Эколь Нормаль

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Эколь Нормаль

Флобер заметил как-то, что установленные во Франции три формы воспитания — религиозное обучение, армия и Нормальная школа — оставляют в характере человека неизгладимый след. Опыт Жореса подтверждает правильность этого замечания, хотя влияние на него Нормальной школы носит столь же противоречивый характер, как и сама эта школа. Она была основана в годы Великой французской революции, и в решении Конвента говорилось, что школа призвана вести революционное обучение искусству преподавания под руководством самых лучших профессоров. Тогда список этих профессоров украшали знаменитые имена Лагранжа, Лапласа, Монжа, Бертолле, Вольнея и Лагарпа. Впрочем, и во времена Жореса в Эколь Нормаль привлекались лучшие силы. Но характер школы, ее направление, цели обучения изменились не меньше, чем сама Франция. Собственно, обстановка в школе менялась в соответствии с ходом политической истории страны. В день, когда Жан, пройдя мимо величественного Пантеона и повернув на улицу Ульм, с волнением переступил порог Эколь Нормаль, на ее фронтоне красовалась надпись, призывавшая идти к культуре и совершенствованию «под руководством бога». «Революционное обучение» осталось в прошлом.

Девятнадцатилетний Жан, как и прежде, совсем не элегантный, вошел в старое здание, где воспитывались наиболее одаренные представители «лучших» семей из всей Франции. На фоне множества щегольски одетых юных снобов наш герой выглядел провинциалом, даже просто крестьянином с юга, провинциалом с ног до головы. Но не в голове! Это он вскоре и доказал, когда ему пришлось пройти обычную процедуру «цуканья» или «бизютажа», которой подвергаются новички в учебных заведениях Франции до сих пор. Ему повезло, ибо его не заставили, к примеру, купаться в фонтанах Люксембургского сада или прыгать со второго этажа. Испытание, выпавшее на его долю, как нельзя более удачно подходило к его способностям.

…Толпа студентов внезапно окружила «гнуфа» (на студенческом жаргоне — новичка) и, радостно предвкушая удовольствие от занятной потехи, втащила его на круглую печь в форме приземистой колонны. Жан имел растерянный, нелепый вид на высоком пьедестале, окруженном хохочущими студентами.

— О чем ты думаешь на этом троне?

— Ах, ты не умеешь думать?

— Говори, или никогда не уйдешь оттуда!

Говорить? Смутить этим Жана было невозможно. И он заговорил так, что смех и крики быстро прекратились и целых двадцать минут изумленные шалопаи внимательно слушали великолепную импровизацию. Со своей трибуны Жан слезал под гром аплодисментов. Он не только выдержал испытание, но сразу завоевал популярность.

Однако выдающиеся способности и знания никогда не были лучшим способом приобретения симпатий юных сверстников. Первый ученик всегда вызывает неприязнь. Но простота, мягкость, терпимость и обезоруживающая доброта Жана привлекли новых друзей. Эти черты его характера теперь определились окончательно.

Близким другом становится Шарль Соломон, оказавшийся «котурном» Жана. Двум студентам отводилась для самостоятельных занятий ниша напротив окна, так называемый турн. Работающих вместе называли котурнами. Здесь, у решетчатого окна, за которым виднелся тенистый сад соседнего монастыря, они, отрываясь порой от книг, вели долгие разговоры. Друзьями они остались и после окончания школы. Эта дружба возникла не столько из общих научных интересов, сколько из простой взаимной симпатии и соседства в турне. Жан был откровенен с Шарлем, и сохранившиеся письма раскрывают мысли и настроения молодого Жореса.

Среди его друзей уже знакомый нам по Сент-Барб Бодрийяр, будущий епископ. Жан часто помогал ему в греческом, чем, наверное, способствовал блестящей духовной карьере своего сверстника. Годом позже Жана в Эколь Нормаль поступил Эмиль Дюркгейм, будущее светило французской буржуазной социологии. Они подружились, и общение с Дюркгеймом оказалось одним из поводов для появления у Жана интереса к социальным проблемам.

Дружеские отношения связывали его и с другими студентами. Собственно, все хорошо относились к Жану; врагов у него пока не было. Однако нашелся соперник. Им оказался единственный из студентов, который мог соперничать с Жаном способностями и знаниями, и всего один из 25 студентов, занимавшихся гуманитарными науками. Это был Анри Бергсон, впоследствии знаменитый философ, чья эклектичная, но искусная философская казуистика стала ярчайшим выражением французской буржуазной мысли XX века.

Этот молодой еврей, сын композитора из Польши и интеллигентной англичанки, был, что называется, хорошо воспитан, держался надменно и отчужденно. Его выдающиеся способности никто не ставил под сомнение. Еще до поступления в Эколь Нормаль он напечатал в солидном научном журнале решение сложной математической задачи.

Однажды профессору истории Дюжардену пришла в голову мысль свести двух соперников в своеобразном поединке. Он предложил им воспроизвести процесс по делу римского губернатора одной из галльских провинций, обвиненного во взяточничестве. По преданию, его защищал Цицерон и добился оправдания. Роль защитника поручили Бергсону, а обвинителя — Жоресу. Вокруг диспута закипели страсти. Студенты раскололись на две фракции: бергсонистов и жоресистов. В конце концов большинство склонилось к мнению, что пылкое, искреннее красноречие Жореса сокрушило холодную логику Бергсона.

Чудесная сила слова, поразительная память приносили Жану заслуженные триумфы. Как-то в течение трех часов он анализировал «Критику чистого разума» Канта, вызвав восторг профессора и аудитории. Особых успехов он достиг в греческой литературе. Жан не только свободно читал по-гречески, но и мог импровизировать греческие поэмы так, как будто он лишь повторял наизусть выученное ранее.

Отличное знание греческого помогало поддерживать его скудный бюджет. Он подрабатывал на карманные расходы, давая уроки своим менее способным, но зато более богатым товарищам.

Жизнь в море книг, спокойная и размеренная, совершенно удовлетворяла Жана. Ему нравилось неделями не выходить из школы, передвигаясь в домашних туфлях от дортуара до библиотеки, главного предмета вожделений Жана. Лучшим местом для созерцательного размышления считалась крыша, где у водосточных труб Жан проводил свои самые философские часы.

Жоресу нравилась система обучения, принятая тогда в Эколь Нормаль. Студентам предоставлялась большая самостоятельность. Месяцами им не давали никаких заданий. Они могли проявлять свою любознательность. Профессор должен был лишь возбудить интерес, вызвать увлечение наукой. Если профессора талантливы, а ученики способны — это самая эффективная методика.

Конечно, образование, даваемое в Эколь Нормаль, как не без основания говорили ее критики, было всего лишь замаскированным продолжением коллежа. Здесь царили тот же культ античности и пренебрежение реальными проблемами жизни. Но для Жореса это было по меньшей мере безвредно. Такое образование опасно для интеллектуально робких, несамостоятельных натур. Неутомимая жажда знания влекла Жана за пределы официальных программ. Его поразительное трудолюбие породило привычку к систематическому чтению, которое стало основой приобретаемого им образования. Отвергая метод академической кормежки маленькими порциями, он проглатывал несчетное количество книг. Особенно много значили тогда для его образования французские философы XVIII века. У него оказался верный инстинкт и умение находить добротную духовную пищу.

Жан долго и серьезно думал над выбором своей научной специализации. Сначала его привлекала филология. Отличное знание античной литературы, особенно греческой трагедии, интерес к французским классикам, любовь к Виктору Гюго, казалось, должны были предопределить выбор. И хотя увлечение литературой отвечало глубоко поэтической натуре Жана, что чувствуется на протяжении всей его жизни, он не избрал филологию главным предметом своих занятий.

Его гораздо больше занимала история, наука, связывающая настоящее с прошлым, объясняющая смысл жизни и борьбы тех, кто подготовил действительность. Здесь сказалось обаяние одного из преподавателей Эколь Нормаль, профессора Фюстеля де Куланжа, крупного историка того времени. Неискушенный студент не видел глубоко антидемократической сущности работ де Куланжа, а его шовинистическую тенденцию принимал за благородный патриотизм. Он наивно верил декларациям де Куланжа о свободе духа и научного исследования, прикрывавших реакционную сущность творчества талантливого историка. Впрочем, влияние де Куланжа на Жореса было чисто внешним и непродолжительным.

По-настоящему большое влияние в эти годы оказал на Жореса великий французский историк Жюль Мишле, умерший за четыре года до поступления Жана в Эколь Нормаль. Позднее Жорес напишет, что его понимание истории основано на материалистическом учении Маркса и на романтическом идеализме Мишле. Знаменитый историк рассматривал свою науку как процесс воссоздания истины. История представляла для него непрерывное восхождение к свободе, а ее движущей силой он считал народ. «Так называемые боги, гиганты, титаны (почти всегда — карлики), — писал Мишле, — кажутся большими потому, что они обманным путем взбираются на покорные плечи доброго гиганта — Народа». Хотя Мишле в самом конце своей жизни обрел веру в коммунистический идеал, который сравнивал с ярким светом в темной ночи, его основные труды выражают мелкобуржуазно-идеалистические взгляды. Более того, Мишле утверждал, что если частная собственность и будет когда-нибудь уничтожена, то во Франции, конечно, в последнюю очередь. И тем не менее совершенно очевидно, что именно его поэтический талант помог утверждению в сознании Жореса идеи исторического прогресса, веры в идеалы справедливости и демократии и беспредельной любви к родине.

Необычайная широта духовных интересов молодого Жореса затрудняла выбор специализации. Только история или, тем более, одна литература не удовлетворяла его. Хотя именно история будет наиболее сильной стороной в научной деятельности Жореса, он предпочел философию, где его достижения значительно скромнее, если не сказать больше.

Он переживал сложный процесс формирования мировоззрения. Отказ от религии поставил перед ним вопросы о сущности бытия, судьбы человечества, зла и добра в истории совершенно по-новому. Отвергнув их теологическое объяснение, он напряженно искал ответы на все эти вопросы. Попытка найти их составляли его внутреннюю духовную жизнь в Эколь Нормаль. Он избрал философию, которая, как он надеялся, поможет ему разрешать мучившие его сомнения.

Трехлетняя учеба в Эколь Нормаль прерывалась длинными летними каникулами, когда он отправлялся к полям и холмам Тарна и проводил лето на ферме Федиаль. Блеск Парижа не ослабил его любви к родным местам. Он отдыхает, любуясь столь милыми его сердцу картинами южной природы во время длинных прогулок. Он следит за полевыми работами, а то и сам трудится, наивно завидуя здоровой жизни крестьян. Иногда ему приходится пасти корову или съездить на ярмарку в Кастр, чтобы продать урожай овса. Он вместе с семьей, окруженный ровной, неназойливой любовью родных. Порой он отправляется к соседу Жюльену, чтобы побеседовать с ним или сыграть партию в бильярд. Жан спит около амбара, наполненного душистым сеном, и монотонная песня сверчков быстро убаюкивает его. Он встает в семь утра, и продолжительная прогулка окончательно разгоняет сон. Устроившись с книгой за столом в тени акаций, он наслаждается покоем.

— Нет ничего более полезного для ума и характера, чем жизнь в деревне, — говорил он одному из своих друзей.

Ему было приятно ощущать себя почти наедине с природой, беззаботно мечтать, отрешившись от мелких забот и волнений. Эта любовь к тишине, удовольствие от чувства отрешенности, казалось, свидетельствуют, что Жорес создан для спокойной жизни ученого, защищенного научными занятиями от суеты и тревог кипучей жизни, или даже, может быть, для монотонного существования сельского мелкого собственника…

Но снова Париж, Латинский квартал, улица Ульм, привычный турн, книги, друзья. Как ни поглощали Жана занятия и неустанное чтение книг, Париж оставался Парижем, который совсем не подходящее место для отшельнической жизни даже за стенами Эколь Нормаль. Бурная, стремительная жизнь Франции втягивала в свой водоворот и ее молодых обитателей.

В стране окончательно утверждалось безраздельное господство буржуазии. Она сбрасывала остатки клерикально-монархических пут, которые стали мешать всевластию капитала. В экономической жизни начинают царствовать крупные банки. Хотя промышленность во Франции развивалась медленнее, чем в других крупных странах, бурно росла, особенно в годы учебы Жореса в Эколь Нормаль, тяжелая индустрия, лихорадочно строились железные дороги. Сен-Готардский туннель сблизил Францию и Италию. Начали строить Панамский канал для соединения двух океанов. Звук человеческого голоса получил чудесную власть преодолевать огромные расстояния — появился телефон. Победное шествие техники поражало умы.

Новой, капиталистической Франции, естественно, нужен был более модернизированный политический режим. Влияние монархистов и церкви становилось слишком уж архаичным, обременительным и даже опасным, поскольку оно в такой форме отнюдь не способствовало укреплению авторитета буржуазной республики среди столь широкой во Франции массы мелкой буржуазии, не говоря уже о рабочих. И вот через девяносто лет после Великой революции буржуазия наконец непосредственно берет власть в свои руки. Остатки старой Франции бешено и слепо сопротивляются, и их отчаянные конвульсии наполняют вторую половину восьмидесятых годов. Уход Мак-Магона и избрание президентом Жюля Греви символизировали победу буржуазных республиканцев. Собственно, фигура нового президента сама по себе была характерным символом. Типичный мелкий буржуа, он шокировал иностранных дипломатов, когда на официальных приемах глубокомысленно ковырял в носу. О его скупости и расчетливости ходили анекдоты.

Республика утвердилась, а некогда воинственные республиканцы вроде Леона Гамбетты стали умеренными, а точнее, консервативными. Жюль Ферри, один из таких республиканцев, провозгласил в качестве руководящего принципа республики «дух меры и практического благоразумия». Однако это еще не могло поколебать пылкого республиканизма французской молодежи. Напротив, именно тогда Жорес усвоил непоколебимое уважение к республике, которое он сохранит до конца своих дней, правда, сочетая его впоследствии с идеологией социализма. Дело в том, что в эти годы интенсивного духовного формирования Жореса проводятся реформы, во многом завершившие дело Великой французской революции. Серия декретов утверждает и регламентирует буржуазно-демократические права и свободы. День взятия Бастилии — 14 июля — провозглашается национальным праздником, а «Марсельеза», за пение которой еще недавно грозила тюрьма, — национальным гимном. Республика наносит суровые удары по клерикализму. Надо было ограничить власть клерикалов, которые контролировали народное образование, а вернее, держали народ в невежестве. Католические ордена (конгрегации): иезуиты, барнабиты, капуцины, доминиканцы, кармелиты, бенедиктинцы, эвдисты, базилианцы, августинцы, облаты, отцы святого лица, тринитарии и т. п. — опутывали своими сетями сознание народа. Школы и университеты служили орудием в руках римско-католической церкви. Лидер умеренной фракции республиканцев Жюль Ферри возглавил борьбу за светскую школу. Его декреты изгоняли из школ отцов иезуитов и других божьих пастырей. В то время Жорес вряд ли понимал, что реформы Ферри лишь укрепляли господство буржуазии. Он видел в школьных реформах торжество идеалов демократической республики, которые всецело владели его умом. Борьба за светскую школу вызвала во Франции, считавшейся «старшей дочерью» апостольской римской церкви, бурное волнение. Клерикалы собирали миллионы подписей протеста. Они пытались силой препятствовать осуществлению декретов. Вместе со всей Францией волновались и студенты Нормальной школы.

Среди них большинство поддерживало борьбу против клерикалов. Другие, те, что ходили к мессе, не менее горячо осуждали ее. Много было индифферентных, относившихся равнодушно к идейным и политическим распрям. Жорес оказался вне всех этих трех групп. Действия Жюля Ферри он считал правильными, поскольку уже давно стал атеистом, а занятия с аббатом Сежалем дали ему достаточно ясное представление о характере церковного просвещения. Но его больше привлекала позитивная сторона декретов, утверждавших свободу совести, слова. Поэтому он не считал правильным подавление и принуждение кого бы то ни было, даже клерикалов. В разгар борьбы газеты стали нападать на профессора Эколь Нормаль Оле-Лапрюна, ярого клерикала, отстраненного по этой причине от должности. Утверждалось, что студенты школы не испытывают к нему симпатии из-за его религиозных убеждений. Жорес написал письмо в газету, которое было напечатано и вызвало шум. Он считал, что профессор имеет право свободно высказывать свои взгляды, каковы бы они ни были. Первые строчки Жореса в газете свидетельствуют, что соблюдение абстрактных принципов свободы совести и слова имеет для него приоритет по сравнению с существом борьбы.

Что же особенно привлекало молодого Жореса, чему он с удовольствием отдавал свободное время? Его сверстники увлекались кто чем мог. Ханжи ходили на торжественные богослужения в Нотр-Дам или Мадлен, другие предпочитали оперу, третьи — дешевые кафешантаны и общество девушек, иные любили бега на ипподроме в Лоншане. Жорес раз в неделю сменял домашние туфли на ботинки и тоже отправлялся в город. Его путь лежал в палату депутатов или в сенат, благо они находились недалеко от школы. Жорес горячо увлекался красноречием. Водимо, он уже осознал, что владеет редким даром живого слова. Как раз в это время ораторское искусство становится одним из важных факторов французской общественной жизни. О природном красноречии французов написано немало. Но подлинное ораторское искусство появляется именно в первые десятилетия Третьей республики. До революции 1789 года существовало в основном церковное красноречие. Ораторы заранее писали речи, в которых было больше латыни, чем французского, и затем читали их более или менее выразительно. Содержание речей сводилось к подысканию аналогий и примеров из священной истории. Революция внесла мало нового в искусство речи. Сен-Жюст, Робеспьер и другие ораторы Конвента свои речи тоже читали по бумажке. Только Дантон проявил поражавшую всех способность к бурной, несколько вульгарной импровизации и умел, как говорят французы, поймать пулю на лету.

В дальнейшем ораторское искусство развивается, переживая подъем в периоды парламентского режима. Но оно все еще сковано старой манерой чтения по тексту и злоупотреблением античными образами и латинскими цитатами. Первым крупным оратором нового типа, способным к блестящей импровизации, явился Леон Гамбетга. Его речи довелось слушать Жоресу. Правда, далеко не всем нравились его выступления, в которых античные экскурсы сочетались с жаргоном лавочников и сравнениями дурного вкуса. Некоторые называли его красноречие лошадиным и считали, что Гамбетта не слишком хорошо владеет французским языком. Во всяком случае, Гамбетта сделал решительный шаг от ходульной патетики к живому слову, к неожиданной импровизации и, главное, к проявлению оратором владеющего им чувства. Он был способен зажечь и увлечь слушателей.

Ораторский талант Леона Гамбетты немало способствовал росту его популярности, приобретенной им в борьбе с империей Луи Бонапарта и с монархистами в первые годы Третьей республики. А популярность его была необычайной. Спустя шесть недель после пребывания Гамбетты в Гавре один из его жителей восторженно говорил мэру города: «Вы видите эту руку? Ее пожал Гамбетта! С тех пор я ее не мыл!»

Жорес-студент становятся восторженным поклонником Гамбетты. Хотя со временем он узнал истинную цену этого политика, следы увлечения остались надолго. Но он был увлечен не столько содержанием, сколько формой речей знаменитого оратора. Это содержание значительно отличалось от его знаменитой Бельвильской программы 1869 года, в которой выдвигались радикальные требования. Теперь Гамбетта, воплощавший некогда героическое начало республики, стал оппортунистом, даже консерватором, и только политическая неискушенность студента Эколь Нормаль может оправдать увлечение Жореса. Впрочем, его в основном привлекала форма, манера темпераментного оратора. Жорес находил в речах Гамбетты погрешности стиля, но его покоряла стихийная сила характера, то властная и грубая, то мягкая и обволакивающая. Жорес признавался, что он при всем желании не мог воспринять у Гамбетты какие-либо идея. Его не очень трогало то, о чем говорил трибун, ему нравилось, как он это говорил, его увлекало сочетание мощи и доброты, жизни и ума, которые, казалось, воплощала вся фигура Гамбетты.

Жорес услышал в палате депутатов выступление другого, еще восходящего светила парламентского красноречия, Жоржа Клемансо. Его манера говорить была иной. Клемансо избегал напыщенной риторики и пафоса. Зато речи основателя партии радикалов, выступавшего тогда с прогрессивной, левой программой, которую одобрял сам Маркс, отличались строгой логикой, четкостью, целеустремленностью. Он умел подвести изложение к широким обобщениям и выразить их в короткой, чеканной фразе, звучавшей как афоризм. Речь Клемансо произвела на Жореса самое яркое впечатление. Ему даже показалось, что он присутствует при возрождении великой борьбы между жирондистами и монтаньярами.

На чьей же стороне были его симпатии? Увы, не на стороне тех, кто в его глазах играл роль якобинцев. В спорах с товарищами он защищал умеренного республиканца Жюля Ферри против радикала Жоржа Клемансо. Хотя Ферри не был известным оратором и говорил не столько хорошо, сколько громко, сочетая это с резкими, даже, говорят, наглыми манерами, именно ему Жорес отдавал предпочтение в студенческие годы, да и позже. В момент, когда клерикалы называли Ферри Нероном и Антихристом, он казался ему подлинным героем республики.

Но, вообще говоря, его больше интересовала внешняя форма ораторских поединков в амфитеатре Бурбонского дворца, где заседала палата. Жорес считал политическую жизнь того времени бесцветной и туманной, ему казалось, что накал политических страстей еще недостаточно горяч. Будучи очень молодым человеком, Жан, естественно, находил зрелище недостаточно захватывающим.

Вернувшись из палаты, он обычно пересказывал товарищам речи, имитируя выражения, приемы, жесты ораторов. Однажды, декламируя таким образом речь известного златоуста, крайне правого сенатора Бюффе, он внезапно почувствовал, что совсем не разделяет содержания этой речи. Что касается политических убеждений Жореса, то они все еще довольно неопределенны. Мировоззрение, усвоенное им в Эколь Нормаль, никак не могло помочь разобраться в существе тогдашних политических битв. В принципе он симпатизировал умеренным республиканцам, а его теоретические убеждения были искренне демократическими и республиканскими. Если учесть, что еще от Великой французской революции началась традиция, связывающая республику со справедливым социальным строем, то можно сказать, что в лучшем случае в сознании Жореса образовалась почва, готовая воспринять зерна социализма. Но не больше.

А между тем во Франции бурно развивался капитализм, которому требовалось растущее число рабочих. Значит, и социализм как идеология, движение, организация рабочего класса не мог не возникнуть, хотя после подавления Коммуны и говорили, что социализм похоронен во рвах кладбища Пер-Лашез по крайней мере лет на пятьдесят.

Возрождение социализма во Франции наступало гораздо быстрее, чем надеялись даже многие его сторонники. Если после революции 1848 года рабочий класс на протяжении восемнадцати лет находился в оцепенении, то уже через пять лет после Коммуны социализм показывает признаки жизни.

Стоило Жоресу пройти минут десять-пятнадцать от Эколь Нормаль, и на углу бульваров Сен-Жермен и Сен-Мишель он мог бы встретить живое воплощение социалистических идей. Здесь в кафе «Суфле» постоянно собиралась группа студентов, молодых журналистов и рабочих, горячо обсуждавших социальные проблемы. В середине семидесятых годов, когда во Франции появился французский перевод «Капитала» Маркса, участники собраний в кафе «Суфле» проявили к нему самый живой интерес. В то время, когда Жорес поступал в Эколь Нормаль, вниманием группы социалистов всецело овладел худой черноволосый тридцатилетний журналист, известный под именем, звучавшим как пистолетный выстрел, — Жюль Гэд.

Нам придется поближе познакомиться с этим человеком, ибо в недалеком будущем его жизненный путь пересечется с дорогой, на которую встанет Жан Жорес. Судьба сделает двух социалистов братьями-врагами, друзьями-противниками. Кроме того, интересно и очень полезно для понимания Жореса сопоставить его жизнь, характер и действия с жизнью и деятельностью Гэда. Хотя общее стремление к социалистическому идеалу объединит их, они всегда будут очень разными во всем, начиная с внешности. Добродушный, приземистый, с мягкими чертами лица и фигуры Жорес и высокий, угловатый Гэд с лицом аскета мало походили друг на друга. И пожалуй, еще более резко различались пути, которыми они пришли к социализму.

Матье-Жюль Базиль (настоящее имя Гэда) родился на 14 лет раньше Жореса, в 1845 году, в семье бедного учителя. Он никогда не посещал ни одно учебное заведение, но благодаря блестящим способностям в 16 лет сдал экзамен на бакалавра, то есть на аттестат зрелости. С 19 лет он зарабатывает себе на хлеб, подвизаясь вначале в префектуре департамента Сены в качестве мелкого служащего. Но его служебная карьера продолжалась менее года.

С юных лет Жюль Гад твердо решил: смысл его жизни — революция. Еще когда ему было 14 лет, он прочитал знаменитую поэму Виктора Гюго «Возмездие». Эта эпопея, возведенная на позорных столбах, к которым поэт пригвоздил организаторов бонапартистского переворота 1851 года, произвела на юного Гэда огромное впечатление, сохранившееся у него на всю жизнь. Героическая риторика книги, ставшей, по выражению Ромена Роллана, библией бойцов, захватила чувства и ум. Она превратила его в республиканца — убежденного врага империи Луи Бонапарта.

Гэд быстро бросил службу чиновника и стал журналистом. Его газета «Право человека» активно поддержала Парижскую коммуну. За это он был приговорен к пяти годам тюрьмы и крупному денежному штрафу. Гэд бежал в Швейцарию, где основал новую революционную газету. В эмиграции он выступал анархистом, но потом начал постепенно сближаться с марксистами. Вернувшись в 1876 году на родину, Гэд издает газету «Эталите» и становится главным пропагандистом идей научного социализма во Франции.

Это имело тем большее значение, что после подавления Коммуны французский социализм утратил свой боевой, революционный характер. Два рабочих конгресса — в 1876-м в Париже и в 1877 году в Лионе — вызвали восхищенные отклики буржуазных газет, объявивших, что социалисты ведут себя вполне прилично и проявляют благоразумие. Действительно, на этих конгрессах речь шла о незначительных улучшениях положения рабочих под покровительством властей. Рабочее движение оказалось в рамках наиболее отсталых идей Прудона и стремилось лишь к созданию профессиональных, неполитических организаций, к синдикализму.

Гэд и его друзья решительно предпочитают революционный путь. Они зовут к полному обособлению рабочей партии от буржуазии, к борьбе за ниспровержение капиталистического строя и замену его социалистической организацией общества. Гэд развертывает кампанию с целью созыва в 1878 году в Париже, где проходила Всемирная выставка, международного социалистического конгресса. Правительство реакционера Дюфора, одного из авторов драконовского закона 1872 года против деятельности во Франции Интернационала, запрещает проведение конгресса. Гэдисты не подчиняются решению и подвергаются аресту. 23 октября 1878 года они предстают перед судом. Однако здесь буржуазия получила хороший урок. Жюль Гэд, используя в полной мере свои ораторские способности, произнес замечательную защитительную речь, прозвучавшую манифестом настоящего революционного социализма. Если бы конгресс состоялся, то эта же речь не могла бы быть так широко опубликована и произвести во Франции столь сильное впечатление. Глупейшая затея с судом дорого обошлась реакции. Во Франции вновь открыто и высоко было поднято знамя социальной революции.

А в октябре 1879 года в Марселе собирается новый съезд рабочих, подготовленный кипучей деятельностью Гэда и его последователей. Марсельский съезд оказался, по существу, учредительным съездом действительно рабочей партии Франции. Он провозгласил ее целью переход средств производства и политической власти в руки рабочего класса. Организаторы Марсельского съезда совершили большое дело.

«Они оказали, — писал Жорес, — великую услугу республике, человечеству и пролетариату. Как бы высоко ни оценила история их усилия и результат этих усилий, оценка не может быть слишком высокой… Ясно и четко поставили они перед республиканской демократией ее истинную проблему — проблему социальную». Но так Жорес говорил много позже описываемых событий, в 1895 году. А во времена исторического Марсельского съезда он ничем не проявлял симпатий к социализму. Жорес был погружен в греческую литературу и философию, замкнувшись в рамках своего турна в Эколь Нормаль.

Может быть, он просто ничего не знал о социалистической партии, о ее существовании и деятельности? Но не знать этого было нельзя. Социалисты уже смело выступали на политическую сцену. Началась открытая война между ними и всеми буржуазными партиями. Даже Клемансо, возглавлявший наиболее левую партию радикал-социалистов, выступил после Марсельского съезда против социалистов. Это объявление войны последовало 11 апреля 1880 года в цирке Фернандо, где Клемансо встретился со своими избирателями,

— Когда мне предлагают высказаться за коллективную собственность, — говорил лидер радикал-социалистов, — я отвечаю: нет, нет! Я выступаю за полную свободу и никогда не захочу войти в монастырь и казармы, которые вы готовите для нас.

В то время внимание всей Франции приковано к борьбе за амнистию коммунарам, все еще находившимся в ссылке и на каторге. Начались ежегодные шествия к Стене коммунаров на кладбище Пер-Лашез. Четвертое сословие, как теперь именовали рабочих, в отличие от третьего сословия, то есть буржуазии, громко предъявило свои требования.

Но если живая действительность не затрагивала Жореса, погруженного в книги, то ведь в этих книгах в той или иной степени отражалась давняя французская социалистическая традиция, ясно видимая начиная с Великой французской революции. Глубоко изучая историю и философию, Жорес не мог не познакомиться с именами, сочинениями и делами Бабефа, Сен-Симона и Фурье, Луи Блана, Кабэ, Прудона и Бланки. Хотя все они были далеки от научного социализма Маркса и Энгельса, каждый из них по-своему боролся за социалистический идеал. Но, видимо, этот идеал не привлекал Жореса, и, находясь в возрасте, в котором Жюль Гэд и многие другие французские социалисты уже встали на путь борьбы, он не испытывал влечения к социализму.

Правда, в его жизни времен Нормальной школы случались эпизоды, которые, быть может, оказались крохотными искрами, осветившими Жоресу путь к социализму.

В декабре 1879 года он ехал поездом в Париж, возвращаясь из Кастра. Его соседями по вагону оказались рабочие из Верхней Гаронны, направлявшиеся в столицу, чтобы подработать в последние дни Всемирной выставки. Они были веселы и непринужденны и всю дорогу пели народные песни или шуточные куплеты. Завязался разговор, и Жан услышал нечто такое, что резко отличалось от мнений, распространенных в его среде. Соседи вовсе не считали коммунаров преступниками и поджигателями, они чтили их как героев. С волнением высказывали они свою радость увидеть Париж — арену многих революций. Когда вечером поезд, громыхая, въезжал в город, приближаясь к Орлеанскому вокзалу, один из рабочих, вглядываясь в окно, спросил Жана, указывая на смутно видневшуюся вдали высокую заводскую трубу: не Июльская ли это колонна? Революционный памятник — вот что хотел увидеть прежде всего в столице этот рабочий с юга.

Встреча произвела впечатление на Жореса, и он подробно рассказал о ней в письме к соседу Жюльену, хотя в этом описании не видно ничего, кроме чувства любопытства к необычному для него знакомству.

А картина Парижа со столь бросающимися в глаза признаками глубокого социального неравенства, с контрастами роскоши и нищеты, разве она могла не заставить задуматься столь восприимчивую натуру молодого человека?

— Мне вспоминается, как лет тридцать тому назад, — говорил много позже Жорес, — когда я юношей приехал в Париж, мне однажды представилась картина, вселившая в меня ужас. Мне казалось, что тысячи незнакомых друг с другом и одиноких людей являются бесплотными существами. Я в ужасе спрашивал себя, каким образом случилось, что они мирятся с неравномерным распределением богатств и страданий и почему вся эта громадная социальная постройка не рушится. Я не видел на их руках и ногах цепей и говорил себе: каким чудом объяснить то, что тысячи страдающих и обездоленных людей терпит существующее положение вещей?

Молодой Жорес не мог ответить на вопрос, возникавший в его сознании. И дальше он объясняет причину этого.

— Я не всмотрелся достаточно пристально и не видел, что их сердце сковано путами, их мысль также была скована, но они этого не сознавали.

Не сознавал этого и Жан Жорес. Но он уже ясно почувствовал неладное в окружающем его мире. Его искренние республиканские и демократические убеждения, прочно утвердившееся сознание непреходящей ценности идеалов справедливости и истины, глубочайшая склонность к человечности и ненависть к лжи и несправедливости — все это в сочетании с огромной культурой составляло совершенно определенный духовный облик Жореса в пору его совершеннолетия. Однако он не стал социалистом. Впоследствии ему придется столкнуться с недоверием своих единомышленников по партии, которые не могли простить ему юношеского игнорирования социализма. Между тем надо удивляться не тому, что в Эколь Нормаль Жорес не пришел к социализму, а тому, что вопреки принятой там системе воспитания он навсегда не ушел от него. Ибо именно это было закономерным плодом учебы в школе для подавляющего большинства ее выпускников.

Наступил момент выпуска. Развернулась борьба за последние, самые почетные лавры. Никто не сомневался, что первым будет один из двух — Жорес или Бергсон. Уже не только в Эколь Нормаль, но и среди всего студенческого населения Латинского квартала Жан приобрел прочную славу оратора. Когда он сдавал последний устный экзамен, зал был набит битком. Только строжайший официальный ритуал помешал слушателям разразиться бурными аплодисментами после окончания речи Жореса. Когда он закончил, слушатели с шумом покинули помещение, и следующий выпускник остался наедине с экзаменационной комиссией в пустом зале. Вряд ли этот стихийный плебисцит пришелся по вкусу профессорам. Возможно, он оказал влияние на их решение. Первым оказался не слишком выделявшийся Лебазей, вторым — Бергсон и лишь третьим — наш герой. Увы, это далеко не последний удар по его самолюбию, впрочем весьма умеренному. Добродушный характер Жана помогал ему не слишком долго предаваться унынию, хотя на короткое время он легко ему поддавался.

Жорес получил звание «агреже», дающее право преподавания. Чтобы жить поближе к родителям, он попросил назначить его преподавателем философии лицея в Альби, расположенном недалеко от Кастра.

Пять лет учебы в Париже позади, и вот после грустного прощания с Эколь Нормаль, с живописными улочками Латинского квартала, с другом Шарлем Соломоном Жорес, обладающий теперь дипломом и короткой окладистой бородкой, возвращается в родной Лангедок.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.