бога, который добр к нему одному и который не может благоволить к другим. Нам повезло, у нас был Богочеловек со святой моралью; он подарил нам религию, сотканную из любви и самопожертвования. Но подите найдите ее — она затерялась в церковных догматах… Нет, Господи, нет, мировая душа, нет, творец бесконечного, нет, господин вечности, я никогда не поверю, что высшая радость для тебя — поклонение стада овец, которое воспринимает тебя из рук своих пастырей и заключает в тесные рамки неразумной веры, меж тем как целый мир слишком мал, чтобы вместить тебя!»

Новый громкий процесс: 23 мая 1784 года Сесиль Рено покушалась на Робеспьера, к ее делу «прицепили» 52 человек, всех казнили в красных рубашках (по средневековому обычаю их надевали на отцеубийц, а Робеспьер — «отец» страны). Во время казни Ева крикнула «долой Робеспьера», ее арестовали. «Нож гильотины падает вам на шею, и газ разжижается. Но зачем служит и чем становится газ, из которого состоит человек, когда он возвращается к своим истокам и снова растворяется в бесконечной природе?

Тем, чем он был до рождения? Нет, ведь до рождения его просто не было.

Смерть необходима, так же необходима, как жизнь. Без смерти, то есть без преемственности, не было бы прогресса, не было бы цивилизации. Поколения, возвышаясь друг над другом, расширяют свои горизонты. Без смерти мир стоял бы на месте. Но чем становится человек после смерти? Удобрением для идей, удобрением для наук…»

В романе террор не кончается и не ясно, с чего бы ему кончиться, в жизни тоже просвета не видать: император, дабы после смерти передать трон сыну, затеял политическую реформу. До сих пор его власть в глазах иностранных монархов была не совсем легитимной — правил он декретами, как узурпатор, теперь решил создать обычную конституционную монархию, точнее, ее видимость, и тем успокоить заграницу и гарантировать наследственную передачу власти. 8 сентября 1869 года он огласил фактически новую конституцию: парламент получит право законодательной инициативы, министры будут ему подотчетны, но императору подотчетны тоже, так что никто ничего не понял. При этом новому парламенту так и не было разрешено начать работать. В начале октября — забастовки шахтеров в Сент-Этьене, несколько бастующих убиты полицией, в Париже стали говорить, что пора бы «выйти на улицы», даже дата назначена — 26 октября. Рошфор написал в «Фонаре», что император в очередной раз издевается над конституцией, а страна сползает в бедность, и надо что-то делать, другие газеты написали, что газета Гюго (он покровительствовал «Фонарю») призывает к восстанию, тот объявил: «Никто не должен выходить на улицы 26-го… Когда я посоветую восстание, я сам буду там. Сейчас я не советую». И не вышли.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.