Глава седьмая МОСКВА. НА ВЫСШИХ ЛИТЕРАТУРНЫХ КУРСАХ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава седьмая МОСКВА. НА ВЫСШИХ ЛИТЕРАТУРНЫХ КУРСАХ

О существовании Высших литературных курсов Астафьев узнал от В. В. Смирновой. Серьезно воспринял он и ее совет — непременно поучиться на них. «Разумеется, — предупреждала она Виктора Петровича, — никакой институт, никакие курсы писать вас не научат, но два года жизни в Москве, в творческой среде могут многое дать человеку, который хочет чего-то добиться и стремится к самоусовершенствованию».

Одними советами Вера Васильевна не ограничилась — она начала действовать, благо кандидатура Астафьева подходила по всем статьям. Был он уже членом Союза писателей, причем молодым, работал на периферии и высшего образования не имел — это также учитывалось при зачислении. Во время творческой командировки от журнала «Урал» в Игарку Астафьев, по его воспоминаниям, получил долетевшую в Заполярье телеграмму с извещением, что он зачислен на курсы и должен приступить к занятиям 1 сентября. В Москву он прибыл с опозданием на полмесяца. Шел 1959 год.

«Во время учебы на Высших литературных курсах, — вспоминает Виктор Петрович, — раздвинулись рамки моей окружающей среды. Москва с ее театрами, концертными залами, выставками, несколькими первоклассными преподавателями, единомышленниками и друзьями, много изведавшими, испытавшими, уже добившимися в литературе заметных успехов, — все-все способствовало духовному просветлению и нравственному усовершенствованию, способствовало прежде всего тем, кто к этому стремился, но не только водку пил. Гуляли, развлекались и мы, седые люди, пускали в аудиториях бумажных голубей. Нина Михайловна Молева, милейший человек, преподаватель истории искусств, самозабвенно отдававшаяся своему делу, называла нас „мои взрослые дети“. Да, да, мы отыгрывали и отгуливали пропущенную юность, молодость, кто и отнятое детство. Среди нас были не только фронтовики, рабочие, крестьяне, были и репрессированные, жертвы сталинских концлагерей. Они делились с нами „богатым прошлым“, открывали глаза на правду.

На курсах я не только много общался с курсантами и студентами Литинститута, но и пересмотрел весь тогдашний репертуар в столичных театрах, перечитал рукописи почти всех сокурсников и литинститутовцев, да и сам работал, написал повесть „Звездопад“, пяток рассказов, перевел по подстрочникам несколько произведений сокурсников из других республик.

Счастливые, плодотворные годы. Жаль, что всего их за первую половину жизни выпало лишь два».

Известный искусствовед Нина Молева, о которой столь тепло говорит Астафьев, на страницах «Литературной России» в 2009 году так вспоминала свою работу на Высших литературных курсах:

«Для меня все началось с 1958-го. Октябрь. Дом Герцена на Тверском бульваре. Комната третьего этажа — по преданию, та самая, в которой родился звонарь „Колокола“, — на тот день единственная аудитория еще только образовавшегося нового факультета Литинститута — Высших литературных курсов. Декан — „деревенщик“ Юрий Григорьевич Лаптев, зав. кафедрой мастерства — Виктор Тельпугов. И приглашенный преподаватель на дисциплину, которую еще никто не умел по-настоящему определить и осмыслить: психология создания художественного произведения (на материале истории мирового искусства).

Да, собственно, и с самими Высшими литературными все было далеко не очевидно. Учащиеся — со всех концов Советского Союза. От недавних фронтовиков до вчерашних заключенных концлагерей. По большей части с одной десятилеткой, но уже члены Союза писателей, авторы хотя бы одной вышедшей книги или нескольких опубликованных произведений. Приобретшие социальный (а зачастую и партийный) вес в родных местах. Уверенные в себе. Безапелляционные в суждениях. За пять учебных семестров им предполагалось дать основы гуманитарного образования. Нужду в нем кто-то испытывал, кто-то просто видел возможность прожить в хороших условиях в столице, завязать соответствующие профессиональные связи. Хотя никто не говорил об этом вслух, но преподавателям надо было применяться к своим слушателям. Никаких рычагов административного воздействия быть не могло — гарантия правления Союза писателей.

И первый же прокол. Положим, все идейно-партийные дисциплины не подлежали обсуждению, спокойно воспринималось литературоведение, но вот история искусства вызвала взрыв. Слушатели отказались тратить на нее время, и это притом, что лектором был приглашен один из ведущих советских искусствоведов профессор М. В. Алпатов, далекий от партийных перехлестов автор ряда монографических трудов по русскому искусству, отлично владевший словом. „Нет“ курса оказалось категоричным. Профессор предложил в качестве замены вчерашнюю аспирантку МГУ. Правда, с ученой степенью, с несколькими научными книгами, руководителя университетского семинара, считавшуюся хорошим лектором (диплом об окончании Щепкинского театрального училища). Ее он просил об одолжении, чтобы разрядить назревший конфликт („хотя бы в порядке опыта!“).

Список слушателей тогда не говорил ничего, сегодня — это страницы энциклопедии нашей литературы: Виктор Астафьев, Евгений Носов, Анатолий Знаменский, Новелла Матвеева, Юрий Гончаров (впрочем, уже тогда его называли русским Ремарком), Римма Казакова, ставший классиком Белоруссии Владимир Короткевич и его супруга чеченская поэтесса Раиса Ахматова, поэты Николай Панкин и Вячеслав Кузнецов (вчерашний офицер, едва ли не единственный сумевший по-настоящему достойно выступить против сусловской кампании 62-го года), Сергей Викулов, Юрий Пиляр, тульчанка Наталья Парыгина — всего около двадцати человек, среди которых неярких не было…»

Молодая преподавательница, о которой вспоминает Н. Молева, хорошо запомнилась Виктору Астафьеву. Я, например, не раз слышал от него слова восхищения и благодарности в ее адрес. Слушатели буквально были заражены ее трепетным отношением к истории. Исторических знаний катастрофически не хватало, тем более не было времени на их пополнение. В качестве выхода использовались выезды курса по историческим местам. Маршруты комфортабельного по тем временам автобуса, который выделял Союз писателей, пролегали через Владимир, Кидекшу, Суздаль, Ростов Великий, Тулу, Переславль-Залесский, Дмитров, Ярославль, Сергиев Посад, Александров, Радонеж, а также десятки маленьких русских городков, усадеб…

О впечатлении, которое произвели курсы на Астафьева, мы можем судить из письма более позднего времени молодому прозаику Анатолию Буйлову: «Мой вам совет: как только вступите в Союз писателей, добивайтесь, чтоб вас приняли на Высшие литературные курсы. Сами по себе курсы — благо, во всяком случае, для меня они были таковыми… Но еще большее благо — два года прожить в Москве, пообщаться с товарищами по труду (если в меру пить водку, времени для обучения остается) и прикоснуться к сокровищам отечественной и мировой культуры. За два года я посмотрел около шестидесяти спектаклей, посетил все постоянные выставки, приучил себя к серьезной музыке и т. д. и т. п. Это все необходимо, как воздух, в нашей проклятой и прекрасной работе…

Не обижайтесь на меня, что я вроде бы вмешиваюсь в ваши дела и в жизнь. Но мне так хочется, чтобы вы сократили путь „к себе“, ибо я сам всего добивался в одиночестве, лишь в зрелом возрасте начав осознавать себя и лишь на курсах приобретя настоящих, требовательных друзей».

Владимир Матвеевич Бахметьев (1885–1963) относится к самому старшему поколению советских писателей. Он начал печататься еще до революции в газетах Сибири, да и вообще его творчество в значительной мере связано с сибирскими реалиями. Может быть, поэтому, направляя ему письмо в период своей учебы на Литературных курсах, Астафьев рассчитывал на внимание и поддержку. А причиной, которая побудила молодого писателя обратиться к старейшему литератору, стала объявленная Гослитиздатом подписка на собрание сочинений В. Шишкова. Размышляя о готовящихся к переизданию произведениях, Астафьев недоумевает, почему ранний период творчества прозаика-сибиряка не отражен в собрании сочинений. Он обращается к Бахметьеву не только как к исследователю творчества Шишкова, но и его другу, надеясь, что тот может вмешаться, изменить ситуацию, повлиять на состав намеченных к печати томов, увеличить объем собрания. Виктор Петрович показывает себя не только поклонником Шишкова, но и знатоком его прозы.

Можно предположить, что Виктор Петрович ждал ответа. А может, надеялся и на общение со старшим коллегой. Следует также заметить, что сам Астафьев всегда откликался на зов своих более молодых товарищей по перу.

Письмо, отправленное из Чусового, прибыло в Москву 18 августа 1960 года. На конверте карандашом сделана, очевидно, самим Бахметьевым, пометка: «читатель о Шишкове». Все-таки жаль, если старый литератор, которого отличала «тонкая наблюдательность» (характеристика из энциклопедии), не проявил интереса к Виктору Петровичу.

Оригинал письма — три машинописные страницы, на которых встречаются и грамматические ошибки:

«Глубокоуважаемый Владимир Матвеевич!

Долго ждал я подписки на собрание сочинений Вячеслава Шишкова. Наконец, сегодня моя давняя мечта осуществилась — я оформил подписку. Оформил и тут же решил написать в „Гослитиздат“, нет, не благодарственное письмо, а давно наболевший вопрос: почему в наших издательствах, у наших литературных властей такое отношение к замечательному писателю, в ряд с которым можно поставить только одного-двух советских писателей? Почему после долголетних обещаний „Гослитиздат“ решил „удивить“ читателей восьмитомником? Это же, по существу, повторение посмертного издания избранных произведений Шишкова, с той только разницей, что там было уложено все в шесть томов. Вам-то хорошо известно, что еще при жизни Шишкова издавалось 12 томов его сочинений — это, если мне память не изменяет, еще до написания им „Угрюм-реки“ и „Пугачева“. Так неужели же сейчас нельзя было сделать хотя бы двенадцатитомник? Снова не включен в издание роман „Ватага“, снова нет ряда малоизвестных произведений Вячеслава Шишкова. Читатели снова должны верить на слово, что „Ватага“-де ошибочное произведение, что и в ряде других произведений Шишков ошибался и т. д. Было время, когда у нас все творчество Достоевского считалось ошибочным, и людей вынуждали подпольно, по альбомчикам и блатным песням узнавать Сергея Есенина, а за книгу Джона Рида садили в тюрьму. И вот до сих пор еще живы кое у кого эти тенденции, и они не доверяют читателям, боятся, что те не разберутся в ошибках и срывах того или иного писателя. И вот слабые в сравнении с другими произведениями, написанные в спешке, пусть нужные в свое время военные рассказы Шишкова печатаются без конца, включаются во все издания, а многое из творчества писателя замалчивается, утаивается от читателей. Мне, человеку, воспитавшемуся на книгах Шишкова, безмерно любящему этого силача в русском языке, великого выдумщика и недостижимого мастера в изображении людей, больно и обидно за покойного писателя, которого и при жизни-то замалчивали да поругивали время от времени. Да и как не будет больно, если на втором съезде писателей Шишкова упомянули один раз! Упомянул его Натан Рыбак в своем выступлении. А на Съезде российских писателей, где я присутствовал, его этак мимоходом хвалили за „Емельяна Пугачева“.

Диво-дивное! На этих же съездах воскурялся фимиам до небес таким писателям, которые и сами-то себя никогда не решатся поставить вровень с Шишковым.

Когда-то, в письме к Вам, Вячеслав Яковлевич сетовал на то, что у критиков он не в чести, но что радует внимание и интерес читателей к его произведениям и что, в конечном счете, это для писателя главное.

Да, это так, писатель пишет для того, чтобы его читали. И Шишкова читают, да еще как! Все последние издания „Угрюм-реки“, а их было довольно много, в нашей районной библиотеке постоянно на руках. А тут народ в основном трудовой живет, и, если уж что читает, так значит это действительно интересно. Пустяки тут не любят читать. И все-таки знают Шишкова больше как автора „Угрюм-реки“. Слов нет, это книга книг, и я уверен, что еще придут такие времена, когда по ней будут изучать историю русского капитализма, но не должно так быть, чтобы знали у нас Шишкова только наполовину. Писатель этот достоин того, чтобы его знали лучше, читали больше.

Вот поэтому-то я и не написал в „Гослитиздат“, а Вам. Надеюсь, что Вы принимаете участие в подготовке подписного издания и возможно сумеете как-то воздействовать на издательские власти и увеличить объем издания. Это крайне необходимо, на мой взгляд. Ведь даже многие из наших литераторов думают так, что Шишков и написал лишь то, что издается. Я вот учусь на Высших литературных курсах, и делал доклад на уроках по теории литературы о творчестве Шишкова, и видел, как люди удивлялись, слушая о жизни и творчестве этого исключительно даровитого писателя и широкодушного человека. А ведь я рассказывал-то о Шишкове литераторам! Да и пользовался-то я теми скудными материалами, которые есть в библиотеках и которые, в общем-то, лишь повторяют Вашу книжку о Шишкове.

Больше хочется знать об этом прекрасном писателе, больше и шире читать его. Шишков заслужил своим творчеством и своей жизнью заботливого, любовного внимания к себе, а о нем пишут лишь в дни юбилея его друзья, которых остается все меньше и меньше.

Извините, Владимир Матвеевич, за длинное письмо и за некоторую сумбурность. Дойдет ли моя просьба до издательских властей — не знаю, но пусть хоть Вам будет известно, что у Вашего покойного друга есть искренне любящий его поклонник, который восхищается его творчеством и не устает у него учиться трудному литературному делу.

С глубоким уважением

Астафьев

15 августа 60 г.».

Завязавшаяся позднее дружба писателя с маститым советским литературным критиком Александром Макаровым, характер возникшей между ними переписки позволяют нам сделать предположение, что в этом письме выражена не только любовь Астафьева к прозе В. Шишкова. В нем виден более широкий подтекст, призванный привлечь интерес маститого писателя к идущему вослед литератору.

Для Виктора Петровича понятие «сибирская» литература — отнюдь не пустые слова. В письме В. Колыхалову, посланном значительно позднее, 16 апреля 1969 года, из Вологды, он писал: «…Люблю книги сибиряков. В них, у талантливых, разумеется, авторов… всегда покоряет выпуклая образность, сочный и богатейший язык, сочная природа. Наш грубоватый, не подмазанный крылышком юмор, не вымученная, не выставленная напоказ честность и правда, правда непосредственная, неотразимая, как жизнь, которая вроде бы как сама собой, разумеется, и потому ее обычно принимают и воспринимают без ахов и охов и никакой излишней подозрительности к ней не проявляют. Такова уж она, настоящая правда: ее или принимают целиком, или отвергают, но тоже целиком, ибо она неделима и неотделима эта „исповедальная проза“…

Твоя книга написана в лучших традициях сибирской прозы, которая была и осталась, по моему глубокому убеждению, лучшей и определяющей в прозе 20-х и 30-х годов. Зазубрин, Ошаров, Петров, Иван Кратт, Шишков, Березовский, Жуков, Сейфуллина, Вс. Иванов, Черкасов (покойный, а не живой!) и множество других сибиряков зачали советскую прозу и продолжали ее с новейшим живописным блеском, они как бы изголодались по живому слову, по живому разговору, в душах их скопилось столько красок, столько живописных образов и эмоциональности, что они ее выплескивали удало, безудержно, темпераментно и иной раз одной страницы (у Шишкова, например) иному современному столичному „художнику слова“ хватило бы на роман — так они бедно заряжены жизнью, так мало видели и пережили.

Все это, присущее лучшим сибирякам, как бы само собой перешло к нам (да и как могло быть иначе? Мы ж росли, выросли на этой литературе!), и все это ярко, зримо и вещественно присутствует в твоей книге.

Но я глубоко убежден, что сибиряки наши, если б дали им возможность созреть, жить и работать, вспомнили бы, в конце концов, что до них были Достоевский, Толстой, Чехов, Бунин — в прозе; Пушкин, Блок, Некрасов — в поэзии, которые умели — да еще как! — писать и образно, и живописно, и удало, и правдиво, и… как хочешь. От стихийной, порой „голенькой“ прозы они постепенно переходили к мысли, и, если уж шла война и ее описывали, то не одними батальными сценами отделывались эти воистину мудрые художники, а мятущийся появлялся у них на позициях и мятущийся, чего-то ищущий граф, и мужичок, со „своих позиций“ пытающийся понять себя, мир и происходящее в этом мире. Если уж нищий студент угрохал старуху, то за него нравственные вопросы решал не всезнающий майор Пронин или мимо ехавший и случайно завернувший в роман секретарь обкома, а сам он, студент, обращал свой взор вокруг и в самого себя и все вокруг постигал — и высшую нравственность, и падения — путем мучительного размышления над сущностью человеческой жизни, над ее величием и мерзостью.

Тургеневы, Достоевские, Толстые достигли высших вершин в слове, потому что сделали это слово мыслительным и, мало того, пошли дальше, забрались туда, откуда возникает эта мысль — в человеческую душу.

Увы и ах! При всем блеске прозы 20-х и 30-х годов, особенно сибирской, она лишилась основного достижения нашей русской Великой литературы. Она изображала и только. Она, захлебнувшись, спешила вперед, летела, подхваченная круговертью событий и запущенной во всю мощь и на всю „железку“ собственной жизни. Еще раз говорю: дай ей время приостановиться, осмотреться, поразмыслить — литература эта непременно пошла бы в глубь явлений жизни, занялась бы самоанализом и осмыслением вновь народившегося общества.

Я думаю, не случайно почти всю сибирскую литературу вырубили под корень. Кто-то инстинктивно почувствовал, что она, если не представляет, то будет представлять опасность…»

Но вернемся к периоду учебы Виктора Астафьева на Высших литературных курсах. Сам писатель довольно часто и с удовольствием вспоминал эту пору своей жизни. Однажды я предложил ему побывать в его альма-матер, поговорить с новым поколением студентов-писателей. Астафьев согласился.

Встреча состоялась 17 декабря 1985 года. А лейтмотивом состоявшегося разговора стал тезис: «Каждый день что-то открывали…»

«Учеба на ВЛК — лучшие и святые мои годы, — этими словами начал разговор с молодым поколением Виктор Петрович. — Я пришел сюда с шестью группами образования и житейским багажом. Только учеба в Москве помогла мне сбить провинциальную штукатурку, помогла преодолеть тот разрыв в образовании и культуре, который я имел и на преодоление которого в одиночку мне пришлось бы лет двадцать корпеть.

К счастью, почти все мои однокурсники были такие же: из провинции. Заносчивости и спеси столичной меж нами не водилось, мы не критиковали и не снисходили до окружающего, а каждый день что-то открывали.

Именно в те годы я посмотрел основной репертуар московских театров. Счастлив, что застал еще наших великих стариков из МХАТа. Видел грандиозные „Мертвые души“, видел спектакль „Дни Турбиных“ с Михаилом Яншиным в роли Лариосика.

Пользуетесь ли вы той возможностью, что вам предоставляет жизнь в Москве? Я как сделал: взял шоколадку, букет цветов и пошел к билетной будке возле метро „Новослободская“. Представился кассирше: так, мол, и так, неотесанный мужик из Перми приехал в столицу уму-разуму поднабраться…

Милая женщина, там работавшая, снабжала меня билетами на все стоящие спектакли все годы учебы. Впрочем, заглядывал я к ней и в более поздние времена.

Писателю никак не обойтись без культуры. Нужна она и художникам. Я вот в воскресенье побывал на выставке в Манеже. Удручающее впечатление. Выравненное мастерство. Будто писалось все одной рукой. Кто прежде писал хуже, чуть поднялся, а прежние мастера остались на своем уровне. Ни одна картина не берет за сердце.

Люблю Кугача. Но то, что показано им, вещь проходная, не выше Кугача прежних лет. Картина Мальцева, посвященная памяти Федора Абрамова, по-моему, не вполне удалась. Нет подлинного трагизма этой утраты.

Вы должны все видеть, знать и все обсуждать.

Может, конечно, нам было легче?

В то время в Литинституте училась группа оригинальных людей: Николай Рубцов, Ольга Фокина, Василий Белов, братья Сафоновы.

У нас, на ВЛК, — Евгений Носов, Сергей Викулов и другие пытливые ребята. Этих двоих вспомнил, как говорится, навскидку. Таким образом, у нас существовала широкая, питательная среда общения».

Отвечая на вопрос, кто из преподавателей ему запомнился, Виктор Петрович прежде всего назвал Нину Михайловну Молеву. «Она читала нам историю искусств, а, по сути, говорила обо всем. Мы, дураки, не сразу оценили ее. Случалось, гасили свет перед лекцией.

— И что же?..

— Не обращала на это внимание, читала свои лекции в полной темноте. На наше счастье она занималась с нами целых два года! Какие лекции! Значительно позже я узнал, что эта хрупкая, изящная женщина — не только крупный специалист и великолепный лектор, но и ветеран войны, бывший санинструктор. Что она носит осколок в сердце. Как стыдно мне за прошлое ребячество взрослых мужиков.

Впрочем, эта мудрая женщина, полагаю, понимала ситуацию лучше нас самих. Ведь мои сокурсники, да и сам я, не имели отрочества и юности, не перебесились, не покуролесили свое, практически из детства ушли на войну. И вот, когда оказались снова за партой, кое в ком вдруг взыграло ребячество…

Нам Архипов читал историю литературы XIX века. Приходит к нам и сразу спрашивает: „Ну, как работаем?“ Все кричат: „Без перерыва!“ Его лекции о Николае Некрасове до сих пор в памяти, будто вчера мною слышаны. Особенно блистательная лекция — об Иване Сергеевиче Тургеневе, которого он, кстати сказать, не любил. Не любил! И потому не считал себя вправе проявить какую-то личную предвзятость. Готовился к ней с особой тщательностью. Этот подход Архипова к нелюбимому им Тургеневу имел для нас большой нравственный смысл. Мы поняли, что писателя ведь нельзя трактовать одномерно и только из личных симпатий. Писатель ведь не доска, а древо, живое и плодоносящее, которое, чтобы знать и хорошенько разглядеть, нужно ни раз и ни два обойти со всех сторон. А доску, конечно, можно просто перевернуть, чтобы убедиться: вот она доска и есть.

Разговор о днях, прожитых в годы учебы в Москве, — не только воспоминания. Для меня это настоятельная потребность осознать для себя не такое уж далекое прошлое, крепко связав его с настоящим. Мне это нетрудно сделать. Ведь и на недавнем съезде писателей России встречал однокурсников, настоящих своих друзей. Наша дружба прошла проверку обшей работой в литературе, тесным общением за истекшие два десятилетия.

Я много езжу по стране. Бывало со мною и так, что собираюсь, лечу в один город, а из-за непогоды попадаю в другой. Так однажды оказался в Краснодаре. Ночь. В аэропорту многолюдно, неуютно, голову негде преклонить. Но ведь Виктор Логинов — краснодарец. Еду через ночь к нему. Ломлюсь в дверь. На пороге появляется и невозмутимо говорит: „О, Витя, кореш мой, заходи. Рад тебя видеть и согреть“. Подобную братскую встречу я пережил и в гостях у воронежского писателя Юрия Гончарова.

Сам тоже радуюсь, когда вижу у себя в Красноярске родную душу.

Вы должны сделать все, чтобы сдружиться. Вы — писатели, только вошедшие в литературу. Вам еще много лет корпеть над словом, дружить, помогать друг другу. Поднимается творческое настроение, когда испытываешь счастье от встречи со своей юностью.

— Чем вы могли бы объяснить, что самые яркие выступления, прозвучавшие на VI съезде писателей РСФСР, были посвящены нелитературным проблемам?

— Вопрос, на мой взгляд, поставлен неправильно. Почти нет чисто литературных вопросов. Если идет разговор о жизни, то, значит, мы говорим и о литературе. Внутри — цеховые рассуждения, схоластика, которая отвлекает писателя от насущного, наболевшего в жизни страны.

Писатель — человек общественный. Проблемы экологии, например, которым посвятили свои выступления Валентин Распутин, Василий Белов и ряд других писателей, — важнейшие для нашего бытия.

— Сейчас обсуждается решение о переброске северных рек на юг. Каково ваше мнение по этому вопросу?

— Я противник всяких перебросок, строительства плотин. Это пройденный этап человеческой деятельности. Насыпная плотина, придуманная первобытным человеком, анахронизм. Но по всему видно, что государство пойдет на это вновь и вновь… Некогда передохнуть человечеству и природе. Со временем изо всех сибирских рек сделают подобие Енисея. Будет много луж.

— Но разве разговор о положении писателя в обществе не актуален? Многим начинающим, да и не только, просто не удается дожить до выхода книги, до нормального гонорара…

— Да, согласен, писателю трудно выживать. Голодный первичный этап прошел и я сам, и все мое поколение. По сути, это удел каждого писателя, который не ищет благодеяний от власти. Горжусь тем, что среди моих товарищей нет автора романа вроде „Кавалера Золотой Звезды“. Именно на провинциалах упражняются столичные критиканы и рецензенты, сколько талантов им удалось буквально загрызть.

Но правильно написал Николай Глазков:

Никакие бредни рецензента

Не заменят светлый гонорар.

Изменить что-то очень сложно. Только работа — качественная и на результат, от которого общество не сможет отмахнуться. Потому-то и нужна нам культура. Она поможет устоять, будет поддержкой. Без опоры на опыт предшественников трудно выдержать бой за себя, свое слово.

— А когда вам легче работалось: двадцать лет назад или теперь?

— Чем дальше, тем трудней, это я вам обещаю.

— В смысле мастерства или в сборе материала?

— И того и другого.

Но, конечно, полно бумагомарателей, которые не испытывают никаких затруднений. Сейчас я буквально завален рукописями. Причем плохими, бессодержательными. Мелкотемье!

Посмотрите, какие мы серьезные вопросы ставили и обсуждали на писательском съезде. А молодые и не очень уже молодые писатели отягощают собственное сознание, тратят бумагу на изложение своих отпускных интрижек. Недавно я отослал одну такую рукопись товарищу с Дальнего Востока. Отругал его за мелкотравчатость. Дальневосточнику ли браться за описание случайных страстишек, грешков на старости лет. Между прочим, написал ему и о том, что после „Солнечного удара“, после „Чистого понедельника“ (рассказы И. А. Бунина. — Ю. Р.) нельзя походя браться за эту тему.

Спустя месяц он ответил, что разыскал названные мною „образцовыми“ рассказы и прочитал их. Первый — да, ничего, но второй… „Чистый понедельник“ он разнес в дым! В заключение написал мне так: ты не собьешь меня с толку сомнительными образцами. Вот так. Этому автору, конечно, всегда будет легко творить.

Если же говорить серьезно, то трудностей в нашей работе масса. И хотя сама технология ремесла для меня упростилась, — вещи я научился делать, — запросто опишу вам ветку или дождевую лужу, но не хватит ли нам в литературе описывать лужи? Не стоит ли отказаться от красивостей, когда теряешься, испытываешь настоящий страх перед чистым листом? В самом деле, о чем и как писать?!

Кроме того, как говорит мой друг Евгений Носов, приходится и „фирмой“ дорожить. Не хочется, чтобы читатель получал халтуру, подписанную твоим именем. Как видите, начинаются еще более сложные отношения с жизнью.

Еще аспект, которого не раз касался, но обойти не могу: знания, культура. Поверьте мне хоть на слово! Чем дольше живешь, тем острее ощущаешь недостаток культуры.

Современному писаке хорошо бы хоть пару языков знать. На одном читать, на другом — читать и общаться. Кроме того, древнюю философию, богословие… Там много человеческого материала.

Освоение наследия прошлого помогает человеку достичь высот в профессии. В этом я убежден. Именно отсутствием культуры подлинной объясняю тот факт, что большинство писателей не могут сами себя редактировать. Это серьезный минус.

Помните у Эзопа — крольчиха упрекала львицу, что та носит в чреве львенка два года, в то время как она, крольчиха, ежегодно производит на свет потомство десятками. На что ей львица ответила: да, я вынашиваю своего детеныша долго, но зато рожаю льва.

Вот нам с вами важно давать читателю не однодневки, а глубоко выношенные, выстраданные произведения.

— Почему вы вдруг возвратились в родные края?

— Если кратко отвечать: вернулся помирать.

Я покинул свою родину — деревеньку Овсянка — очень, очень давно и не по своей воле. С войны поехал на Урал, на родину жены. Там прожил двадцать четыре года: восемнадцать лет — в Чусовом, шесть — в Перми.

На Урале я встретил замечательных людей, они помогли стать писателем. Это были фронтовики, наверстывавшие упущенное из-за войны время. Жили в дружеском соперничестве. Я хоть и молодой, а тыристый был. О тех годах много мною написано, посмотрите, кому интересно, публицистику.

Но постепенно как-то стал уставать от треска, от утверждений, дескать, Урал — авангард русской земли, там живут лучшие мастеровые люди и тому подобные декларации. А что делать, пока не понимал. Повезло: позвали на ВЛК. На Высших литературных курсах, в этих вот аудиториях, я сдружился с теми людьми, которых уже упоминал.

Сергей Викулов, кстати, был старостой нашей группы, а еще рядом учились поэты — Александр Романов и, чуть позже, Виктор Коротаев.

Один мудрый человек советовал каждому найти свою поляну. Я ее нашел в Вологде. Вообще Русский Север, когда я приехал туда, покорил сразу. Поразили своею красотой северные пейзажи. Ничего подобного ни в Сибири, ни на Урале не видел. Не знаю, насколько все это увиденное и пережитое обогащает перо, но душу — несомненно. К тому же в Вологде была и есть одаренная писательская организация. В дружеском кругу я многому научился, многое понял. И главное — что надо быть с Родиной, — понял именно в Вологде.

Кроме того, стало просто не хватать наездов в родную деревню, запасы памяти истощились. Вдруг заметил, что забываю коренной, деревенский язык своей малой родины — Овсянки. В общем, точно сказано: в гостях — хорошо, а дома — лучше.

Ну, и та причина, о которой сразу упомянул — быть ближе к родному погосту, — немаловажная. Это нам завещал еще Пушкин, сказав:

А все же ближе к милому пределу

Душе хотелось почивать…

— Когда, при каких обстоятельствах вы стали жить как профессиональный писатель?

— Лишь с 1962 года живу только литературным трудом. До того приходилось и в газетенке покрутиться, и на радио. Но до чего же тяжко совмещать две столь близкие и равно далекие деятельности: писательскую и журналистскую».

На той встрече в стенах Литинститута были затронуты и другие вопросы, касающиеся жизни писателя и его творчества. Воспроизведу еще несколько вопросов, заданных Астафьеву, и его ответы на них:

«— Может ли человек, сам не воевавший, писать о войне, имеет ли на это право?

— Каждый автор сам решает, о чем писать. Он может касаться любой темы.

— В своей статье в газете „Правда“ вы упомянули о романе, который пишете. В какой он сейчас стадии работы?

— Я пишу неправильно, не так, как надо бы, как учит опыт литературы. Вспомните подробнейшие планы, которые составлял себе Достоевский. У меня с романом такая ситуация. Почти готова третья книга. Наполовину — вторая, и нет — начала. Когда напишу, пока не знаю.

Из-за неправильности работы — говорю вам серьезно и без утайки — даже рассказы мои получаются с прогибом. Сгибаются, как пила. Это слабость, беда моя.

— Считаете ли вы, что вас обошли в наградах?

— Писатель не нуждается в наградах. Самая высокая радость — сама писанина, если она получается. Все остальное — мишура. Впрочем, наград у меня достаточно, а самая дорогая — солдатская медаль „За отвагу“.

— Довольны ли вы своим читателем, читателями вообще?

— Прежде всего не доволен собою как читателем. Только год назад по-настоящему вник в Гоголя, по сути, открыл его для себя! Сдается мне, что он, увы, до сих пор не прочитан. Не только в России, но и в мире.

Читатели у нас есть, но качественно читатель растет медленно. Этому свидетельство — те перегибы в книжных увлечениях, которые мы видим. Торжествует невзыскательность вкусов. Она распространяется уже и на самих писателей. Они начинают подлаживаться под усредненное восприятие, мало работают над словом. Вообще я должен с горечью признать, что средний литератор работает значительно меньше, чем хороший. Тревожное явление. Впрочем, еще Горький заметил, что русский писатель не любит, когда ему мешают, но радуется этому.

— Не много ли у вас общественных нагрузок?

— Нет, полагаю. Недавно вот детдом еще себе навесил. Все это нужно писателю как личности.

— Устраивает ли вас сегодняшнее состояние поэзии?

— Нет, конечно. Отсутствие ярких имен в поэзии — наша общая беда. Ведь именно в поэтическом слове прежде всего находит выражение современность. Если в поэзии безвременье, это плохой признак. Мне очень не хватает поэтического слова, наследующего традиции русской культуры.

— Вы сказали о том, что вам не хватает культуры, сожалеете об утраченных возможностях… Сейчас вы компенсируете ее недостаток чтением. Какой процент в вашем чтении занимает западная литература?

— Я довольно плохой читатель. Одним глазом много не прочитаешь. Поэтому беру в руки только проверенные временем вещи. Модную литературу не читаю. Из последних произведений западных авторов самое сильное впечатление — роман Джонсона „Только позови“. Люблю Д. Лондона, М. Твена, Т. Драйзера…

— Есть ли у ваших героев прототипы?

— Редко. Не зря, по-моему, раньше нас называли сочинителями. Мы стали это забывать. Далеко не всегда есть прототипы. В интересе к так называемым прототипам со стороны исследователей и читателей я вижу сильный перебор».

Напомню, что встреча в Литинституте состоялась в конце 1985 года, когда то ли свежий ветер перемен врывался в душную атмосферу, давившую на многих мастеров пера, то ли мгла еще более сгущалась над страной. Это, конечно, не могло не отразиться на жизни и творчестве «неправильного» писателя Виктора Астафьева.

Но не будем забегать вперед.

Одна из моих бесед с Астафьевым произошла накануне выхода в свет книги «Зрячий посох» (1988), в основе которой, как известно, лежит переписка автора с известным литературным критиком А. Н. Макаровым. По этой книге мы можем судить о том, как молодой Астафьев нуждался в дружеской поддержке умудренного жизнью товарища по цеху и обрел, к счастью, такого в лице Макарова.

«Литературные курсы и вот он (Макаров. — Ю. Р.) были для меня колоссальной, настоящей наукой творческого поведения» — такие слова услышал я от Астафьева, когда речь зашла о его учителях и наставниках.

«— Александр Николаевич преподавал у вас?

— Он занимался в поэтическом семинаре. Я увидел его в коридоре, в интеллигентном и жарком споре со студентами. Этот в отличие от некоторых других профессоров не спешил уйти после окончания лекции. Занятия его могли еще час продолжаться в коридоре, на лестничной площадке у окна, на скамейке в скверике Литинститута…»

Заочное знакомство очень скоро выльется в тесное творческое сотрудничество. Произойдет это в 1962 году. Сначала Астафьев пришлет Макарову свое книгу — чтобы узнать его мнение о ней. Почему же именно его отзыв был нужен начинающему литератору? Потому что уже тогда, читая его статьи и слушая отзывы студентов Литинститута о своем преподавателе, понял Виктор Петрович, что «это был человек колоссального чутья и эрудиции, большого внутреннего предвидения».

«— Не являются ли эти слова своего рода данью памяти человеку, который вас когда-то заметил? — поинтересовался я, может быть, и не совсем тактично.

— Не потому, что заметил или поддержал. Этого, по существу, и не было. Он был старший друг, а я — младший. Он, конечно, более образованный, культурный, знающий. И как истинно культурный человек он умел не делать, не показывать дистанции. Пожалуй, это отличительная черта тех немногих подлинно культурных, интеллигентных людей, которых я встречал. Такой же была и В. В. Смирнова. Редкое и удивительное умение с человеком любого культурного уровня говорить на равных, без высокомерия и спеси.

Повторяю, это была большая дружба писателя и критика, двух людей, не только любящих литературу, но бесконечно, до конца ей преданных. Максимально и без скидок!

Как сегодняшнему обществу недостает таких людей! Без снобизма, заносчивости, угодливости и перехмура. Зато сколько полукультурных снобов! Далеко искать не надо, достаточно завернуть в ЦДЛ, сколько встретишь самопупства, откровенной дури. А ведь в основном отдыхают и резвятся там писатели. Каждый второй — гений с задранным рылом…»

Откроем страницы «Зрячего посоха».

«Жизнь, — пишет Астафьев, — состоит из встреч и разлук.

И встречи, и разлуки бывают разные, как разны и люди, с которыми встречаешься и разлучаешься.

Судьба подарила мне счастье быть короткое время знакомым и дружбою связанным с Александром Николаевичем Макаровым. Он был старше меня во всех смыслах, но он был мудр, деликатен, чист мыслями, и я, в наших с ним отношениях, никогда не чувствовал разницы в возрасте и подавляющего его превосходства в интеллектуальном развитии.

Мы дружили на равных, но это не мешало мне в то же время почтительно относиться к его трудным сединам, к его феноменальным познаниям. В наших отношениях младшего и старшего литератора и человека не было никогда фамильярности, но было много теплоты и доверительности друг к другу.

Больше всего меня привлекало в Александре Николаевиче одно бесценное по нынешним временам качество — полное отсутствие вождизма, распространенной скверной болезни в нашей современной литературе, и терпимое, выкованное годами трудной его жизни, отношение к людям.

За все годы нашей дружбы он ни об одном — ни об одном! — человеке не сказал дурно, не унизил себя поношением и бранью в адрес того или иного литератора. Если человек был ему не симпатичен, он так и говорил, что этот человек ему не симпатичен, но никогда не навязывал мне своих симпатий и антипатий. Он доверял мне самому разбираться в людях, и рукописи, книги мои читая, тоже не был никогда категоричным в суждениях, а лишь тонко, мягко подводил меня к той или иной мысли и далее пускал как бы в „самостоятельное плавание“, полагая, что я сам уже не мальчик, и веруя, что разбираясь сам в себе и в сложных вопросах жизни, литератор большему научится и от много избавится, и многое приобретет.

Да, встреча и дружба с Александром Николаевичем осложнили мою писательскую работу. Я стал относиться к ней строже, ответственней и на себя смотреть критичней. И по сей час я каждую строку свою рассматриваю как будто проницательными глазами Александра Николаевича: выдержит ли она этот взгляд? Улыбчивый, чуть ироничный; как будто совершенно открытый, но с глубокой мыслью и отеческой заботой в глубине!»

Упоминает Астафьев о своем состоянии после смерти Макарова: «Я осиротел… Вторично осиротел в своей жизни. Много лет назад потерял мать, а теперь вот отца, отца-друга, отца-наставника, не назидательного, не резонера, не грузно нависшую надо мной фигуру „старшего“, а друга, до которого иногда просто хотелось дотронуться рукой и почувствовать, что он тут, он есть и к нему можно прийти с радостью, с бедой и ничего не говорить о них, но выздороветь душою…»

Во время работы над «Зрячим посохом» Астафьев пользовался в основном письмами, которые он получал от Александра Николаевича. Своими же письмами он не располагал, воспроизводил их содержание по памяти. Существовавший пробел в переписке Астафьева и Макарова восполнила книга «Твердь и посох. Переписка 1962–1967 гг.», опубликованная в 2005 году Г. К. Сапроновым.

Историко-литературный материал этой книги, связанный с творческой работой Виктора Петровича в шестидесятые годы, неожиданно открыл передо мной совершенно новый пласт отношений между Астафьевым и Макаровым. Мы уже сказали о том, что Александр Николаевич больше знал, был более искушен в литературной политике и щедро делился со своим младшим собратом своим опытом и знаниями. Но дело было не только в опеке «ведомого» им провинциального автора, все складывалось намного сложнее. Спустя год-два с начала знакомства становится все более очевидным, что общение с Астафьевым, астафьевские письма, выраженные в них взгляды на мир и литературу не просто нужны, а необходимы Макарову. Диалог с Астафьевым ломал устоявшиеся взгляды, заставлял на многие вещи взглянуть под иным ракурсом.

Бескомпромиссность творческого поведения, которую нес в себе младший товарищ по цеху, не давала маститому литератору права спокойно «почивать на лаврах». Нередко «ведущий» и «ведомый» меняются местами — Астафьев увлекает Макарова за собой, предлагает продолжить полет на более рискованных высотах.

В недавно вышедшей книге В. Курбатова «Нечаянный портрет» (2009) я нашел подтверждение своим мыслям и ощущениям.

— Нужен ли вам теперь Макаров? — спрашивает Валентин Яковлевич у Виктора Петровича (разговор происходит в 1995 году).

— Нет, наверно. Как друг, может быть, да. Я теперь, может, ему был бы и нужнее, чем он мне. Одинокий все-таки был. Сидел бы сейчас в твоей избушке (в этот момент Курбатов гостил у Астафьева в Овсянке и жил в доме для гостей. — Ю. Р.), на Енисей ходил, была бы копейка за день — хорошо. Коммунист был, вряд ли бы чего понял в нынешней жизни, последних моих работ, скорее всего, не принял бы, но другом остался…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.