«ПЕРЕХОДНОЕ ЭТО БЫЛО ДЛЯ МЕНЯ ВРЕМЯ» (1878–1881)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«ПЕРЕХОДНОЕ ЭТО БЫЛО ДЛЯ МЕНЯ ВРЕМЯ»

(1878–1881)

В августе 1876 года Менделеев возвратился из дальних странствий. Засоринскую тройку, на которой он прискакал из Клина, ждали в Боблове с нетерпением. С его приездом дом оживился, наполнился шумом, суетой, беготней. Оля и Володя помогали Дмитрию Ивановичу разбирать чемоданы и свертки. Сгорая от любопытства, они тем не менее в точности выполняли всегдашнее требование отца — аккуратно сворачивали упаковочную бумагу, веревочки и не брались за следующий сверток до тех пор, пока подарок не был вручен но назначению. Благодарить за подарки было не положено, и если кто-нибудь все-таки благодарил, Дмитрий Иванович морщился и махал руками: «Ах, глупости какие! Ну что там».

В это лето в Боблове собралось много молодежи. У Дмитрия Ивановича гостили племянники — дети его сестры Екатерины Ивановны. Большая ватага приходила каждый день из Стрелиц — так называлась часть имения, подаренная Менделеевым его сестре Машеньке; поля, изрезанные оврагами, шли там как бы стрелами, отсюда и название Стрелицы. Центром всей этой компании была Олина гувернантка Александра Николаевна Голоперова, очаровательная молодая воспитанница Николаевского сиротского института. Время проходило весело: пикники, крокет, танцы, пение. И вдруг веселье кончилось. Всеобщая любимица и душа общества Клая — так называла Оля свою гувернантку — неожиданно объявила о своем решении оставить место у Менделеевых и уехать в Петербург. Все как-то притихли, и будто черная туча нависла над бобловским домом. Феозва Никитична замкнулась в своей комнате. Дмитрий Иванович не спускался из своего кабинета на втором этаже. Он подолгу стоял у окна и фальшивым тенором тянул: «Засту-у-у-пница усе-е-ердная…», что было признаком крайне дурного расположения духа.

После отъезда Александры Николаевны жизнь в Боблове пошла как бы по-старому, и все делали вид, будто ничего не случилось. Но даже дети, лишь много лет спусти узнавшие, что в то лето Дмитрий Иванович сделал Александре Николаевне предложение, вдруг ощутили драматическую неустроенность семейной жизни отца. Менделеевы состояли в браке уже 14 лет, но первые же годы совместной жизни показали Феозве Никитичне, что она не преуспеет в самонадеянном намерении переделать своей любовью тяжелый нрав Дмитрия Ивановича. Наделенный от природы холерическим темпераментом, Дмитрий Иванович все время был сосредоточен на работе, и все, что отвлекало от нее, что рассеивало внимание, что ослабляло титаническое напряжение мысли, легко выводило его из себя. И тогда малейший — с точки зрения окружающих — пустяк вызывал бурную вспышку: Менделеев кричал, хлопал дверью и убегал к себе в кабинет. А Феозва Никитична шла к себе в комнату, сквозь слезы бормоча: «Мучитель! Мучитель!»

Как-то раз горничная подала Дмитрию Ивановичу плохо выглаженную рубашку. Рубашка тотчас вылетела из кабинета на пол в коридор. Точно так же одна за другой вылетели пятнадцать поданных Дмитрию Ивановичу рубашек. Весь дом притих, только из кабинета отца доносились громовые раскаты его голоса. Вдруг стало тихо, потом послышались торопливые шаги в коридоре. Дмитрий Иванович бурно вбежал в комнату Феозвы Никитичны, стал на колени и просил прощения за несдержанность характера. «Уж ты прости меня, ведь я не могу спокойно работать». Но проходил день-другой, и снова из кабинета Дмитрия Ивановича неслись крики, снова весь дом затихал, и снова он просил прощения у Феозвы Никитичны.

Тяжелая болезнь жены внесла новые осложнения в семенную жизнь, которая и так-то не очень ладилась. И тогда Феозва Никитична, дав Дмитрию Ивановичу полную личную свободу, поставила ему единственным условием сохранение семьи. Дмитрий Иванович принял это условие. По взгляду со стороны, в доме все шло по-прежнему. Дети росли окруженные любовью и лаской обоих родителей, но сами супруги виделись довольно редко. Ранней весной Феозва Никитична уезжала с детьми в Боблово, оставаясь там до глубокой осени. И в огромной университетской квартире Дмитрий Иванович подолгу жил один. Чтобы не очень скучать, он стал каждое лето приглашать жить в университетскую квартиру свою сестру Екатерину Ивановну Капустину с детьми. Так получилось, что весной 1877 года в доме профессора Менделеева поселилась целая компания — Екатерина Ивановна, ее внучка-гимназистка, сын — студент университета, дочь Надежда и соученица дочери по Академии художеств 17-летняя Анна Ивановна Попова. Разместились все очень удобно, причем племянница Дмитрия Ивановича с подругой поселились в большой гостиной, выходящей окнами на парадный подъезд университета.

Квартира была расположена так, что Дмитрий Иванович миг неделями не показываться в той половине, которую занимали сестра и дети. Поэтому первая встреча юной Анны Ивановны и Дмитрия Ивановича состоялась спустя несколько дней после того, как все поселились в профессорской квартире. И внушительная внешность, громкий голос, весь вид Дмитрия Ивановича поразили юную художницу.

И это не удивительно. В свои 43 года Менделеев являл собой замечательный образец мужской красоты. Хотя во внешности Дмитрия Ивановича не было ничего экстравагантного, он всегда делался предметом всеобщего внимания. Производя впечатление на женщин, Менделеев и сам легко подпадал под обаяние женской красоты. Эта слабость была хорошо известна его друзьям и коллегам и становилась иногда предметом шутливых розыгрышей. Так, во время какого-то конгресса в Гейдельберге вечером был устроен маскарад. Дамы в черных масках вовсю «интриговали» кавалеров, и одна из них особенно преуспела в этом с Дмитрием Ивановичем. Он не отпускал ее ни на шаг и весь вечер провел в приятном с ней разговоре. Когда же наконец он уговорил ее снять маску, то оказалось, что это не дама, а старый гендельбергский приятель Менделеева химик Эрленмейер.

Появление Анны Ивановны в профессорской квартире не осталось незамеченным. Как-то раз, когда она играла на рояле, Дмитрий Иванович зашел к сестре, спросил, кто играет, и довольно долго слушал. И, как это часто бывает, наблюдательные родственники заметили, что Анна Ивановна произвела большое впечатление на Менделеева, гораздо раньше, чем она сама. И когда Дмитрий Иванович приходил усталый после экзаменов и Анна Ивановна спешила закрыть крышку рояля и уйти, Екатерина Ивановна, посмеиваясь, настойчиво уговаривала ее: «Играйте, матушка, играйте! Он будет добрей на экзаменах».

Ученый, который не боится никакой работы, который равно силен и в эксперименте, и в теории, который может не только увидеть недостатки в работе других, но и предложить свои собственные меры к их устранению, такой ученый нуждается не в сотрудниках, которые смотрят ему в рот, а в сотрудниках, которые смотрят в том же направлении, что и он сам. Вероятно, именно в этом секрет своеобразного и неповторимого менделеевского подхода к людям. Он охотно подсказывал начинающим ученым интересные и перспективные темы, направлял их мысли, но не занимался мелочной опекой, давал понять, что ему проще самому взяться и самому решить всю проблему, чем тащиться к цели со спотыкающимся, непрерывно недоумевающим «помощником». Первое и самое важное качество, которое интересовало Дмитрия Ивановича в студенте и в сотруднике, — самостоятельность.

«Школьные успехи, — говорил он, — ничего не предрешают. Я замечал, что «первые ученики» обыкновенно в жизни ничего не достигали: они были слишком несамостоятельны». Первым признаком такой несамостоятельности Менделеев считал обилие задаваемых студентами вопросов. Когда один из его помощников, получив задание приготовить препарат, растерянно спросил, как это сделать, он получил от него сухой резкий ответ: «На то вы и лаборант, чтобы знать, как это сделать». В другой раз молодой сотрудник спросил Менделеева, в каком объеме нужно знать новейшую литературу по теме магистерского экзамена. И получил сразу же недовольный ответ: «На то вы и магистрант, чтобы понимать, что нужно и что не нужно». Но, подумав немного, Дмитрий Иванович смягчился: «Для магистерского экзамена нужно то же, что для студентского — кандидатского, только вот с какой разницей. Если, например, студента спросят о гликолях, то ему достаточно ответить, что представляют из себя гликоли, каковы их свойства и реакции, а магистрант должен еще прибавить: как, зачем, почему, когда». Подробнее Менделеев говорить не стал, предоставив магистранту самому разобраться к смысле этих четырех слов.

Менделеев неустанно прививал своим ученикам дух здорового критицизма. «Химик должен во всем сомневаться, пока не убедится всеми способами в верности своего мнения», — любил говорить он. Чтобы показать, как важно следовать этому правилу, он иногда давал студентам для анализа совершенно чистую воду. И тогда тот, кто чересчур полагался на слова препаратора и не удосуживался прежде всего выпарить каплю раствора, расплачивался за свою излишнюю доверчивость многими часами напрасной работы.

Экзаменовал Менделеев нервно: быстро посмотрит, что написано на доске, задаст несколько вопросов из разных разделов курса и решительно выведет отметку. Ответы любил четкие, ясные, быстрые, в которых сразу выделяется главное и опускаются незначащие подробности. Так, экзаменуя, приглядываясь, давая задания, Дмитрий Иванович выделял из окружающих его людей таких, которых он называл сложившимися. «Сложившийся человек, — говаривал он, — знает, кто он, куда идет, что будет делать. Он определился. Сложившийся уже готов для дела, а не сложившийся еще ученик, может быть, на всю жизнь».

Со студентами и сотрудниками, которые прошли менделеевское испытание на самостоятельность, у Дмитрия Ивановича складывались отношения необычные и своеобразные. Будучи человеком нервным, Дмитрий Иванович нередко появлялся в лаборатории, в дурном расположении духа. Тогда он ворчал, раздражался, корил студентов: «Ни одна кухарка не работает так грязно, как вы». Но для студентов важна была не форма, а смысл отношения к ним Дмитрия Ивановича. Он говорил им обидные слова не как распекающий подчиненных начальник, а как равный равным. И поэтому сам Менделеев никогда не обижался, когда ему приходилось выслушивать ответы, не всегда почтительные и корректные.

Так, среди студентов Дмитрия Ивановича был некто П—в — человек почти одних лет с профессором. Этот П—в был знаменит тем, что умел работать со стеклом почти так же хорошо, как сам Менделеев. Паяльный стол в лаборатории был только один, и если за ним работал П—в, то Дмитрию Ивановичу приходилось ждать, пока тот закончит свою работу. Обычно терпения Менделеева хватало лишь на несколько минут, потом он начинал нервничать, подзадоривать П—ва, говорить, что выдуваемая тем трубка вот-вот лопнет. П—в как ни и чем не бывало заканчивал свою работу и, уступив место Дмитрию Ивановичу, оставался у стола. Это нервировало профессора, он начинал торопиться, а П—в спокойно говорил: «Вот у вас так лопнет, гните медленнее». Тут трубка действительно лопалась.

— А что говорил я, — восклицал П—в, — не торопитесь!

В другой раз с тем же П—вым был такой случай. Менделеев поручил ему приготовить какое-то редкое вещество. И когда П—в спросил, из чего его приготовить, Дмитрий Иванович, сразу раздражившись, буркнул: «Из воздуха». П—в удалился, обдумал план работы и, не дожидаясь менделеевского одобрения, приступил к выполнению поручения. Спустя некоторое время к нему подошел Дмитрий Иванович: «Ну, из чего же вы получаете?» — «По вашему совету — из воздуха», — ответил ему П—в. И тем не менее такие стычки нисколько не портили отношений между профессором и студентом.

Воспринимая науку как непрерывно строящееся и перестраивающееся здание, ощущая себя одним из строителей этого здания, Дмитрий Иванович был чужд того высокомерия, которое побуждало иных ученых с пренебрежением глядеть на людей труда. «Наука, — говорил он, — есть просто история, свод какого-нибудь дела, знания. Например, говорят: сапожная наука, и верно говорят, потому что сапожник передает систему знания».

Когда после окончания гимназии к Дмитрию Ивановичу пришла племянница и выразила желание «быть развитой», он ей с усмешкой сказал:

— Развитой? Беды!.. Да вот столяр развитой. Лицо племянницы вытянулось от изумления.

— Столяр? Развитой?

— Да, матушка, столяр развитой человек, потому что он знает вполне свое дело, до корня. Он и во всяком другом деле поэтому поймет суть и будет знать, что надо делать.

«…Я думала тогда, — вспоминала потом Капустина-Губкина, — что развитой человек тот, кто Милля и Спенсера понимает, Дмитрий Иванович точно читал в душе у меня:

— Он, матушка, и Милля поймет лучше, чем ты, если захочет, потому что у него есть основа…»

Работавшие с Дмитрием Ивановичем люди в один голос утверждали, что, несмотря на крутой прав и тяжелый характер, Менделеева любили, ибо он строил свои отношения с сотрудниками на основе их деловых качеств и ценил таланты и трудолюбие людей вне зависимости от их национальности, чина и звания. Тех, кто в научной среде начинал упирать на свои титулы, он умел вовремя поставить на место. Так, по издавна установившемуся порядку Дмитрий Иванович не вызывал студентов на экзамене, а они сами, выходя экзаменоваться по алфавитному списку, называли свои фамилии. Как-то раз один из экзаменующихся, представляясь, назвал себя: «Князь В.». Дмитрий Иванович удивленно вскинул брови и сухо сказал: «На букву «к» я экзаменую завтра».

В споре, в диспуте Менделеев был грозным противником. В 1874 году знаменитый палеонтолог В. Ковалевский, бывший свидетелем, спора его жены, математика Софьи Ковалевской с Дмитрием Ивановичем, писал в одном из своих писем: «Менделеев дрался с Софою из-за математики и значения ее до полуночи; он очень милый и, конечно, самый живой человек здесь; конечно, мил он, пока дружен, но я думаю, что в своих ненавистях он должен быть беспощаден, и иметь его своим противником должно быть очень солоно».

И действительно, в споре Дмитрий Иванович был страстен, упорен, неистощим в доводах. Он всегда был готов простить заблуждение, незнание, несообразительность. Но если он замечал, что противник хитрит, сознательно запутывает дело ради сохранения престижа, уклоняется от прямого ответа, он беспощадно разбирал и разбивал каждую цифру. Силу Менделеева-полемиста испытали на себе многие капиталисты-нефтепромышленники и чиновники многих ведомств, не говоря уже о коллегах-ученых.

Однажды в университете защищал докторскую диссертацию одни химик. Диссертация была слабая, и накануне защиты Бутлеров предупредил докторанта: «Пропустить пропустим, но пощиплем». На следующий день Бутлеров «щипал» докторанта деликатно, стараясь не очень задевать самолюбие. Меншуткин был более строг, вспоминал магистерскую диссертацию, говорил, что тогда от докторанта ожидали гораздо большего. Когда дело дошло до Дмитрия Ивановича, он поднялся и произнес страстную, яркую речь. «Один берет тему какую попало, лишь бы диссертация вышла, — говорил он. — Другой задается, определенной идеей, начинает с маленькой работы, которая постепенно развивается и в конце концов сама выливается в ученую диссертацию. Или, буду говорить образно, один идет но темному лабиринту ощупью, может быть, на что-нибудь полезное наткнется, а может быть, лоб разобьет. Другой возьмет хоть маленький фонарик и светит себе в темноте. И по мере того как он идет, его фонарь разгорается все ярче и ярче, превращается в электрическое солнце, которое ему все кругом освещает, все разъясняет. Так я вас и спрашиваю: где ваш фонарь? Я его не вижу!»

К осени 1877-го увлечение Анной Ивановной переросло в сильное чувство, которого Дмитрий Иванович, чуждый мелких ухищрении, не хотел скрывать. Не на шутку встревоженная этим Екатерина Ивановна поспешила снять небольшую квартиру, куда в ноябре и переселились Капустины вместе с Анной Ивановной. Но переезд этот уже не мог ничего изменить…

В жизни Дмитрия Ивановича начался мучительно трудный, переломный период. И действительно, прежние научные идеи и интересы исчерпались, а новые еще не сложились. Прежний уклад жизни пошатнулся, а на пути к созданию новой семьи, нового быта стояли огромные препятствия. И препятствия эти были не только внешнего характера.

С Феозвой Никитичной Дмитрия Ивановича связывала долгая, хотя и не очень счастливая, жизнь, связывали дети, при мысли о которых сжималось сердце этого немного сентиментального, как все сильные и добрые люди, человека. К юной Анне Ивановне его влекло могучее чувство, но оно не было лишено сомнений. Разум и житейский опыт 43-летнего человека подсказывали Дмитрию Ивановичу: разница в годах столь велика, что, в сущности, освобождает Анну Ивановну от ответственности за ее решения. И быть может, именно поэтому он написал письмо ее отцу. Тот сразу почувствовал всю необычность и серьезность происходящего и через несколько дней приехал в Петербург. Он долго беседовал с Екатериной Ивановной и Дмитрием Ивановичем и, конечно, поступил так, как поступил бы любой отец или мать: просил Дмитрия Ивановича ради проверки своего чувства к Анне Ивановне перестать видеться с ней. И так велика была растерянность Дмитрия Ивановича, что он такое обещание дал.

Он явно переоценил свои силы. Зимой 1878 года, когда Анна Ивановна вернулась на занятия в Академию художеств из Полтавской губернии, где она гостила у подруги, ее ожидало нечто непредвиденное. «Дмитрий Иванович не мог сдержать слово и все-таки встречал меня в залах Академии и даже у ворот Академии, откуда ученики и ученицы выходили после вечерних классов. К тяжести всего переживаемого прибавилось еще много досадных беспокойств. Сделалось известно в университете об увлечении Дмитрия Ивановича, о котором, как всегда в таких случаях, толковали вкривь и вкось… Все это было досадно и больно…»

Этому мучительному состоянию положил конец отъезд Дмитрия Ивановича за границу, куда его командировали на целый год. Все лето он прожил в Париже, а сентябрь — в любимом им Биаррице на Бискайском побережье. Осенью, ненадолго приехав в Боблово, он заболел плевритом. Сергей Боткин осмотрел Менделеева и велел уехать на зиму в теплые места. Дмитрий Иванович с радостью воспринял совет знаменитого врача: «Мне думалось, что там успею отвыкнуть от Анны Ивановны».

Поначалу Ницца произвела на Менделеева удручающее впечатление. Знаменитая Promenades des Anglias оказалась пародией на бульвар: жалкие пальмы, имевшие вид веников, не давали никакой тени. Горы вокруг голые, белесоватые. Единственное достоинство — живописные окрестности, но и то, как съязвил Салтыков-Щедрин, живший примерно в то же время в Ницце, вид этот «как-то холодно великолепен, не так, как в Бадене, где за каждой елью словно еда чуется. Здесь на этот счет очень подло и в гостиницах кормят скверно». Даже прославленный воздух Французской Ривьеры на первых порах действовал на Дмитрия Ивановича гнетуще: днем он был до такой степени блестящ, что очень сильно утомлялись глаза, а по вечерам курортника, обманувшегося дневным теплом, прохватывал свежий ветерок с моря. Однако встретившиеся Менделееву в Ницце петербургские знакомые успокоили его тем, что на всех новоприезжих климат Ниццы производит такое действие, но что потом все проходит и самочувствие сразу улучшается. И в самом деле, через несколько дней Дмитрий Иванович смог приступить к работе, ради которой его командировали за границу.

«Во время восточной войны, — писал он в работе «О сопротивлении жидкостей», — было предложено так много проектов применения воздухоплавания к военным целям, что стало необходимым ориентироваться в этом вопросе, постановка которого сложна и еще далеко не ясна… Я получил от морского и военного министерств поручение собрать сведения о современном состоянии воздухоплавания…»

Едва ли кто-нибудь мог сделать эту работу для русских военных лучше, чем профессор Менделеев. С ним адмирал Дюпюи де Лом, создатель первого в мире броненосца и главный строитель французского флота, обсуждал таинственные явления, возникающие при движении быстроходных боевых кораблей. Ему согласился выслать редчайшие отчеты о своих исследованиях Вильям Фруд, основоположник теории волнового сопротивления и создатель первого в мире опытового бассейна. Для него французские и английские ученые разыскали и предоставили в его распоряжение уникальные мемуары Кулона, Дюбуа, Бофуа и других исследователей XVIII века.

Лето, проведенное в Париже, ушло на сбор материалов, а осенью 1878 года в Ницце он начал писать книгу «О сопротивлении жидкостей и о воздухоплавании».

Тем, кто занимается методологией научного творчества, следовало бы пристально изучать эту книгу Менделеева. В ней очень ясно видно, как Дмитрий Иванович осваивает новую, незнакомую еще ему область знания. Пораженный разнобоем гипотез, экспериментов, мнений, формул и цифр, он прежде всего ищет источник этого разнобоя, стремится понять, какие причины его вызвали. «Мне кажется… что здесь более, чем во всех других частях физико-механических знаний, ясно сказалось такое обстоятельство, которое часто проходит незамеченным при изучении точных знаний: применение математического анализа к разработке мало исследованной области знаний придаст ей лживый образ некоторой законченности, отбивающей охоту от изучения предмета опытным путем, потому что людям, привыкшим искать в опытном методе решения задач… таким людям, нередко слабо владеющим математическим анализом, кажется он способным охватить всю сложность природного явления, и думается, что после него… весь интерес опыта состоит только в проверке или опровержении теории. Лица же, владеющие математическим анализом, редко имеют способность и склонность сочинить и выполнить опыт, могущий дать дельный ответ на вопрос, заданный природе. Приложение этих соображении видно по всей истории занимающего нас предмета».

По современным представлениям гидромеханика состоит из двух разделов — гидростатики, трактующей о покоящихся жидкостях, и гидродинамики, трактующей о движении жидкостей и их взаимодействиях с твердыми телами. Казалось бы, эти разделы охватывают все механические действия, производимые жидкостями. И тем большее удивление вызывает существование еще одного раздела гидромеханики — гидравлики — науки о течении жидкостей в трубах и каналах. В самом деле, разве течение в трубе не есть частный и притом простейший случай взаимодействия потока и твердого тела? Есть ли смысл искусственно выделять и отчасти даже противопоставлять гидравлику гидродинамике?

Но, оказывается, такое выделение было обусловлено серьезными историческими причинами. Оно как бы дань той, можно сказать, героической роли, которую сыграла скромная инженерная наука гидравлика в низведении всей гидродинамики с заоблачных высот математической отрешенности к решению важнейших практических задач современной техники. Вплоть до последних десятилетии прошлого века гидродинамика и гидравлика, в сущности, почти не имели точек соприкосновения. Если первой занимались самые высокие теоретики-математики, то второй — самые приземленные практики-инженеры. Математиков И. Ньютона, Ж. Даламбера, Л. Эйлера, М. Остроградского интересовали изящные математические задачи, задаваемые обтеканием тел струями жидкости. Инженеров, оставшихся, в большинстве случаев безвестными, интересовали менее изящные, но гораздо более насущные вопросы: силы, оказываемые водяными струями на берега каналов и устои мостов, и сопротивление, испытываемое движущимися кораблями и текущими в трубах жидкостями. Так вот потому и выделилась гидравлика, потому и оказалась противопоставленной гидродинамике, что между формулами и цифрами математиков и инженеров не оказалось ни малейшего сходства, ни малейшего совпадения. Это разительное несовпадение и породило не лишенную ядовитости мысль, будто гидродинамики разделяются на инженеров-гидравликов, которые наблюдают то, чего нельзя объяснить, и на математиков, которые объясняют то, чего нельзя наблюдать.

К тому времени, когда Дмитрий Иванович начал заниматься сопротивлением жидкостей, многое в этой науке уже было сделано: Г. Галилей, Дж. Ричиолли, Э. Мариотт и Ф. Ла-Гир в XVII веке уже установили, что сопротивление зависит от поперечного сечения движущегося тела, от плотности жидкости и от скорости движения. Великий Ньютон уже выдвинул свою инерционную теорию, согласно которой сопротивление приписывалось только преодолению инерции частиц жидкости, раздвигаемых движущимся телом. Французский морской офицер Ш. Борда своими экспериментами опроверг все теоретические предсказания Ньютона, хотя сам и не выдвинул никакой гипотезы взамен. Сделал это в 1764 году другой француз — Э. Дюбуа, который в предисловии к своим «Началам гидравлики» писал: «Мы считаем себя счастливыми уже тем, что нам удалось разложить сопротивление, испытываемое движущимся телом в жидкости, на два различных усилия, одно, действующее как давление на переднюю часть тела, а другое — как недостаток давления сзади». Величайшая заслуга Дюбуа, высоко оцененная Менделеевым, состояла в том, что он первый показал, какую большую роль в сопротивлении играет форма кормовой оконечности тела, роль, которую полностью отрицал сам Ньютон.

Инерционные теории сопротивления, модные в XVIII веке, привели к понятию об идеальной жидкости, то есть жидкости, лишенной трения, лишенной вязкости.

Эксперименты, проведенные в 1780 году французом Ш. Кулоном — тем самым, который открыл фундаментальный закон электростатики, — показали, что пренебрегать трением, как это делали до него, нельзя, что сопротивление складывается из двух составляющих — инерционного и фрикционного сопротивлений. В XIX веке началось увлечение фрикционными теориями, которые были особенно популярны в Англии, где именно такие теории разработали В. Ренкин и Дж. Скотт-Рассел, где провел свои крупномасштабные эксперименты М. Бофуа и где начал систематические исследования знаменитый Вильям Фруд.

Но все это английское великолепие произвело на Менделеева не очень большое впечатление. Опыты Бофуа обошлись в 50 тысяч фунтов стерлингов, почти в полмиллиона рублей. Опыты Фруда потребовали громадных средств английского адмиралтейства, поскольку для них было устроено здание над длинным водоемом, установлен мощный двигатель и целая система измерительных приборов. И тем не менее все эти колоссальные средства, затраченные Англией на изучение сопротивления, принесли малые плоды.

Гораздо большее значение для науки представляли внешне не столь впечатляющие опыты, произведенные во Франции в 1840–1850 годах. Здесь Г. Гаген и Ж. Пуазейль установили, что сопротивление жидкости, текущей в трубе, прямо пропорционально скорости. А. Дарси пришел к иному заключению: сопротивление пропорционально квадрату скорости. Придирчивая проверка показала, что эксперименты и Гагена — Пуазейля и Дарси безукоризненны. Выходит, вода в трубах вела себя лукавым озорником, подчиняясь иногда одному закону, а иногда другому. Чутье подсказывало Менделееву, что в этом несовпадении таятся гораздо более фундаментальные зависимости, чем в грандиозных экспериментах англичан. «До сих пор нет достаточно прямых опытов для твердого суждения об этом предмете, — писал он, — хотя он имеет, можно сказать, капитальнейшее значение для многих частей гидродинамики…»

В 1878 году, работая в Ницце над проблемами гидродинамики, Менделеев был убежден, что «время для изложения и средства для издания… найдутся»… Но увы! Работам Менделеева по изучению сопротивления жидкостей не суждено было быть завершенными: в 1880 году выходит первый выпуск этого труда, оказавшийся последним. О нем Дмитрий Иванович на склоне лет писал так: «Книга вышла полна разного интереса (тогда я уже любил Анну Ивановну), но на ее окончание личных средств не стало (они пошли на дела семейные), а казенных не дали — оттого и не продолжал».

Об этом можно только пожалеть, ибо уже тогда, в 1878 году, он настолько глубоко проник в суть дела, что совершенно правильно указал на тот узловой вопрос, разрешение которого стало стержнем развития в последующие десятилетия. «Внутреннее трение, — писал он, — будет поглощать еще больше силы и работы тогда, когда явятся вихри (вьюны, водовороты), как это случится яснее всего при движении угловатого… тела или тела с шероховатой поверхностью». Чтобы оценить всю многозначительность этих слов, следует вспомнить о том, что именно образование вихрей стало главным содержанием гидродинамики: вплоть до наших дней.

И кто знает, найдись у русского морского ведомства в 1878–1880 годах несколько свободных тысяч рублей, и, быть может, вся история становления современной гидродинамики оказалась бы иной.

В начале 1879 года заболел сын Менделеева — Владимир, и Дмитрий Иванович поспешил в Петербург к своему любимцу. Конечно, он не утерпел, повидался с Анной Ивановной. Встреча показала им обоим, что в их отношениях ничего не изменилось. И Дмитрий Иванович со стесненным сердцем снова уехал в Париж. Здесь нагрянул к нему старый приятель Петр Капитонович Ушков, которому в свое время Дмитрий Иванович помог поставить большое химическое производство в Елабуге на Каме, и соблазнил Менделеева ехать в Неаполь и Сицилию…

Путешественники с готовностью окунулись в водоворот неаполитанской жизни. По вечерам, гуляя по набережной, они любовались Везувием: вершина вулкана, рисовавшаяся темной массой на небе, светилась красивым огненным пятном; по временам это пятно увеличивалось, загоралось ярче, и тогда были видны клубы освещенного внутренним пламенем дыма. Днем они осматривали городской музей, катакомбы, раскопанную Помпею, паровые пещеры и знаменитый Собачий грот. Собаки, имеющие неосторожность забежать в этот грот, погибают от удушья, ибо выделяющиеся из почвы пары нефти и углекислота образуют над полом грота смертоносным слой толщиной в несколько десятков сантиметров.

Потом небольшой колесный пароход доставил Менделеева и Ушкова в «благородную» Мессину на остров Сицилия. И Дмитрий Иванович уговорил своего спутника поехать в Патерно, небольшой городок у подножия Этны, неподалеку от которого за несколько месяцев до того произошло большое извержение грязи и газов.

И все-таки, несмотря на обилие и яркость впечатлении, цель, которую поставил перед собой Менделеев, отправляясь в путешествие, не была достигнута. Он не мог забыть Анну Ивановну. Интерес к сицилийским красотам пропал, и Дмитрий Иванович заторопился в Рим, где 9 апреля 1879 года открылся второй конгресс метеорологов. Но, как назло, съезд этот оказался малоинтересным, и раздосадованный Менделеев морем возвратился в Ниццу, а оттуда домой, в Петербург.

Сенсацией столичной жизни в 1879 году стала VII Передвижная выставка, на которой выставил три свои картины Архип Иванович Куинджи. «Публика приветствует их восторженно, — писал об этих пейзажах Н. Крамской, — художники же (то есть пейзажисты) в первый момент оторопели… долго стояли с раскрытыми челюстями и только теперь начинают собираться с духом…»

Из всех изящных искусств Дмитрий Иванович больше всего любил и понимал живопись. Он посещал все выставки, был дружен с Н. Крамским, И. Шишкиным, И. Репиным, Н. Ярошенко, А. Куинджи. Разговоры о выставке передвижников отвлекли его от тяжких раздумий и натолкнули на мысль об устройстве так называемых сред, на которых собирались бы художники, ученые, литераторы, молодежь. Конечно, это намерение преследовало и тайную цель: он надеялся, что на такие встречи будет приходить и ученица Академии художеств Анна Ивановна Попова. И действительно, когда юная художница вернулась с каникул, она была введена в кружок знаменитых мастеров кисти, запросто собиравшихся в просторной профессорской квартире. Здесь за чаем с бутербродами и фруктами узнавались последние новости, рассматривались иллюстрированные издания, демонстрировались изобретения, разгорались споры, а иногда устраивались всевозможные мистификации и дурачества. Как-то раз Менделеев приехал к своей сестре, у которой снова поселилась Анна Ивановна, и предложил ехать к Куинджи смотреть «Ночь над Днепром». Эта картина наделала тогда много шума, и, конечно, Анна Ивановна с восторгом согласилась. Извозчик быстро домчал их на Малый проспект Васильевского острова, к угловому, ничем не примечательному снаружи дому. Дверь открыла жена Куинджи. Она провела гостей в небольшую комнату и просила подождать. Потом за дверью, ведущей в мастерскую, раздался громкий голос художника: «Да где же он? Да куда же он?» Двери распахнулись, и Архип Иванович, крупный, плотный, плечистый, с шапкой длинных волнистых волос и курчавой бородой, появился перед Дмитрием Ивановичем и его юной спутницей. Одет он был по-домашнему, в поношенный серый пиджак, из которого как будто вырос. Художник провел гостей в мастерскую, и все вместе они долго сидели перед картиной…

Этот визит к Куинджи навсегда запомнился Анне Ивановне, ибо тогда она впервые услышала менделеевскую импровизацию — дар, всегда изумлявший людей, знавших Дмитрия Ивановича. Иногда он начинал рассуждать о предметах, о которых никогда раньше специально не думал. И тогда будто сама необходимость говорить исторгала из головы Менделеева мысли, которые потом новизной и глубиной, возможно, удивляли его самого. Так случилось и на этот раз. К счастью, Анна Ивановна и Куинджи, пораженные его необычными рассуждениями, убедили его записать то, что он говорил. И в списке трудов Дмитрия Ивановича появилась статья с непривычным для его трудов названием: «Перед картиною А. И. Куинджи».

«В древности, — писал в этой статье Менделеев, — пейзаж не был в почете, хотя существовал. Даже у великанов живописи XVI века пейзаж если был, то служил лишь рамкою. Тогда вдохновлялись лишь человеком… В науке это выразилось тем, что ее венцом служили математика, логика, метафизика, политика… Время сменилось. Люди разуверились в самобытной силе человеческого разума, в возможности найти верный путь, лишь углубляясь в самих себя, в людское. Стали изучать природу, родилось естествознание, которого не знали ни древние века, ни эпоха Возрождения. Наблюдение и опыт, индукция мысли, покорность неизбежному, его изучение и понимание скоро оказались сильнее и новее, и плодотворнее чистого, абстрактного мышления, более доступного и легкого, но не твердого… Венцом знания стали науки индуктивные, опытные, пользующиеся знанием внешнего и внутреннего, помирившие царственную метафизику и математику с покорным наблюдением и с просьбой ответа у природы.

Единовременно… с этою переменою в строе познания родился пейзаж. И века наши будут когда-нибудь характеризовать появлением естествознания в науке и пейзажа в искусстве… Еще крепка, хотя и шатается, старая вера в абсолютный человеческий разум, еще не выросла новая — в целое, где человек есть часть законная; оттого и кажется иным, что исчезающее ничем не заменяется, но сила естествознания и пейзажа убеждает в могуществе народившегося. Как естествознанию принадлежит в близком будущем еще высшее развитие, так и пейзажной живописи — между предметами художества. Человек не потерян, как объект изучения в художеств, но он является теперь не как владыка и микрокосм, а как единица в числе».

Куинджи был человеком со странностями. После 1883 года он вдруг перестал выставлять свои картины, и до самой его смерти их могли видеть лишь немногочисленные друзья художника. Среди этих друзей был, конечно, и Дмитрий Иванович. Что-то влекло друг к другу этих ярких, самобытных людей, из которых каждый был могуч в своем деле. Что-то в душе, в мастерстве, в личности Архипа Ивановича продолжало волновать Дмитрия Ивановича, заставляло с неизбывным интересом всматриваться в творения замечательного пейзажиста.

Уже на склоне лет Куинджи как-то пригласил Дмитрия Ивановича в свою мастерскую. Одну за другой он показывал гостю свои изумительные картины. И по мере того как Менделеев смотрел, он приходил во все большее и большее восхищение.

И когда его глазам открылся берег с полевыми цветами и чертополохом, река, уходящая в безграничную даль, серебристые, чуть розовые облака в предрассветном небе и над берегами и рекой заструился легкий утренний туман, Дмитрий Иванович даже закашлялся от волнения.

— Что это вы так кашляете, Дмитрий Иванович? — улыбнулся Куинджи.

— Я уже шестьдесят восемь лет кашляю, — весело ответил профессор, — это ничего, а вот картину такую вижу в первый раз.

Архип Иванович установил новый холст, и Менделеев увидел знаменитую куинджевскую березовую рощу с ручейком, солнцем и голубыми небесами на заднем плане…

— Много секретов есть у меня в душе, — задумчиво проговорил Менделеев, — но не знаю вашего секрета…

1879 год оказался дли Менделеева неплохим годом. Осенью Л. Нильсон открыл скандий, дав еще одно убедительное подтверждение периодического закона. Дмитрий Иванович много работал по подготовке гидродинамических экспериментов, читал лекции. В работе, во встречах с художниками и коллегами, в надеждах прошли осень и зима. И незаметно подошел самый, может быть, тяжелый год в жизни Менделеева — 1880-й.

Он начался с того, что в очередном номере немецкого химического журнала «Berichte» Дмитрий Иванович обнаружил статью Лотара Мейера. После открытия скандия ревность стала терзать германского химика. Предоставляя Менделееву первенство в установлении главных основ периодического закона, Мейер, однако, настаивал на том, что он до Дмитрия Ивановича выработал некоторые частности, которые-де послужили для Менделеева отправной точкой. А вот теперь, спустя десять лет, Мейер решил посчитаться и выделить из менделеевского открытия ту часть, которую он считал своей. При этом он по простоте душевной счел нужным успокоить Дмитрия Ивановича: «По отделении скромной доли моего участия в развитии периодического закона… заслуга Менделеева остается еще весьма большою…»

С самого начала своей научной деятельности Дмитрий Иванович проявлял поразительное равнодушие к приоритетным спором. «Если сделанное мною, — писал он Зинину в 1869 году, — присваивается другими (например, мною в 1856 г. дано объяснение аномалий в плотности паров, дана формула плотности — Копп через два года сделал то же, мною установлено понятие о пределе — его присваивают Кекуле, Вюрц) — я не говорю ни слова, потому что не имею грубого и вредного для науки самообольщения и потому что споры о приоритете презираю». Уже одно это великолепное презрение свидетельствует о том, что Менделеев шел своей дорогой, относился благожелательно к успехам и славе других и не вступал в унизительные для него споры о научном первенстве перед лицом многочисленной и малообразованной публики.

Ясно представляя себе структуру науки, Дмитрий Иванович понимал, что она, как всякий живой организм, представляет собой диалектическое единство сосредоточения в развитии, статики и динамики. Действительно, наука состоит не только из добытых у природы точно установленных данных, «не только из совокупности общепринятых точных выводов, но и из ряда гипотез, объясняющих, выражающих и вызывающих еще не точно известные отношения и явления». Всемирная, общечеловеческая в своей статике, то есть в результатах, и уже добытом оформившемся знании, наука национальна в динамической своей части — в гипотезах, в выборе проблем, в методах поиска. Сильно проявляясь в процессе становления, в процессе формирования новых научных открытий и представлении, эти национальные черты утрачиваются полностью, как только научная истина окончательно установлена и вошла составной частью в мировую, общечеловеческую науку. «Стараясь познать бесконечное, — писал Менделеев, — наука сама конца не имеет и, будучи всемирной, в действительности неизбежно приобретает народный характер, даже более или менее единоличные оттенки».

Вот эти-то самые «единоличные оттенки» (читай: пятнадцатилетние непрерывные, титанические усилия такого мощного ума, каков был ум Менделеева), не нашедшие никакого отражения в классической простоте периодической системы, и ввели в заблуждение претендентов. Но Дмитрий Иванович знал, какая гигантская глыба труда подпирает эту кажущуюся простоту его открытия, и смотрел снисходительно на все споры о приоритете. По мнению Менделеева, великое открытие ни украсть, ни присвоить нельзя. Украсть можно только то, что посильно каждому. Каждый может смахнуть в карман золотую монету, но надо быть гигантом, чтобы унести десятипудовый слиток золота. Вот почему самые горячие споры из-за первенства разгораются там, где речь идет отнюдь не о крупных открытиях. Великое же открытие — это тяжесть, которая по плечу лишь немногим. Такое открытие, такое деяние не завершается в тот момент, когда оно окончательно созрело в голове ученого. «…Творцом научной идеи должно того считать, кто понял не только философскую, но и практическую сторону дела, сумел так его поставить, что в новой истине все могли убедиться и она стала всеобщим достоянием. Тогда только идея, как материя, не пропадает».

При таких воззрениях нетрудно понять, почему Менделеев преспокойно предоставлял самому времени решать приоритетные споры. «Настоящий автор, — пишет академик Б. Кедров, разъяснял позицию Менделеева, — обнаруживается сразу по его отношению к данному открытию, ибо он заботится прежде всего не о том, чтобы выставлять свою персону и кричать о своем приоритете, а о том, чтобы сделанное им открытие было признано другими учеными за истину, чтобы оно тем самым утвердилось в науке… Напротив, мнимого автора все это мало интересует; он готов довольствоваться тем, что его признают соавтором чужого открытия».

Почему же Менделеев, всю жизнь пренебрегавший приоритетными спорами, вдруг сел писать статью в «Berichte», защищая свое первенство от притязаний Лотара Мейера? Почему же Менделеев, который не уставал повторять, что «приоритетные вопросы мало меня интересовали всегда», что «эту полемику приоритетов я терпеть не могу», решил отвечать на притязания Мейера?

«…Я не мог оставить без ответа статью г. Л. Мейера, — писал он в «Berichte», — тем более что ему угодно было лично послать мне особый оттиск своей статьи. На письмо я бы ответил письмом, на статью отвечаю статьей, на таблицы — таблицами, на 1870 год 1869, на декабрь — мартом и августом, потому что не могу считать чем-либо иным, как ошибкою, заявление, сделанное столь известным ученым, каков Лотар Мейер… Мне лично, я могу то доказать другими примерами, не нужно присвоение научного приоритета, мне дороже всего признание истинности периодического закона и его дальнейшее развитие… Но зато я никому не дозволю сделать ни прямого, ни косвенного намека на то, что я что-либо от кого-либо отнял, провозглашая периодический закон…»

Но, кроме личных мотивов, в деле о приоритете Менделеева оказались и общественные мотивы. И с ними ему довелось столкнуться семь месяцев спустя — в ноябре 1880 года…

7 февраля 1880 года впервые за все время существования Русского химического общества не состоялось очередное заседание: русская химия понесла тяжелую утрату — почти одновременно умерли два ее патриарха — А. Воскресенский и Н. Зинин. И с этого момента начался инцидент, которым в списке «академических прегрешений» А. М. Бутлерова — Александр Михайлович составил себе такой перечень, как он говорил, «для памяти» — числился под номером пять. Всего в этом списке было тридцать два «прегрешения», но, как показали последующие события, пятое оказалось самым серьезным, ибо Бутлеров выдвинул на вакансию академика по технологии и прикладной химии кандидатуру Дмитрия Ивановича Менделеева…

Президентом Академии наук был тогда известный путешественник граф Ф. Литке. Но он мало вникал в академические дела, и всем заправлял непременный секретарь К. Веселовский. Он пользовался полным доверием Литке, то есть делал все, что ему вздумается. Веселовский начинал как специалист в политической экономии и статистике и в молодости не был даже чужд либерализма. Но, вовремя спохватившись, он отошел от политэкономии и предпочел заняться более безопасными для карьеры разделами — метеорологической статистикой и климатологией. Академия при более чем 30-летнем правлении Веселовского отмежевывалась от университетов, отгораживалась от жизни и ее запросов, и на протяжении 1870–1885 годов история учреждения, торжественно провозглашенного «первенствующим ученым сословием Российской империи», отмечена рядом печальных происшествий.

Главным героем этих событий был Александр Михайлович Бутлеров — человек глубоко порядочный и принципиальный.

Благодаря заботим и хлопотам Бутлерова и Зинина членами-корреспондентами Российской академии были избраны многие университетские профессора, в том числе и Менделеев. С другой стороны, Бутлеров никогда не стеснялся указать на малую пригодность некоторых кандидатов, которых стремился провести в академию Веселовский. И все это до такой степени раздражило непременного секретаря, что однажды, когда собрание академии забаллотировало его очередную кандидатуру, он, не в силах сдерживаться более, набросился на Александра Михайловича:

«Это все вы виноваты!.. Вы хотите, чтобы мы спрашивали позволения университета… для наших выборов. Этого не будет. Мы не хотим университетских.

Если они и лучше нас, то нам все-таки их не нужно. Покамест мы живы — мы станем бороться».

И вскоре Бутлеров убедился, что это были не пустые слова.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.