«Вздохом в чистое поле я себя отпущу…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Вздохом в чистое поле я себя отпущу…»

Давняя подруга Инны, актриса Елена Королева, была убеждена, что встреча этих двух людей, Шпаликова и Гулая, таких необыкновенных, была роковой для них обоих, и прежде всего для Инны. Объединились два непростых человека, абсолютно не приспособленных к семейной жизни. Родилась дочь, что еще больше усложнило их жизнь. Королева рассказывает, что ей подарили фотографию, на которой они были с маленькой Дашей, и у Даши были такие глаза, как будто она предвидела наперед всю трагедию, которая случится с этой семьей.

А вначале было счастье, ведь поженились они по большой любви. Но не бывает счастья на всю жизнь, счастье — вещь переменчивая, оно тоже «склонно к измене».

По стихам и дневниковым записям Шпаликова можно судить, каким искренним, неизменно честным перед собой и временем он был. И он не мог не признаться себе, что брак с Инной Гулая с некоторых пор стал тяготить его.

Он любил Инну. Но то была любовь поэта. А поэт больше, чем женщину, любит свое чувство к ней — оно питает его творчество.

«Я думаю, что Гена, когда влюблялся, — говорит Юлий Файт, — он не конкретно в эту женщину влюблялся, а любил это состояние, это в себе качество, эту жизнь в себе. Он не пошел бы ни за кем, если бы ему надо было чем-то пожертвовать в себе, своим образом жизни, своей поэзией, писательством».

То неповторимое чувство, которое они с женой испытывали, когда познакомились и когда у них родилась дочь, превратилось в какой-то социальный институт под названием семья. Семейные ценности никогда не стояли у Шпаликова на первом месте. Он никогда не заботился о завтрашнем дне, о доме, о комфорте. А, обретя семью, он должен был думать об этом. Поэтому Шпаликов тяжело переживал свою семейную жизнь.

И семье трудно было с ним. При всей своей коммуникабельности и вроде бы веселом нраве он был сложным человеком. Тяжким бременем ложился на нее и большой артистический талант Инны Гулая. Назревала драма.

Шпаликов мечется. Он едет в Ленинград с целью уговорить мужа Рязанцевой Илью Авербаха вернуть ему Наташу…

Много позже, в 2000 году, в интервью «Новой газете» Рязанцева расскажет об этом его приезде.

«…Я лишь недавно в однотомнике прочла киноповесть („Долгая счастливая жизнь“. — Л.П.) — раньше видела только фильм, и нашла там один диалог, в котором он для себя объясняет наши отношения. Он говорил мне подобные вещи. Там, где главный герой в театре встречает несчастливо влюбленного, и тот говорит: я знаю, что с девушками надо врать и притворяться. Но вот я ее вижу и все говорю как есть, хоть и понимаю, что так нельзя. Он (Шпаликов. — Л.П.) действительно говорил все как есть, даже когда понимал, что ничего уже нельзя изменить и все давно не ко времени. Он приезжал в Ленинград, уже к нам с Ильей, звал по имени и на „ты“ мою свекровь (вообще очень любил стариков, замечательно ладил с ними), а после прислал Илье письмо, чтобы он меня отдал. Вернул. То есть он прекрасно уже понимал, что этого быть не может и что ему самому это, может быть, не нужно. Но был момент, когда ему показалось, что нужно, и он тут же об этом сказал. Дело, однако, было никак не во мне, и даже не в душевной болезни Инны Гулая, а в собственно его трагедии, в беззащитности, в нежелании и неумении выживать, выстаивать, терпеть…»

В конце концов, Шпаликов смирился с тем, что Наташу ему не вернуть.

Все неслышней и все бестолковей

Дни мои потянулись теперь.

Успокойся, а я-то спокоен,

Не пристану к тебе, как репей.

Не по мне эта мертвая хватка,

Интересно, а что же по мне?

Что, московская ленинградка,

Посоветуешь поумней?

Забываю тебя, забываю,

Неохота тебя забывать,

И окно к тебе забиваю,

А не надо бы забивать.

«Московская ленинградка», конечно же, Наталия Рязанцева.

Это нередко в жизни случается, когда первый брак накладывает печать на всю жизнь. В нем как бы задействованы все «датчики»: незамутненность чувств, интуиция, новизна ощущений, а тут еще общее дело, общие интересы… Неосознанно (а может, и сознательно) человек ожидает подобного и от другого брака. Но этого не случается, особенно если оба ослеплены страстью, сначала их лишает покоя переизбыток чувств, ревность. А когда страсть проходит, они изводят друг друга упреками, придирками, претензиями.

Однако эту попытку вернуть прошлое, вернуть Наташу, нельзя назвать поступком здравомыслящего (не говорю уж трезвомыслящего) человека. Рязанцева ушла от Шпаликова, прежде всего, из-за его пьянства и вытекающих отсюда последствий. Но что изменилось после их расхода? Да ничего! Он сам признается:

Да, дошел до ручки,

Да, теперь хана.

День после получки,

Денег — ни хрена.

Что сегодня? Пятница?

Или же четверг?

Пьяница, ты пьяница,

Пропащий человек.

Он недоволен собой, сокрушается, но ничего не делает, чтобы покончить со своим пагубным пристрастием, теперь уже болезнью. Он падает в бездну, увлекая за собой не «до обидного здоровую», в отличие от Наташи, Инну.

Друзья, любя Шпаликова, были снисходительны к его поведению — сами не без греха! — и в подробности не углублялись. Но рассказ Валентины Малявиной об одном из ее визитов к Шпаликовым, с отмеченными женским взглядом деталями их семейной жизни, — впечатляет.

Она столкнулась с Инной у подъезда, та торопилась в магазин за водкой.

В квартире были Виктор Некрасов и Гена. Виктор Некрасов лежал в комнате на полу. Гена сидел на кухне, положив голову на стол. На плите варился грибной суп, день был жарким. Водка теплая. Все вокруг как бы плавилось.

«Впервые в этот день, — цитирую книгу Малявиной, — я увидела и услышала ссору между Инной и Геной. Она началась вдруг ни с того, ни с сего. Я знала, что они любили друг друга, но жаркий день и крепкий теплый напиток взвинтил их. Они были несправедливы друг к другу.

Виктор Некрасов грустно сказал:

— Пора уползать… — И ушел.

Я тоже хотела уйти, но Инна не отпустила. Инна сказала повелительно мне:

— Пошли!

Мы двинулись к выходу. Гена крикнул вслед:

— Родина! Когда ты вернешься? Принеси, пожалуйста…

Он имел в виду, конечно, бутылку…

Инна пригласила меня в ресторан. Инна заказала водку, селедку, картошку, холодного пива».

Надо самозабвенно любить человека, чтобы продолжать жить с ним в таких условиях.

Слава, говорил Александр Твардовский, тяжкое испытание, не у всех темечко выдерживает. Что же касается Шпаликова, то причиной его приверженности к пьянству была не только слава, которой он был избалован смолоду, не думая, что порой это «розы в кредит». Время, когда по его сценариям ставились картины, было, повторюсь, кульминацией его судьбы в кинематографе. А дальше начался его расход с властью. Начальство не любит, когда много пьют, хотя и терпят в иных случаях. Но эта слабость Шпаликова была поводом для того, чтобы все больше и больше с ним расходиться.

Те годы нельзя излишне идеализировать и романтизировать, говорили сами шестидесятники. Это было тяжелое время. Неоднозначное, множественное время. Время надежд и их крушения. И люди проявляли себя по-разному. Одни — шли на компромиссы. Другие, наоборот, становились жестче, циничнее. Многие пили. «Но эти пиры во время чумы, — говорил Павел Финн, — во многом спасали нас от того, что мы этой чумой не заболели и не стали теми, кем стали иные из нашего поколения. Так что пьянство было необходимым сопровождением нашей жизни, как бы аккомпанементом ее. Другое дело, что Россия такая страна и такой воздух здесь, что очень легко спиться».

Один поэт сказал: «Пьет дух». Я вспомнила эти слова, когда читала вот это место из шпаликовского дневника:

«…Кругом была весна и воскресенье, и солнце, которое бывает к вечеру, не сильное, спокойное солнце. По сырой земле шли двое без пальто, размахивая свертками. У одного была бутылка водки в кармане старого пиджака. До чего же замечательно в такую погоду пить с товарищем в пустой чистой комнате, положив все на стол без скатерти, и чтоб в распахнутое окно поднимались голоса детей и звонки трамвая в Сокольниках и солнце уходило на потолок».

Человек, не способный жить на «ограничителе», Шпаликов не укладывался в общепринятые рамки, не задумывался о грозящей ему опасности. И сидел, сидел в нем некий ген самосожжения!

«Творец — человек с повышенной нервной энергетикой, он работает на сильнейшем перевозбуждении. Это у него в подкорке, — пишет М.Веллер. — Есть какая-то связь с уровнем таланта, энергетикой человека, его темпераментом. И еще неизвестно, к пользе ли приведет укрощение такой натуры, „подгонка“ ее под общепринятые нормы, исправление пороков — с самыми, разумеется, похвальными намерениями».

Расскажу одну историю.

После окончания факультета журналистики МГУ я была распределена в сверхсекретное КБ. Там работали высочайшего уровни специалисты. Достаточно сказать, что среди них было человек пять лауреатов Ленинской премии. И в одно со мной время появился в КБ недавний выпускник МГУ, совсем молодой человек, но уже всеми признанный гений в области математики: он решил уравнение, над которым десятилетия бились великие умы. Говорили, что практически для него по его специфике неразрешимых задач не существует.

Но человек этот сильно пил. Я помню его сидящим в скверике предприятия в любое время дня, нетрезвого, полудремлющего или выводящего прутиком какие-то фигуры на земле. Замечание ему по поводу нарушения рабочей дисциплины никто не делал — отношение к нему было особое.

И вот решили его излечить от алкоголизма — ради него самого, ради семьи и ради работы: предприятие было режимным, а на пьющего человека положиться можно не всегда.

И его вылечили!

…Миру явился трезвомыслящий человек. Но исчез гений математики. Во всяком случае, в секретных материалах ОВ (Особой важности), которые я редактировала, его имени я больше не встречала.

Медики нам объяснили, что от тяги к алкоголю можно избавиться, только усилием воли самого человека, медикаментозное лечение чревато необратимым изменением личности.

Не буду углубляться в тему, замечу лишь, что Шпаликов, насколько я знаю, и не пытался бросить пить. Дурную службу сослужило ему то, что он мог писать пьяным. Дурную потому, что он стал пить беспрерывно. «Говорить о каком-то его творческом кризисе — во всяком случае, как о причине его гибели — я бы не стала, — сказала в интервью „Новой газете“ Наталья Рязанцева. — Хотя бы потому, что „Прыг-скок, обвалился потолок“ или „Девочка Надя, чего тебе надо“ — лучшие его сценарии, на мой вкус, написаны в семидесятые годы, и именно в них ярче всего обозначена собственно шпаликовская коллизия, тема хороших, но невыносимых друг для друга людей».

На экране эти сценарии не были воплощены — «шпаликовская коллизия» повторилась в жизни сценариста.

Шпаликову было трудно в семье, и семье было трудно с ним. В дареной хрущевской квартире он появлялся все реже и реже…

«Ух, как точно повторяем мы уже пройденные размышления, другими пройденные жизни, — пишет он в дневнике. — И это во всем: в тщеславии, которое не стоит таких усилий, ведь конечный результат всегда липа. В женщинах, женах, смене жен, в маленьких отчаяниях, в маленьких счастьях, товарищах — список этот бесконечен…»

Шпаликов уходит из дома.

Опять одиночество, скитания… Как ни странно, он будто жаждет этого. Именно это время станет плодотворным в его творчестве, особенно в поэтическом. Но таких солнечных и оптимистических стихотворений, как «Палуба» и «Я шагаю по Москве», он уже не напишет. Его умонастроение отражают совсем другие стихи:

Остается во фляге

Невеликий запас.

И осенние флаги

Зажжены не про нас.

Вольны — вольная воля,

Ни о чем не грущу.

Вздохом в чистое поле

Я себя отпущу.

Но откуда на сердце

Вдруг такая тоска?

Жизнь уходит сквозь пальцы

Желтой горстью песка.

Даже в стихотворении, посвященном маленькой Даше в день ее рождения 19 марта, — все та же печаль и тоска, ребенку вряд ли понятная.

Я помню, а ты и не вспомнишь

Тот мягкий, по марту, снежок,

И имя мое ты не вспомнишь,

И это уже хорошо.

Все то, что на свете осталось,

Я именем Даши зову.

Такая тоска или жалость —

Я вижу тоску наяву.

«У него был странный такой уличный распорядок дня, — рассказывает Сергей Соловьев. — Он выходил, доходил до какого-нибудь угла, где развешены были газеты и прочитывал все газеты, начиная от „Пролетарии всех стран, соединяйтесь!“ и все, все, все — до самого конца. На это у него уходило часа два-полтора, и дальше в двойном размышлении шел от газет до ближайшего почтового отделения. Там он садился и согревался, а пока он согревался, к нему возвращалось теплое расположение к белому свету, к миру. И он брал телеграфный бланк и на его обратной стороне писал стихи».

Художник Борис Мессерер, муж Беллы Ахмадулиной, вспоминает, что Шпаликов носил с собой мешок со своими стихами. Вынимал их оттуда и читал ему. И он открывал для себя его образ, образ человека, напряженно существующего в своей поэзии.

С Инной Шпаликов изредка встречается, их даже видят в ресторане Дома кино. Но о том, чтобы быть опять вместе, вряд ли между ними заходила речь. Надо знать Шпаликова — вольному воля.

Иногда он мыслями возвращался к своей «шведской девушке». А может, не к ней, ведь имени он не называет. Но все-таки…

«У меня была гравюра, — пишет он в дневнике, — собственно, это не гравюра, а черно-белый рисунок, вырезанный мною из журнала „Цирк“. Там девочка с распущенными волосами и в шляпе, сдвинутой на затылок, идет по проволоке, но пусть вас не смутят слова „в шляпе, сдвинутой на затылок“, — здесь нет легкомыслия, никакой лихости, это прекрасная, легкая девочка в прозрачной юбке и в легкой шляпе, из-под которой ложатся на спину длинные прямые волосы.

Она висела у меня над столом, и я неизменно вспоминал о тебе, глядя на этот рисунок. Бывало так, что я приходил ночью и смотрел, как ты идешь по проволоке. Никого другого я не представлял на этом месте: ты идешь.

А теперь ты у меня пропала, я искал тебя все утро, а тебя нет. Пропала — и все тут. А может быть, тебя украли, хотя я точно помню, что ты просто упала вниз, когда я отколол от тебя кнопку и ты упала на стол, а после — бог знает куда — упала и пропала».

Эта запись — как стихи в прозе. И даже если они посвящены не Инне — образ ее возникает между строк.

Валентина Малявина рассказывает, как однажды он пришел в дом, где они жили с Павлом Арсеновым.

«Звонок в дверь. Пьяненький Гена как-то странно придерживает полы пальто. Распахнул их, а там — великолепная икона. Очень старая. Он ставит ее в спальне на столик. Я спрашиваю Гену:

— А где Инна?

— Не знаю.

Стало понятно, что Гена с Инной в трудных отношениях. Гена грустно сказал:

— По-моему, это конец.

В этот вечер мы припозднились за интересным разговором. Павлик сказал тихонько:

— Ему некуда идти. Пусть останется у нас.

…Когда коньяк кончился, Гена поинтересовался:

— А который теперь час?

— Два.

— Он не спит.

— Кто?

— Габрилович. Я схожу к нему, возьму что-нибудь. Он мало пьет. У него всегда есть.

Дом, где жили писатели и драматурги, рядом, и Гена мигом обернулся. Как ни странно, принес полную бутылку „Наполеона“…

В середине дня Гена уехал. До этого визита Гена бывал у нас. Всегда один».

… В сущности, такая и должна быть судьба у поэта: неустроенность, несчастья, одиночество…

Михаил Веллер в книге «О любви», которую я уже упоминала, пишет: «Вся человеческая культура по большей части замешана на страдании. Среди художников редко-редко встретишь счастливого человека. Страдание будит душу… В страдании больше мощи, чем в счастье, оно в своем роде острее, богаче, сильнее счастья, оно в трагедии стремится к самому пределу человеческих возможностей; счастье переносимо почти всегда — жестокая пытка непереносима почти никогда».

Благородство страдания и даже его человеческая необходимость — в том, что оно есть внутренний стимул к многочувствованию, размышлению и свершениям действий, что и есть суть человека.

«Поэтам следует печаль», — эхом откликается Шпаликов.

Поэтам следует печаль,

А жизни следует разлука.

Меня погладит по плечам

Строка твоя рукою друга.

И одиночество войдет

Приемлемым, небезутешным,

Оно как бы полком потешным

Со мной по городу пройдет.

Но печаль эту он не нагнетает искусственно. В нем, принадлежащем к поколению детей войны, она в подкорке, в сердце била всегда, даже когда он сочинял и пел свои веселые песни. Он понимал и до глубины души переживал людские беды, несчастья. В незавершенном романе, размышляя о трудных человеческих судьбах и ранних смертях, он пишет: «Вот вам война, вот вам ее реальные последствия, вот вам наша голодуха, безотцовщина, безматеринство, случайность рождения от людей больных, пьяных — бог знает. Великая моя страна, великая, всеми проклятая, проданная тысячу раз, внутри и издали — великая, прости меня, рядового гражданина, я боюсь за тебя, обеспокоен».

Фрагменты этого незавершенного романа опубликовал в книге «Геннадий Шпаликов. Я жил как жил» (М., Издательский дом «Подкова». 1998) ее составитель Юлий Файт.

Написанный от первого лица, роман в большой мере автобиографичен. В то же время реальность соседствует в нем с фантасмагорией: герой-повествователь встречается в загробном мире с Ахматовой, Цветаевой, Есениным, Тютчевым и другими великими, не только поэтами. В романе много цитат отовсюду, ключевых фраз и слов, являющих собой как бы каркас его, который впоследствии должен «обрасти» текстом. Поскольку этого не произошло, трудно преодолеть эти торосы и уловить ход мысли автора. Но масштабность замысла ощущается.

Письма, дневниковые записи последних лет и вот этот роман Шпаликова — сплошь подведение итогов, а ведь ему еще долго было до сорока.

В письме Юлию Файту он пишет: «… 66 год для меня был уже концом прежних завоеваний, и вообще я бы мог прекрасно жить на прежних достижениях, — новая советская волна, и это на самом деле так. Дальше начался прорыв к не этому. Он шел не так уж и долго… Наверно — и наверняка — ведь и половины не вышло, не вышло — вовсе не благодаря СССР, а несовершенству собственному. Ничего запрещенного нет, есть собственное отношение — как и что. Я всегда это знал, и м.б., эти годы будут хорошие, но вне кино».

А немного позже, видимо, уже в другом настроении, напишет С.А.Милькиной-Швейцер: «Кроме работы и ощущения того, что писать я стал лучше, веселее и просто расписался, наконец, вовсю, — нет у меня иных целей и желаний».

Пройдет какое-то время, и незадолго до своего ухода из жизни Шпаликов признается себе в дневнике:

«…Успел я мало. Думал иной раз хорошо, но думать — не исполнить. Я мог сделать больше, чем успел. Не в назидание и не в оправдание это пишу — пишу лишь, отмечая истину. У меня не было настоящего честолюбия… У меня не было многого, что составляет гения или просто личность, которая как-то устраивает (в конце концов) современников или потомков. Пишу об этом совершенно всерьез, потому что твердо знаю, что при определенных обстоятельствах мог бы сделать немало. Обстоятельства эти я не знаю, смутно догадываюсь о них, никого не виню… Но то, что у меня, в конце концов, сложилось, глубоко меня не устраивает и очень давно уже».

Он недоволен собой, недоволен тем, как он живет. Его гнетет душевный непокой, житейский недуг, на который в иные времена он не обращал внимания.

Пожив вольной жизнью, он в конце концов устал от бродяжничества, от скитания по друзьям, от Домов творчества. Его тянет к уединению, оседлой жизни, к упорядоченному существованию. И нашлась добрая женщина, которая устроила ему жилье, где он мог спокойно работать. Известно ее имя. Фамилия в письме (почему-то в форме стихотворения), которое он ей написал, не указана.

Дорогая Елена Михайловна!

Вы (отдаленно) не представляете,

как я Вам благодарен за это

жилье, возможность работать по —

человечески, в окно смотреть, думать,

сочинять, и вообще существовать,

а не мыкаться по чужим

домам,  — я не мог осенью сразу

уехать — и дочку надо было

устраивать в школу из интерната,

и с Инной было сложно,  — в общем,

если бывает писатель счастлив —

малости: столу, кровати, лампе, покою,

книжке — мне, честное

слово, ничего больше не надо,  —

и это сделали Вы, дорогая

Елена Михайловна.

СПАСИБО!

Г. Шпаликов

Судя по письму, это жилище было временным. И еще: Шпаликов впервые упоминает о том, что Даша жила в интернате. Хочется надеяться, что не типа современных, — тогда существовали интернаты для детей дипломатов, артистов, строителей, других специалистов, вынужденных по роду своей деятельности много разъезжать, подолгу жить за рубежом. Но чего не знаю, того не знаю…

Из-за неудач в делах (читай: отсутствия заработка) он вынужден рыскать по Москве в добывании денег. Не будем сваливать все на пьянство, хотя оно уж точно к достатку не приводит. Сегодня, когда опубликованы все его сценарии, понимаешь: если бы по ним были поставлены фильмы, Шпаликов не знал бы нужды. И на пресловутую бутылку хватало бы. Да и пил бы он меньше.

Не в деньгах счастье… Когда так говорят, перед моими глазами встает сцена из чеховской «Анны на шее», в которой Модест Алексеевич, муж Ани, сидя за роскошно накрытым столом и поедая жирную куриную ногу, учит прозрачных от голода мальчиков, братьев Ани, жить в кротости и смирении.

Деньги счастью не помеха. Больше того, их отсутствие порой ставит перед человеком вопрос жизни и смерти.

Но это все-таки не про Шпаликова…

Больше всех своих невзгод он переживал отлучение от кино.

— А кино нет, нет кино! — говорил, кричал он Евгению Стеблову при случайной встрече. — Только документальное кино осталось, художественного нет!

Художественное кино, однако, было. Но — без Шпаликова. Его сценарии, идеи, замыслы, «проекты», как сейчас говорят, будто это что-то техническое, а не искусство, — были. Фильмов же Шпаликова — не было. Он уже не свой в недавно самом родном доме.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.