Валерий Пендраковский Уроки Даля

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Валерий Пендраковский

Уроки Даля

Занятия актёрским мастерством в мастерской Александра Алова и Владимира Наумова во ВГИКе начались 23 октября 1980 года. Педагогом по этой дисциплине был Олег Иванович Даль.

Отъехавшее аж к концу второго месяца осени начало занятий на первом курсе было связано с постоянным переносом, по обыкновению того времени, нашего возвращения с «картошки».

Здесь надо несколько слов сказать о том, что же мы тогда из себя представляли. Студенческое положение с самого начала воспринималось нами как не совсем надёжное. Было чёткое ощущение, что мы взяты как подопытные кролики, и должны каждый день доказывать, что имеем право здесь учиться. Тому виной было ещё и то, что с нами на занятия ходили четыре человека, которых мы называли «грифы». Они не прошли по конкурсу в эту мастерскую, и то ли Наумов, то ли Леонид Марягин разрешили им посещать наши занятия и своим присутствием давить на нас: что мы как бы чужое место занимаем и, если кто-то споткнётся, всегда есть кому «подхватить знамя».

Шестеро из нас были люди с высшим техническим образованием — инженеры, и никто из нас никогда в шкуре актёра не бывал. Конечно, мы были будущими режиссёрами, но ещё и поэтому для нас приход Олега Даля был началом испытания на доказательство того, что мы что-то можем и вообще способны понимать это дело — актёрское мастерство. Это ведь большая разница: по одну ты сторону рампы или по другую. В те осенние дни 1980 года сцена в нашей аудитории была именно сценой — возвышением, попадание на которое уже становилось Поступком и действием отнюдь не бессмысленным и, кроме того, преодолением в себе неких психологических барьеров.

Дословно воспроизвести слова Даля на первом занятии не смогу, скажу честно. Пожалуй, от него (занятия) осталось не воспоминание, а только одно ощущение: не мы от Олега Ивановича чего-то ждали, а он — от нас. Вообще, на протяжении всего обучения он от нас ждал чего-то интересного. Но особенно при первой встрече он исподволь пытался понять, что за люди перед ним, и постарался сразу составить представление, кто мы такие, какова психоэмоциональная «конструкция» каждого.

Никаких психологических барьеров при знакомстве с нами у Даля не было, он даже наши фамилии и имена на звук пробовал! Доходило до смешного. Например, у нас была вьетнамка, имя которой Нгуен Хуинь Льена. Как Даль слово «Хуинь» произносил — это… Он понимал, какую ассоциацию оно рождает, но при этом сдерживал её:

— Нгуен Ху… инь…

И это было и интеллигентно, и просто прилично, и вместе с тем — ну что с этим делать?.. Я даже не могу это передать, а она всё его поправляла:

— Льена!

Зная русский, она делала акцент на фамилии, а Даль, со свойственной ему иронией, вроде бы ничего не акцентировал, но подчёркивал всё по-хорошему, по-доброму.

Первое же задание: мы должны в публичном одиночестве на сцене выдержать реакцию зала на наше появление, оставаясь самими собой и будучи при этом органичными. Это элементарное задание! Но выяснилось, что его очень сложно выполнить.

Каждый должен был войти в аудиторию, когда наши товарищи сидели «в зрительном зале». Поздороваться. Представиться. Сесть на стул. Хлопнуть три раза о колено. И некоторое время посидеть в «зоне молчания».

Всё, с чего начинается ВГИКовский блокнот Даля, касается этого задания: «Знакомство. Тело. Движение. Выразить внутренне. Хлопок. Посыл. Стул. Внутренний монолог». Здесь Олег Иванович как-то пытался и на своём примере, и на наших опытах объяснить, что, когда человек находится в публичном одиночестве, сидя на стуле, он волей-неволей сам с собой разговаривает. И от его внутреннего монолога зависит то ощущение зрителей, которое они в данный момент испытывают.

Вот самый элементарный урок Олега Даля по актёрскому мастерству. К его литературному творчеству, как полагают некоторые, это не имеет никакого отношения: это задание нам, и все мы через него проходили, не говоря уже о том, что сам Даль показывал, какие существуют варианты знакомств:

— Может быть с одной «пристройкой» к залу — вот так. С другой — смотрите… Она может быть сверху. Или снизу. Она может быть равной. Но этого почти не бывает. В любом случае, человек либо лукавит перед залом, либо старается показать себя лучше, чем он есть.

И Даль демонстрировал тысячу самых разных вариантов! Наша же задача как зрителей была в том, чтобы оценить своих товарищей, приходивших и здоровавшихся, и понять, что же они делают в этот момент.

Это было довольно интересное задание, и не все его с честью выполнили, потому что у нас на курсе был довольно широкий спектр актёрских способностей — от практического отсутствия таковых до талантов.

«Хлопок и посыл» — второе задание Даля, которое он быстренько увязал с первым. Хлопок этот мог быть как сигналом для контакта с залом, так и сигналом к завершению: пора уходить. В зависимости от того, кто как хлопал. То есть элементарное действие в контексте твоего пребывания на сцене несёт некий психологический смысл, или, как Даль это обозначил, — посыл. Этим хлопком общаться можно было и с залом, и с Далем, который через несколько занятий стал выступать уже в качестве нашего партнёра.

Дальше Олег Иванович попытался усложнять задания и сразу же на маленьких примерах бессловесного действия и публичного одиночества заговорить об очень больших вещах. Упоминание о жанрах в этой связи — не случайная его запись. Появление человека со своей психофизикой, со своим «инструментом», могло быть и смешным, и нелепым, и почти драматическим, а могло иметь почти трагедийную окраску, но чисто эмоциональную, «пастельную»: ведь ничего особенного на сцене не происходило. И если научиться открывать свою эмоциональную заслонку, как мы это называли, то можно уловить ту эмоциональную атмосферу, которую несёт каждый человек в публичном одиночестве на сцене.

Даль обращал наше внимание на то, что некоторые наши товарищи — Мартьянов, вьетнамка, вьетнамец, турок, Андрюша Добровольский — вызывали в зрителе совершенно разные эмоции уже по факту своего появления на сцене. Затем Олег Иванович говорил о жанрах. Речь шла о том, что жанр как вид — штука довольно сложная, и в искусстве такая смесь этих жанров, что всегда путаница происходит.

— Поскольку каждый человек несёт в себе свой стиль, — говорил Даль, — зачатки жанра можно обнаружить и в таком элементарном деле, как публичное одиночество. Уже исходя из его типажа и его маленького немого эпизода на сцене, можно было бы, придумав обстоятельства этого характера и соответствующей драматургии, развернуть какую-нибудь ситуацию в комедию, в драму — во что угодно…

Перед новогодним гала-концертом у нас был этюд: показать кого-то или хотя бы передразнить. И у нас один из монголов — Мэнго — замечательно показывал Алова с Наумовым. Мы даже включили это в новогодний зачёт. Он очень похоже на Алова опирался на клюку и делал характерные гримасы. Или сидел, как Наумов, совершенно откинувшись назад (ещё больше, чем это делал Даль!), то есть его ноги выезжали вперёд и ввысь, и в итоге он «выпадал».

Посмотрев на это всё впервые, Даль даже попросил показать пародию на себя. И вот тут-то выяснилось, что ничего не получается! Дело в том, что по своей внешности Даль — нехарактерный актёр, и уцепиться за что-либо там было сложно. Разве что за его манеру сидеть на стуле, или, скажем, за пластичность. Но надо же было показать так, чтобы штрихов не было!

То же самое касается и каких-то прозвищ и характеристик. Вот если бы по поводу каких-то его заданий или проведения занятий мы могли сказать: «Ну и стервь! Ну и истерик!» Но его можно было назвать лишь Философом, Поэтом, Артистом… и другими очень высокими словами.

Можно было подобрать к нему ёрнические характеристики, но на каждом занятии у него было что-то своё, новое, не прежнее… А чтобы одним словом Олега Ивановича обозначить — ни фига, такого с Далем у нас не было! Хотя мы позволяли себе — называть Георгия Игоревича Склянского — Скляныч, а Марягина, с моей лёгкой руки, прозвали… продавцом пива. Но это было довольно зло и не было прозвищем — это была внешняя характеристика. Даль, к примеру, вообще называл его Муряга! Наумова, например, я назвал шалопаем, но это не привилось в мастерской.

А Алова? Да как его назвать? Никак не называли. Он как-то был ВНЕ. Хотя уж можно было та-ак его обозвать!.. Но ничего к нему не «клеилось». То же самое и с Олегом Далем.

Параллельно с актёрским мастерством у нас проходили и занятия по режиссуре, где курс получал задания на групповые этюды, как во всех театральных училищах, — «Зверинец», например. Ещё была «Психушка» — это задание встречается уже пореже, и оно посложнее. Весь курс выходил на сцену, и каждый студент, придумав самостоятельно внешние приспособления, изображал некоего зверя или определённого больного.

Откуда появилась «Психушка» — не помню. У меня такое ощущение, что этот этюд кто-то сам придумал. Так что родилось это не сверху. Кстати, это потом не раз шло в дело и при постановках Гоголя и в «Мастере и Маргарите». Тема эта как бы витала в воздухе мастерской. Вообще наш курс называли по-разному, иногда мы сами и придумывали эти прозвища. Например, «дети скверного анекдота». Склянский называл нас «мастерская гнилых ужасов и нарывов». Так что «Психушка» вполне вписывалась в контекст этих анекдотичных наименований.

Ближе к Новому году, в конце семестра, Олег Иванович дал задание по актёрскому мастерству: сделать намётки композиции по Гоголю, которым мы уже непосредственно занимались. Это можно было делать индивидуально либо объединившись по несколько человек.

Поскольку все мы были очень разными, то полного согласья между товарищами в творческих экзерсисах не было, хотя существовало несколько групп, которые пытались что-то сделать по учебным заданиям. Здесь ещё играло роль и то, что некоторые из нас жили в общежитии ВГИКа, и нам было легче, поскольку мы волей-неволей были вместе. А москвичи жили порознь и были более обособлены. Андрюша Добровольский, например, всегда «ходил сам по себе».

Было у нас несколько версий этой постановки. Одна из них — «таганковская», что означало интерпретировать Гоголя под некие социально-политические реалии нашего времени. Сохранившийся конспект работы Андрея схож по композиции с тем, что он пытался делать на площадке: его рукопись имеет конкретный подтекст ситуации, в которой мы находились во время учёбы, когда он ставит себя на место Поприщина в образе некоего автора или режиссёра — Поприщин же оставляет записки. И отсюда — видение мастеров Алова и Наумова героями этого наброска, хотя потом их образы наверняка были бы «замаскированы».

На занятиях Олег Иванович высказал именно такую мысль:

— Есть такой автор — Поприщин, через записки которого эту идею и надо решать…

Честно говоря, не помню его реакции, но общее мнение курса было, что не нужно идти настолько напролом и доносить аллюзии до «героев», увлёкшись тем, что мы сами были и авторами, и исполнителями. В общем, это была такая фига в кармане, так что сей вариант не прошёл.

Вообще у нас на курсе была демократия. Точнее — видимость демократии. В конце концов, Олег Иванович подводил нас к чему-то и, конечно, мы прислушивались к его мнению. Но мы не успели понять, чего бы он хотел, а чего — нет. Всё, что он успел нам передать, — это некое направление, в котором он хотел, чтобы мы шли. А ничего конкретного сказано не было. И композиция «Клочки из записок сумасшедшего», которую Олег Иванович написал, нам не была известна целиком! Он отодвигал этот момент и хотел сначала дать нам возможность раскрыться. Поэтому демократия на курсе была в том плане, что, выясняя общее мнение, мы больше говорили на повышенных тонах, чем делали. Особенно на стадии знакомства.

Потом это повторялось из раза в раз. Крепко мы все столкнулись на «Мастере и Маргарите» Михаила Булгакова, когда у каждого из нас были свои куски романа, которые не состыковывались. Это было через год после смерти Даля и продолжалось в течение двух лет.

Но самое интересное, что всё крутилось вокруг одного и того же: автор и власть, автор и обстоятельства, автор и его внутреннее «Я». И — невозможность прорваться к некой самореализации. Это и в Поприщине, и в «Мастере», и у самого Даля, и у Алова с Наумовым.

Тема Автора и Власти — то, вокруг чего мы всё время вертелись, как Земля вокруг своей оси, решая её разными способами, вплоть до рассмотрения противостояний через половой инстинкт. Сейчас можно с улыбкой смотреть на это, но тогда это был сознательный конфликт.

Услышав, что нам непонятно, как ставить Гоголя, что у нас нет личной ассоциативной привязки к Гоголю, Даль стал идти в другом направлении. Он писал: «Думать о судилище в сумасшедшем доме над Гоголем, Булгаковым, Шекспиром и Достоевским». Этого вообще не было в начале наших разговоров о Поприщине и «Записках сумасшедшего». И добавляет: «Двинуть их по другому пути. Постепенно уходить от конкретно Гоголя».

Далее: «Обязательно балет».

О балете надо сказать особо. Дело в том, что Даль был человеком чрезвычайно пластичным. По-моему, в нашем предновогоднем каламбуре-зачёте был даже балетный номер. Во всяком случае, некая пародия на балет — бессловесная пантомима, к которой Даль всё время возвращался и в этюдах, — оттого, что нам слова очень сложно давались, и мы вообще их не любили. И до сих, признаюсь честно, мучаюсь, снимая «разговорную» картину. И у меня хрустальная мечта снять фильм, где будет одно слово. Или вообще ни одного — немой!

Затем у Даля: «Князь и Фердыщенко». Для меня это совершенно непонятные пока вещи, хотя в 1980-м я и знал, что там должна быть пантомима. Олег Иванович несколько раз об этом говорил и подчёркивал: «И — обязательно балет!». Что он под этим подразумевал?! Видимо, что надо ввести пластический ряд, может быть, даже танец. Во всяком случае, замыслы Даля по поводу «Записок сумасшедшего» для нас оставались загадкой, но очень интересно, что же он хотел сделать.

Я всё время возвращаюсь к его методу работы с нами. К тому, что самым поразительным и самым трудным для нас было то, что, отталкиваясь от самых элементарных заданий, Даль, как мы между собой говорили, впрыгивал на десятый этаж. Вообще грузил нас он очень сильно. Настолько, что иногда даже возникало внутреннее чувство протеста. Но с первого занятия, конечно, этого не было, а было очень интересно! Конфликт, который между нами существовал, как между любым коллективом и педагогом, сложился поначалу вроде бы из ничего, а потом начал жить своей жизнью и совершенно разросся к концу первого семестра. И снято было это недовольство Далем, его скоростями и забрасываниями далеко вперёд, зачётом по актёрскому мастерству под Новый год.

Сам Даль понимал: какой зачёт? Что особенного мы может показать, находясь в самом начале пути? Но зачёт стоял в учебном плане. И была удовлетворена чисто производственная необходимость, хотя Олег Иванович и матерился, приговаривая: «Зачем нам это всё?!»

В итоге разрядку получил и он, и мы, с большим удовольствием сдавшие зачёт. Но! Мы же ни к чему не были готовы. Не было, скажем, каких-то наработанных этюдов из Гоголя, не было сделано курсового этюда на сценической площадке. Не было даже композиции студенческих работ.

Вылилось всё в итоге в то, что мы буквально за девять-десять дней из того, что Даль наблюдал, из того, что мы пробовали в своих этюдах и дурашничаньях, подготовили программу из девяти номеров, некоторые из которых были очень симпатичны.

Например, был такой «спиричуэл», когда мы пели под гитару «Тело Джона Брауна лежит в земле сырой». И под эту мелодию изображали каких-то раздетых по пояс мужчин, сидящих спинами к зрительному залу на гимнастической скамейке. Со свечами в руках делали пластический этюд-композицию: смесь отчаяния с неким мужским единением.

Начинали потихоньку, загорались свечи. Откуда-то раздавался голос одного из нас — Шульги из Белоруссии, который очень хорошо пел. И нарастая исподволь, этот то ли стон, то ли пение оканчивалось кульминацией — почти гимном о том, что «тело Джона Брауна лежит в земле сырой, но душа его жива».

Вот такой странный этюд, который был поставлен в самый конец композиции, потому что до этого был настоящий балаган! Я, например, изображал какого-то пианиста, который укрощал рояль. Такая, почти цирковая реприза. А наш студент Кулиев, который был полным, изображал Демиса Руссоса. Ну, и так далее, и так далее.

«Освещение. Реквизит. Гримы. Костюмы». Собственно, никаких костюмов не было. А какие-то детали мы сочиняли прямо на ходу, копаясь в реквизиторской ВГИКа. «Полная фантазия» — это полный отпуск Далем дела нам на откуп, чтобы нас раскрепостить.

Да, с «заключительной ораторией» был замечательный момент. «Народный хор» ещё был, помнится… Но, к сожалению, не было это всё записано на аудиоплёнку — было бы сейчас полегче, но магнитофона тогда — увы — не нашлось. А история была симпатичная…

Такая после всего этого настала расслабуха — не передать! Да и сама подготовка к зачёту — бесшабашная, с удовольствием, в канун Нового года… И конфликт с Далем испарился, как влага из ткани во время проглаживания.

Это было 25 декабря, а 29-го, в понедельник, на последнем занятии 1980 года, Олег Даль уговорился с нами, что за время январской экзаменационной сессии и последующих каникул мы будем «думать о Гоголе», об этой композиции, и подготовим что-то уже для сценической площадки:

— Ну, ребята, после Нового года за Гоголя вплотную возьмёмся!

С этой надеждой — ощущением, что обязательно что-то получится, — мы и расстались с Олегом Ивановичем в 1980 году. Как выяснилось, всего на два дня.

На Новый год я не поехал домой, как обычно делал. Первая сессия во ВГИКе… Все её ждали и вообще к учёбе относились очень серьёзно — буквально дневали и ночевали в мастерской, в отличие от теперешних вгиковцев.

И вот 31 декабря вечером Галинский, Дульцев и я пошли поздравлять с наступающим Склянского на его квартире возле студии. И с удивлением обнаружили там… Олега Ивановича! Выяснилось, что приехал он из Малого театра прямо после срочного ввода в «Берег» взамен умершего накануне актёра. Было уже очень поздно…

Как мы все оказались вместе — просто таинственная история! Через какое-то время поехали провожать Склянского к друзьям в Отрадное — он уже был «хорош». И снова Даль отправился с нами. Уже была ночь на первое января. Дойдя до остановки в Отрадном с нами, Олег Иванович озадачился: куда ему сейчас ехать? Вообще он имел намерение ехать домой, но в силу каких-то причин была сказана вслух такая фраза:

— Не хочу я к ним ехать!

«К ним» было выделено особо. И мы все вместе сели и поехали в общагу ВГИКа. Собралась компания однокурсников: Серёжка Шульга, Юрка Дульцев, Галинский, я, монгол Джумдан, поляк Томаш Свитоняк. И Олег Даль. Остальных ребят не помню, потому что в общаге всегда так: уходили — приходили.

У нас «было». Вытащили на стол, немножко выпили. Олег Иванович пил коньяк, водившийся у нас, который был очень дешёв. Бегали мы за ним в «милицейский магазин», который знает весь ВГИК: в глубине за проспектом Мира на параллельной ему улице. Спиртным там торговали даже ночью — в то время! А если уж было совсем плохо, то останавливали такси, бесконечно сновавшие туда-сюда по улице Бориса Галушкина. Доходило до того, что таксистам даже кричали из окна, и, зная это общежитие, они останавливались. Гонец бежал к ним и покупал водку «из багажника».

Короче говоря, Даль остался у нас на новогоднюю ночь 1981 года. И я запомнил одно — главное: за исключением этого единственного момента он всегда держал с нами дистанцию. А тут вдруг взял гитару и замечательно пел романсы — всё классические, начиная с «Глядя на луч пурпурного заката…». Ах, какое это было большое удовольствие! С этого мы «завелись» и вместе с Олегом Ивановичем исполнили «Тело Джона Брауна». Здорово он пел! Так от души… Это был замечательный момент, когда, что называется, души соединились.

Потом уехал Юрка Дульцев и кто-то ещё. Через три часа и Даль «вспомнил», что ему надо ехать домой; взял такси и уехал. Так что противу иных версий свидетельствую: дома он в ту ночь не ночевал…

В ту ночь не было некоей отстранённости Даля, которая обычно существовала по отношению к нам. По-моему, он и по жизни был сам по себе, держал дистанцию. С другой стороны — это и хорошо, естественно — он же был педагогом.

В последних записях Даля очень часто встречается фраза: «Долой правдоподобие, простоту и органику!» Вслух это вообще звучало постоянно. И даже Александр Алов однажды обмолвился: «Вы не в мастерской Герасимова, нам одного реализма — мало». Это — ключевые фразы, которые объясняют, к чему нас всё время толкали мастера. Мы и сами с большой охотой шли на это! От правдёнки существования на сцене — пусть к перехлёсту, но к заострению и гротеску.

А начинали мы учиться актёрской профессии с элементарных этюдов, от движения — к слову. И переход к слову был для нас мучительным, потому что годичную программу театрального вуза нам с Далем предстояло одолеть в несколько недель, почти экстерном.

Был у меня этюд, который я показывал на занятиях по режиссуре. Вся его прелесть была в том, что не было актёрской игры — так была развёрнута мизансцена: сидел старик за пианино…

Я, во-первых, не был стариком. И вот некто сидел, закутавшись в шарф и ёжась от холода: «дуло от двери и капало с потолка». И от одиночества, прикрыв пианино раскрытым зонтиком, он наигрывал «Собачий вальс». Строилось же всё это на том, что актёр развёрнут к зрителям спиной. И была ещё «собака», которая тоже сидела к залу спиной.

Мы с Шульгой, который играл собаку, показали этот этюд Далю. Олег Иванович, посмотрев, сказал:

— Всё хорошо, но вот мне мизансцена не нравится! Давайте-ка это дело развернём.

И развернул по классическим театральным законам, построив всё это по диагонали — вполоборота к залу по «золотому сечению сцены». Потом он оказался неудовлетворён этим и стал разворачивать ещё больше, чтобы «совсем лицом играть». То есть повернул нас в профиль. Стало ещё хуже! Тогда он стал думать: чего ж там такого не хватает. Стал разрабатывать актёрскую гамму взаимоотношений собачки и старика. И — ничего! Вся прелесть этюда была в некоей атмосфере и зарисованности его. Как только начались расшифровки, обнаружились явные нехватки драматургии. Ведь ничего за этим особенного не было — просто милая зарисовка, чем она и была хороша. А Даль стал копать вглубь, и понял, что дело плохо и ничего не получается. И тут его попытки разобрать всё публично на составляющие, а затем снова сложить закончились неудачей. И тогда он сказал:

— Ладно… Разворачивайте опять спиной…

И на этом дело заканчивается.

Но какое-то время мы с этим этюдом возились и пытались понять: где то, что делает нечто живым и нечто — неживым. Всё это не бог весть какая история, но она свидетельствует об одном: любимым занятием Даля в педагогике было попытаться выбить из-под кого-то табуретку. И дальше смотреть — куда девается человек: либо падает, либо встаёт. И это один из многих примеров. В данном случае всё завершилось благодаря ему самому. Но он сказал нам, что «не мешает прибавить и кошку». И тогда в этюд ввели «кота», который тоже сидел спиной и притом ещё и мурлыкал. И тогда всё стало совсем замечательно.

Но Даль этим ходом выкрутился опять же во внешнюю сторону этюда, а не в психологическую. Ну, тут уж был вопрос его чести! Раз уж он сам завёлся на этом, значит, надо было ещё один какой-то парадокс придумать.

У нас даже был свой термин в учёбе на такие случаи. Не помню, кто из преподавателей его кинул, но, во всяком случае, он стал рабочим. Вот, когда всё идёт, идёт, идёт, а не хватает чего-то, чтобы всё обернуть на 180° — и стало бы ещё интереснее. У нас с Далем это называлось «повернуть полено». То есть, когда в печке всё уже догорает и огонь кончается, нужно немного поворошить, чтобы он опять вспыхнул. В данном этюде этим «поленом» для Даля явился кот.

Очень потихоньку, оставаясь с нами один на один, он учил нас азам. Он писал: «Полукруг. Расслабление. Хлопок по кругу. Хлопок перекрёстный». Что значит перекрёстный? То, что мы уже были вместе. Он уже нас выводил на сцену в двойке, в тройке, в пятёрке. «Слова. Пятёрка спишет действие». Сначала не было ещё никакого текста, а была бесконечная игра в ассоциации. И на режиссёрских занятиях — тоже. У Даля это выглядело так. Каждый должен был сказать слово, следующее, сказанное другим, должно было быть ассоциацией к первому и т. д. — как можно дольше и дальше. Иногда из этого рождалась очень интересная цепочка, из которой можно было даже какое-то действо «вытащить».

Ради этого Даль даже приходил поначалу на наши занятия у Алова и Наумова по режиссуре. Это было редко, но было. Возможно, фразу о простоте и органике он услышал там, может быть, даже от Леонида Марягина.

Поскольку речь зашла о Леониде Марягине, надо уделить ему некоторое внимание, чтобы пояснить их сосуществование с Олегом Далем в педагогике.

По его собственному определению, Марягин был в нашей мастерской «санитаром леса». Алов и Наумов как мастера вносили какие-то «гениальные штрихи» и поправки в творимые нами скромные «полотна», а Марягин, наряду со Склянским, должен был как педагог пытаться вместе с нами заниматься режиссурой на площадке. Первый год «пахал» в основном Марягин. Начинали мы с эпизодов.

Поскольку почти все мы чувствовали себя не очень уверенно, то, если и были какие-то идеи, реализовать их было довольно сложно. Иногда попытки были удачные, а большей частью — не очень. Марягин всё время сидел с нами и подталкивал на какие-то простые сценические решения.

Если говорить о Марягине и Дале, то это были — две разные вселенные! Марягин был чересчур логичен, я бы даже сказал — схематичен в своём подходе к работе режиссёра с актёрами на площадке:

— Если есть какой-то глагол-действие, то стоит знанием его вооружить любого человека, как он уподобится актёру…

А поскольку мы сами друг у друга играли, то были актёрами и режиссёрами попеременно. Но стоит всё же ощутить, что такое был Марягин. Представьте себе этюд, когда вечером зимой к жене, которая его давно ждёт, приходит пьяный муж. Работа Марягина состояла в том, чтобы дать актёру в работу точную задачу и попытаться реализовать этот этюд без больших полётов мысли, без каких-то сценических наворотов. Элементарное актёрское «проживание» в этом этюде. Режиссёрски же — сделать на уровне быта. Так что роль Марягина как педагога я бы охарактеризовал так: подобно слаломисту, летящему с крутой горки, объехать и обойти вехи, не снося их на скорости; не уходя вправо или влево, а только точно между ними.

Особенно Леонид Георгиевич был силён (и нужен!), когда мы во втором семестре занялись отрывками из классики. Вот тут, на стадии разбора экранизации написанного в определённом литературном жанре текста, он с нами сидел, разбирал и очень много дал.

Но… когда мы подошли к «Мастеру и Маргарите», вот тут-то и выяснилось, что режиссура Марягина пасует перед несколько менее логичным и бытовым Михаилом Афанасьевичем Булгаковым. В какой-то момент Марягин и сам почувствовал, что не тянет. И он больше стал заниматься общими, концептуальными разговорами, начал злиться и т. д. Александр Алов это почувствовал мгновенно и в какой-то момент с Марягиным (уж не знаю, элегантно или нет) расстался… Но Леонид Георгиевич очень много нам дал, научив на первых порах действенной режиссуре, то есть буквально умению держать в руках молоток и зубило. А вот потом стал неким «тормозом» и в смысле вкуса, и в смысле полёта фантазии.

Так что они с Олегом Далем были совершенно разные люди. Марягин — это и хорошо, это и плохо. А Даль просто пытался говорить о вещах, которые логике не поддаются. Он всё время не просто забрасывал на свой 10-й этаж, но и нас отрывал от привычного! И если Даль был ассоциацией с неким полётом Духа, то само выражение Марягина «режиссёр воплощает» тянуло к плоти, к земле.

Подходы у них были совершенно разные, но на каком-то раннем этапе они шли в унисон. Думаю, хорошо, что у нас преподавали и тот и другой. Если бы Даль прожил хоть чуть-чуть побольше, то интересно, как бы пошли наши дела с «Мастером и Маргаритой»… Но этого — увы! — не произошло…

Мне всё время хочется говорить о другом: о тех заветах Олега Даля, о тех его сокровенных мыслях, которые он вкладывал в нас вроде бы исподволь, но они не отпускают по сей день.

Когда начались экранные работы во ВГИКе, я взялся за чеховскую «Мелюзгу».

Зачем мне нужен был Чехов?! Разве я не мог придумать что-то другое? Но ведь что только там не было накручено, исходя из всех заповедей Даля!

У меня было 15 минут экранного времени и один человек в кадре. Андрюша Гусев — очень хороший актёр, живущий ныне за рубежом, — играл эту вещь.

Во-первых, я всё изменил и сделал это всё «под Рождество». Во-вторых, актёр играл две роли — себя, то есть чиновника, и чёрта. В-третьих, изменялся сюжет: герой начинал писать благодарственное письмо, а заканчивал тем, что писал донос на начальство. А когда наступило утро и раздались шаги людей, которые должные его сменить, — он тут и увидел, что написал за ночь, и быстро съедал бумагу в страхе быть разоблачённым. Ночью, оставаясь один на один с собою, он, как и Поприщин, пытался представить себя большим человеком в присутственном месте.

У меня была замечательный художник, Саша Пархоменко, никогда более не работавшая в кино, уйдя в живопись. По поводу того, что Даль писал о «театре теней», вспоминается вот что. Саша предложила великолепный ход, показывающий «отсутствующих» людей в присутственном месте: оттого, что просители постоянно сидят и ждут в приёмной, на стене отпечатались их контуры — вытертыми пятнами…

То есть в этом маленьком этюде было придумано столько, что и большому кино не по силам! И всё это было — от Алова и Наумова, и от Даля, конечно! Потому что его завет был: «вышибить из-под нас табуретку»! Сидишь довольный, и вдруг — хлоп! И ты должен падать или, наоборот, вставать. Поэтому для меня самое интересное в далевской инсценировке «Записок» — финал. Что же хотел Поприщин?! И бесконечные, бесконечные разговоры о парадоксе, которые много помогли, когда Даля уже не было в живых.

Вернёмся к опыту Олега Ивановича и нашему опыту, жизненному.

Самый большой урок, извлечённый мною из общения с Далем, состоит в следующем. На протяжении всей своей жизни я не встречал ни одного актёра, кроме самого Даля, который был бы настолько не актёр в хорошем смысле этого слова. Он был всем чем угодно: и актёрским инструментом, и сырым материалом, и творцом, объединяющим первое со вторым. Но ещё и человеком, который заставляет тебя вспомнить о подлинном значении слова «стыдно». В жизни есть очень много вещей, с которыми внутри себя не согласен, но делаешь их в силу лености, какой-то привычки, определённых обстоятельств, человеческих глупостей и слабостей. Сколь много я ни работал с большими, именитыми актёрами в кино — ни с одним такого ощущения не было. Правда, с Олегом Далем я не работал как режиссёр, но, если говорить о взаимоотношениях студента и педагога, лишь перед Далем мне было стыдно за свою беспомощность, за свои утешающие обманы, за свои маленькие компромиссы.

Потому что есть вещи, которые ты за собой знаешь — наедине. Особенно в нашей профессии, где сделки — бесконечные, и всегда тебе кажется, что ничего — проскочит, а оно всё равно вылезает на поверхность…

А в общении с Олегом Далем было даже просто стыдно не соответствовать ему! Понятно, что второго Даля уже не будет. Но нет и ничего, хотя бы отдалённо похожего на него, хоть по одному параметру! Говорю сейчас не о конкретном человеке, а о том, который в себе всё это несёт. Поэтому мы — все, кто общался с Олегом Далем в жизни, — «развращены» (в самом хорошем смысле!), ибо знаем, что такой человек был. Это и самое тяжёлое в жизни, и самое запоминающееся. Это очень жестокая вещь, когда можно только руками развести… Хорошо, что было, но вот — не случилось. Не случилось его снять, не случилось его понять до конца, не случилось сделать с ним «Записки сумасшедшего». На этом ощущении, наверное, можно сделать какое-нибудь гениальное кино — о том, что могло бы быть. Ведь это, как первая любовь: потому и сильная очень, что не свершившаяся…

Вот вдруг у него сцена Пилата и Иешуа. Он знал, что мы «Мастером и Маргаритой» будем заниматься. Но к чему это в его записях здесь, я — увы! — не понимаю…

Ну, это всё отступление от жизни — и в жизнь.

Очень часто и много читались куски из его сценариев. Даже не читались — проговаривались! Как примеры. Это было, в частности, на тех занятиях, где речь заходила об экспозиции, каких-то драматургических началах. Приводились очень часто куски из «Маскарада» Лермонтова. Не говоря уже о том, что Даль нам всю свою композицию лермонтовскую рассказывал. Без чтения стихов. Как и что сделает. Несколько раз к этому возвращался, и упоминал почему-то Зал Консерватории, но чаще — Концертный зал им. Чайковского. Этот зал его грел чем-то. По-моему, ему там мешал кто-то организационно, и он хотел что-то приспособить. К атмосфере именно этого зала он как-то неровно дышал. И потом этот наш этюд со свечами вдохновил его на какое-то странное сценическое действо. Точнее — это совпало с Далем. Стихи, свечи, разговор о гибели, о бессмертии — что-то тут его цепляло, и он несколько раз возвращался к этому в контексте Лермонтова.

Ещё он читал нам куски какого-то сценария, но что именно — я не помню. А на самом последнем занятии, 26 февраля 1981 года, была лекция. Если до этого он читал что-либо своё как бы не специально, то тут была очень странная вещь. И вообще — странное занятие, с очень странным его поведением.

Вошёл совершенно отрешённо. Без традиционного приветствия. Прочёл вслух своё эссе о положении дел на театре в тогдашней России. И, ничего не добавив, вышел. Мы побыли какое-то время в тишине аудитории, потом кто-то выглянул за дверь: Даль сидел на подоконнике в коридоре и курил… Вот, собственно, и всё занятие. Потом он ушёл.

Но, повторяю, это была лекция. А до того всегда было живое слово. И потом у Даля была хорошая память! Он читал нам какие-то стихи — к месту и не к месту. Постоянно что-то цитировал. Например, вещи своего любимого Лермонтова обкатывал на нас постоянно. Тем самым он как бы заставлял нас читать классическую литературу…

Или вот я вспоминаю один из его любимых анекдотов, который он рассказывал много-много раз:

— Сидят на ветке два бегемота. Один — оптимист, другой — пессимист. Один говорит: «Ой! Напильники летят!» Пессимист: «Да… летят…» Вдруг слышится: «Эй, братцы! — кричат напильники. — На юг куда лететь?» Оптимист говорит: «Как летели, так и летите!» Вдруг летит ещё один напильник и кричит сверху: «Ребята! Где тут наши? Куда полетели?» Оптимист: «Да вот…» А тут пессимист перебивает его: «Вот — туда!» И показывает в другую сторону. Фьють! Улетел. «Ты это чего?» — «А он — без ручки»…

Вот такой странный анекдот Даль нам рассказывал, подчёркивая, чего он от нас хочет.

Ещё у него была любимая история про комара, которого звали Кузя. Комар Кузя был одновременно и этюдом с воображаемым предметом. Даль бесконечно долго мог рассказывать и показывать эту историю. Как всем становится его жалко, когда Кузю чуть не раздавили. Как он с ним начинает общаться, как он его сажает на руку, а Кузя его не кусает, потом расправляет крылышки и летит.

И вот с такими вещами он заставлял нас делать этюды. И сам нам их показывал. Вещи эти были очень милые и, по Далю, превращались в некую законченную драматургическую форму. Как хороший музыкант, Даль очень чувствовал: что есть начало, что — кульминация, что — обязательный финал и кода. Поэтому он и все анекдоты рассказывал не так, чтобы просто посмеяться, а изящно.

Анатолия Васильевича Эфроса Даль звал в своих рассказах дядей Толей. Это отдельная новелла.

Дело в том, что я на репетициях у Эфроса бывал ещё до ВГИКа. Мне было безумно интересно. Даля в этих спектаклях не было. А я был большой поклонник Эфроса.

Олег Иванович упоминал свою работу с Эфросом в спектакле «Месяц в деревне» с Ольгой Яковлевой. Рассказывал он это специально — это был пример. А речь шла о «золотом сечении», о композиции на сцене. О том, где нужно стоять на сцене, чтобы это было хорошо и по композиции, и на глаз. Вообще, мизансцене Даль придавал очень большое значение — это была основа основ.

И как пример насилия режиссёра над актёром он рассказывал нам историю с Ольгой Яковлевой, когда он играл с ней любовную сцену в этой тургеневской пьесе. В центре сцены — беседка, и вокруг неё всё развивается. Влюблённый Даль — Беляев должен был «ткать узор» вокруг неё. И всё время играть спиной к залу. А в центре стояла Яковлева — Наталья Петровна.

— Эфрос просто насиловал меня! Я говорил, что как актёр не могу всё время так! Что это неправильно по сцене… Что я как мотылёк кружу вокруг неё. Да, эта идея пластически хороша. Она существует правильно. Но нельзя на ней сделать всё! Весь объём моей роли — только на этом! Яковлева в «изломе» находится в беседке, а я топчусь вокруг неё. Ну, это, конечно… актёрские дела!..

Высказывание Даля спорно. Я видел этот спектакль, и он мне очень понравился. Хотя Беляева играл не Даль, а Толя Грачёв. И он мне показался правильным в этой мизансцене.

Может быть, тут была какая-то актёрская ревность Даля. Может быть, он иначе воспринимал характер этого персонажа. Потому что даже по тем фильмам, где он играет, видно, что Олег Даль — отличный партнёр и понимает прекрасно, где надо быть центром, а где — краем мизансцены. То есть разговор шёл о том, что спектакль ставился на Яковлеву, и Даль был не согласен не с этой конкретной мизансценой, а с тем, как не прав был Эфрос, ставя «Месяц в деревне» только о Наталье Петровне. Но, когда человек влюблён в актрису, — что тут можно сделать? Развести руками и простить…

Конечно, «дядя Толя» был человек очень непростой. Но Даль не говорил ничего плохого про Эфроса. Он говорил только о примере заданности мизансцены, которая не имеет никакого развития, делая это так остро и, опять же, на грани гротеска, показывая всё невероятно скупыми штрихами. Повторить это невозможно! Но я с двух штрихов узнавал «дядю Толю», который, вставая со своего режиссёрского места в седьмом ряду, дирижирует Ольгой Яковлевой в тот момент, когда идёт сольная сцена Олега Даля… Надо было видеть Даля, как он, по настроению, показывал дядю Толю, занятого этим делом! Причём совершенно без злобы.

Много говорилось и о репетициях роли Ежова в «Фоме Гордееве» в Малом театре зимой 1980/81 года. Начинался рассказ, как правило, фразой:

— Сегодня Львов с Анохиной пришли…

При этом он изображал «Анохину». Говорил Даль об актёрской обиде на этого режиссёра (Б. А. Львова-Анохина. — Примеч. авт.-сост.), и я понимаю, о чём шла речь. Дело в том, что у не шибко хороших режиссёров есть определённый способ общения с актёрами. Сначала они морочат им голову большими, глобальными идеями. Особенно это было характерно для застойного периода для «покупки» актёра на роль. А потом, когда доходило до дела, актёр понимал, «где имение, а где вода». То есть грандиозные идеи вырождались в нечто, имеющее к ним весьма слабое отношение. В общем, на актёрский «манок» поманили и купили.

Думаю, что в Малом театре главное было в этом. А вообще о Малом Олег Иванович рассказывал нам несколько раз: как он учился в Щепкинском училище. И замечательно показывал, как они с Мишей Кононовым, Витей Павловым и Виталиком Соломиным беспрерывно хохмили. И призывал нас к тому же — бесконечно ставить этюды на улице: хохмить с прохожими, разыгрывать контролёров в транспорте, прикидываться то тем, то этим — играть в жизни кого-то и проверять своё актёрское мастерство за пределами театра. Разыгрывать всякие сценки.

Рассказывалось обо всём этом с любовью, и о Малом театре он тоже с большим пиететом отзывался. Но! Когда он попал в этот театр, с его условностями, с его махровыми традициями (в плохом смысле), когда текст произносится очень хорошо поставленным языком и дикцией… До сих пор Малый театр — эталон театрального «разговора». Всё замечательно, кроме одного: иногда за этим нет никакой жизни. Ну, никакой!!! Да и человеческого духа тоже нет.

Вот этого, видимо, и опасался Олег Даль, когда возвращался к этой давно оставленной и забытой им патриархальности. Но надеялся на то, что он там сможет что-то делать (а он действительно надеялся!), и Львов-Анохин, видимо «покупал» его на то, что это будет спектакль, во всяком случае, очень интересный режиссёрски.

А пришло всё это в итоге к некоей бессмысленной театральной рутине, когда ему надо было кого-то заменять в спешном порядке. Или, когда работа над ролью в «Фоме Гордееве» в итоге ни во что не вылилась, и было понятно, что «грандиозный спектакль» не уйдёт далеко от того правильного «Фомы Гордеева», который до Даля уже двадцать пять раз видели в Малом театре… Вот тут-то Даля, первая заповедь которого была: «Чтобы не было так, как было!», чтобы было живое, — и прокатили…

После всего этого, приходя на занятия в феврале 1981 года, он начал применять к нам такое сравнение:

— Ну, ребята… Это щас — как в Малом театре…

А Склянский добавлял:

— Нет, это — МХАТ-2!

Ещё, кстати, у Георгия Игоревича были такие определения: «Клуб ватной фабрики или самодеятельность кирпичного завода». А у Даля появилось и такое «ругательство»:

— Это картина больших и малых академических театров!

Так что какая-то досада у него осталась. Но я бы не сказал, что для Даля это было удивлением или потрясением.

Похожая история произошла и в кино. Я, собственно, о том, на что Даля «купил» Леонид Марягин: на диссидентство Свиридова в «Незваном друге». Сказал об этом сам Олег Иванович, и вот в каком контексте. В 1980-м году из СССР уезжал Владимир Войнович. И Даль (по его словам) его провожал. Говорил, что они были давно знакомы.

Итак, в какой-то из предновогодних дней он вскользь нам сказал: «Вот — был в аэропорту… Провожал Войновича… Вот как интересно люди уезжают…»

И рассказал хохму, случившуюся у Войновича на таможне. Не знаю, правда, был ли сам Даль тому свидетелем или рассказал кто-то. В одном из аэропортов снималась одна из сцен «Незваного друга», и это могло случайно совпасть с отъездом Войновича. Но суть не в этом.

Во всяком случае, разговор зашёл о том, что уезжает хороший писатель, и о диссидентах в частности. Тут-то Даль и пошутил:

— Да что там диссиденты!.. Я сам вот диссидента сыграл в «Незваном друге»… Но только это никак не понятно из картины…

Вот так, несколько ёрнически проявилась его обида по отношению к этой роли. И потом уже, в разговоре с нами, открытым текстом сказал, что его «купили» на то, что он играет диссидента, который в финальном эпизоде должен чуть ли не уехать из страны: но это будет не впрямую показано, а просто Виктор Свиридов как бы отстраняется от всего.

Опять же, надо отдать дань интеллигентности Даля. В лоб он таких вещей никогда не говорил. О том, что он в обиде на это. Тем более, Марягин у нас преподавал. Но в этой его шутке было много подтекста, и мы это усекли. Ведь мы видели картину: Марягин показывал нам на просмотре, на «Мосфильме». И разговор совпал со свежими впечатлениями.

3 марта я узнал о смерти Олега Ивановича. Тут же позвонил Андрею Добровольскому, нашим москвичам. Потом мы узнали от Склянского, что за Далем в Киев поехал Валентин Никулин, и что повезут его в микроавтобусе студии им. А. Довженко.

Тут надо вспомнить о том, что Даль неоднократно возвращался к своим замыслам, например, когда рассказывал какие-то эпизоды из того, что он хотел бы снять. Вообще, иногда его «сценарии» больше походили на сны. Он, по-моему, даже говорил, что кино — это сон. Собственно, мысль эта не его — она витает в воздухе.

Несколько раз Олег Иванович нам рассказывал эпизоды с эстафетой под названием «Как везли покойника». И очень смешно он рассказывал, как почти гротесковый, эпизод со шлагбаумом, возле которого собрались люди с повозкой и какая-то машина с покойником. И когда лошадь, почуяв покойника, рванула с места и задела эту машину, начался какой-то скандал: кто-то кому-то давал по морде, и была целая жанровая сценка вокруг закрытого шлагбаума.

Причём он рассказывал, как хохму такую, что собирался в объединении «Дебют» на «Мосфильме» всё это снимать.

Когда же мы узнали, что везут его на автобусе, для нас это стало неким странным знаком.

Его привезли. Мы Даля увидели в Малом театре. Там были все наши ребята. Помню большую толпу людей. В какой-то момент мы даже несли его гроб… Все похороны — страшная штука, а эти были, как какой-то страшный сон. Помню Татьяну Лаврову, как она плакала. Лиза стояла совершенно отрешённо.

На Ваганьковском запомнил ограду с могилой балерины, где его хоронили, потому что неудобно Даля было класть — там всё мешало. Надо было его тащить почти на поднятых руках. Могила была какая-то странная — в виде сапога — как будто его туда закладывали, под её склеп. Было холодно.

Теперь меня с этим кладбищем связывает ещё и Александр Алов — он там же. Честно говоря, я только однажды ходил к Далю. Был очень удивлён этой стрелкой, прибитой к дереву, с надписью: «К Олегу Далю». Однажды мы хорошо подвыпили и пошли на Ваганьково. Ну, и зашли к Далю. Это было лет 10–12 спустя после его смерти…

А тогда… Было непонятно, кто будет преподавать актёрское мастерство. Пришёл к нам Игорь Ясулович, до него некоторое время преподавал Склянский, который иногда помогал Далю в плане актёрской «кухни». Есть такие упражнения на физическое действие — внимание, движение, способность развить своё «я» на площадке или в предлагаемых обстоятельствах. Переход от «я» к предлагаемым обстоятельствам и вёл Георгий Игоревич.

Что мы чувствовали весной 81-го после Олега Даля?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.