Часть 4. Возвращение в Болгарию

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Часть 4. Возвращение в Болгарию

Нашли они желанный брод

И видят брег в пурпурной позолоте…

О, вера светлая в новую жизнь,

Как согреваешь и возвышаешь ты сердца!

Димчо Дебелянов (1887–1916), известный болгарский поэт

Царская Болгария. – Старые товарищи папы. – Наш с мамой приезд в Софию. – Возвращение политэмигрантов из СССР. – Учеба в школе при советском посольстве. – Референдум о форме правления. – Провозглашение республики. – Вывод советских войск из Болгарии. – Гимназия. – Папины родственники. – Отношение к русским. – Смерть Димитрова. – Процесс Трайчо Костова. – Первые годы социалистической Болгарии.

«Когда в 1929–30 гг. проходила вторая генеральная чистка партии, я был на втором курсе Военно-медицинской академии. Председателем комиссии по чистке партии в академии был старый большевик. Сделав разбор моего прохождения партийной чистки, он заключил:

“Товарищ Мицов сейчас учится у нас, а когда закончит, он уедет к себе на Родину и там будет проводить наше правое дело”».

Откуда у председателя комиссии в начале 1930-х была такая уверенность? На мой взгляд, до войны ничто не говорило о возможном возвращении папы на Родину. Но теперь, в 1945-м, после победы, предвидение старого большевика осуществилось.

…15 октября 1945 года самолет с папой и несколькими советскими партийными работниками приземлился в Софии, в аэропорту «Враждебна». Я не знаю, что чувствовал папа, возвратившись на свою родину спустя двадцать два года, но, без сомнения, в его памяти воскресли двадцатые годы, аресты, допросы, пытки в Дирекции полиции, тюрьма… Болгария еще монархия, в стране малолетний царь Симеон. Правда, после свержения монархофашистской диктатуры 9 сентября 1944 года действует правительство Отечественного фронта, но среди его членов много оппозиционеров. Так, например, военным министром является Дамян Велчев (который активно участвовал в белом терроре в двадцатые годы, с 1923 года состоял в Центральном правлении Военного союза): по его приказу действовал известный каратель капитан Кочо Стоянов. Повернув болгарскую армию против Гитлера, когда войска 3-го Украинского фронта вошли в Болгарию, Велчев издал распоряжение о реабилитации бывших карателей, при условии, что те примут участие в борьбе против фашизма и перейдут под оперативное руководство 3-го Украинского фронта. И хотя это распоряжение уже несколько месяцев как отменено, в то время, как папа сходит с трапа самолета, почти все офицеры из карательных групп 1925 года вернулись с фронта, живы и состоят на военной службе. (Показательный судебный процесс против большинства карателей состоится лишь в 1954 году.)

А 15 октября 1945 года папа в светлом габардиновом плаще, подпоясанный широким поясом, спускается по трапу, замечает на летном поле много людей с лентами «Н.М.» («Народная милиция») на рукавах, протягивает заграничный паспорт подполковника Советской Армии. Вместе с советскими партийными работниками он стремительно направляется к ожидающей их машине. Куда? Конечно, в ЦК БКП. Там он передает специальные поручения ЦК ВКП(б) товарищу Трайчо Костову[16]. В ЦК напряжение постепенно стихает, здесь его окружают старые знакомые – Рубен Аврамов, Елена Димитрова[17], Люба Терпенчарова[18] и многие другие, те, с которыми виделся в последний раз еще в 1920-е годы. Они хлопают папу по плечу, засыпают вопросами. Делятся своей радостью – наконец-то на Родине они могут приложить свои знания и опыт для осуществления той цели, во имя которой отдано столько сил и молодых лет!

Много лет спустя папа напишет:

«Социалистические принципы в лечебном деле Болгарской Народной Армии (БНА) были проведены коллективом болгарских врачей, вернувшихся из СССР, – генералами Петром Коларовым, Августом Мильчевым, Иваном Мариновым и мной. Этот коллектив коммунистов провел энергично организационную, лечебно-профилактическую, учебную и научную работу в БНА, заложил начало в создании новых военно-медицинских кадров».

…Мы с мамой ехали в Болгарию 11 дней. Часто стояли на полустанках, пропускали составы с вагонами; из вагонов, сквозь решетки под самой крышей, выглядывали молодые лица. Не сразу мы поняли, кто там. Мы им махали, что-то кричали – видели: солдаты возвращаются домой. Вступали в разговоры.

– Власовцы! – крикнул кто-то. – Это власовцы!

И тут мы увидели – через весь вагон крупными буквами мелом написано: «Власовцы».

И все! С сочувствием было покончено. Каждый ребенок тогда знал, что это такое. Предатели! Предатели! – однозначно и никаких сомнений. Впрочем, мама, кажется, испытывала жалость к молодым ребятам. Во всяком случае, я не помню ни слова осуждения в их адрес. А они из вагонов глядели на нас, выкидывали белые, туго свернутые бумажки. Не помню, чтобы кто-то их поднял. Одного парня я запомнила на всю жизнь. Молодой, русый, круглолицый, он внимательно и молча глядел на меня сквозь решетку. А я на него.

Поезда, наполненные власовцами, все шли и шли мимо. Охраны возле вагонов я не помню. «Родина ждет вас! – говорили им советские офицеры там, за границей, в лагерях для военнопленных, освобожденных американцами и англичанами. – Ваши семьи ждут вас!» И пленные верили, выходили из строя и садились в вагоны. На станции Негорелое, именно там, где папа в 1927 году бросился на шею пограничнику Страны Советов, их пересаживали в теплушки, запирали и везли на Колыму и в другие подобные края…

Спустя сорок четыре года после этой трагической встречи в Черноголовку из Америки приехали русские эмигранты первой волны – несколько взрослых и с ними ребята-скауты. Нам позвонили из гостиницы и сказали, что женщина с ребенком отстала от группы, и спросили, не знаем ли мы, куда отправилась группа. Мой муж Володя знал: группа находилась в соседней деревне, где в церкви служили молебен. Женщину эту звали Маша Потапова, она была женой настоятеля русской церкви в Вашингтоне, Виктора Потапова, который долгое время работал на радиостанции «Голос Америки».

Еще по дороге к нам Маша упомянула фамилию Голицыных. Володя ответил:

– Вот мы идем к нам в дом, а там на кухне сидит тоже княжна Голицына (жена нашего сына Сережи).

Маша, конечно, не поверила и, возможно, заподозрила, что это происки КГБ. Какая княжна? Да еще Голицына? Может ли быть такое совпадение? Оказалось – может. Но еще долго, несмотря на то, что наша Аня называла родственников, Маша Потапова не верила – это ясно было написано на ее лице. Только после того, как Аня упомянула тетю Лину, сестру своего деда, Сергея Михайловича Голицына, Маша дрогнула. Тетя Лина (Александра Михайловна Осоргина) была и ее тетей. Муж Маши – Виктор Потапов – родился в лагере для военнопленных, в Германии. Отец его, власовец, по счастливой случайности не был передан нашим войскам, а оставлен в лагере и потом оказался на американской территории. Позже я, будучи в Америке, познакомилась с Виктором Потаповым. Высокий, прямой, стройный, очень строгий, голубоглазый. Он сам был похож на генерала.

Тогда, в 1989-м, нам было странно и даже возмутительно слышать от Маши, что власовцы воевали не против России, своей родины, а против Сталина, а значит, освобождали страну от коммунистов. По нашей кухне летали искры, когда Аня, я и Володя отстаивали с детства усвоенную истину: Власов – предатель. Сейчас я имею большее представление о трагедии, происходившей тогда, в 1941 году, на Волховском фронте. Но чего не могу до сих пор принять, с чем абсолютно не могу согласиться – это как можно было русским солдатам в 1944-м сражаться на стороне немцев? Я очень хотела съездить в Новгородскую область, похоронить хотя бы одного погибшего солдата, забытого среди болот. Я верю: пока остается непохороненным хотя бы один павший герой, не будет мира в нашей стране. И еще я слышала, что там, на полях сражений осени сорок первого, где лежат кости молодых русских парней, небо особенное. Побродивший по тем болотам уже никогда не забудет трагических судеб попавших в окружение… А осенью сорок пятого те, кто уцелел, ехали мимо нас в заколоченных вагонах с решетками на маленьких оконцах, с огромной, мелом по всему вагону, надписью: «Власовцы».

По дороге в Болгарию произошла невероятная встреча, явно посланная маме свыше. В тот раз состав остановился не на полустанке, а в поле. Мы стояли у открытого окна. Широко расстилалось перед нами поле, вдаль, извиваясь, уходила проселочная дорога. По дороге ехала телега. На телеге, свесив босые ноги, сидел седоватый мужчина в белой нижней рубахе. Вдруг мама рванулась и побежала по вагону с криком:

– Радайкин, Радайкин!

Осторожная мама, постоянно боявшаяся опоздать на поезд, соскочила со ступенек и побежала, не оглядываясь, к телеге.

– Сергей Дмитриевич! Сергей! – кричала всегда сдержанная мама.

Она подскочила к Радайкину и повисла, рыдая, у того на шее. Вся прошлая довоенная жизнь, довоенное счастье, были сейчас сосредоточены в этом человеке – в белой рубашке, с босыми ногами. Мама прощалась с прежней жизнью, прощалась с родиной, оплакивала четыре года войны.

– Это ваш муж? – набросились на нее попутчики.

– Нет, знакомый.

Ах, мама, мама! Очень рано она причислила себя к пожилым, очень рано попрощалась с молодостью – ей было в сорок пятом немногим более сорока. Часто мама говорила, что некрасивые женщины к старости хорошеют. Естественно, думала я – они всю жизнь привыкли сражаться за свою привлекательность, это в крови. Мама, даром получив все, этого навыка не имела. Она знала, что такое красота, она обладала ею в полной мере, и сохранять жалкое подобие той, прежней, ей было не нужно и смешно.

Мы ехали и ехали, я не очень понимала куда. Болгария неотчетливо представлялась в виде коричневого небольшого коробка. Из чего ткалось такое странное представление? Во-первых, у меня каждое слово имело свой цвет: Болгария – коричневый, Россия – красный, Ленинград – темно-красный, поезд – черный и т. д. Во-вторых, из разговоров я выяснила: Болгария маленькая-маленькая. И вот в представлении смутно вырисовывалось нечто вроде ограниченного коричневого коробка – довесочка к красной России. Настроение было праздничное, в воздухе висело: едем в Болгарию, которая «хороша страна», там наша армия, и там папа строит «новую жизнь». Болгарин – это было как профессия: врач, военный, болгарин…

Однажды я увидела, как из соседнего вагона вышел высокий черноволосый парень, стал перед нашим окном и начал делать на перроне зарядку. Я смотрела на него с уважением. Глядя на то, как он легко сгибается, как выкладывает легко всю кисть перед собой, я думала, что он не ровня мне – я девчонка, совершенно необразованная, передо мной парень, который и образован, и умен, и красив.

– Да это, вероятно, Милен Иванов, – сказала мама.

Он ехал со своей старшей сестрой Майей. Это про них папа писал в письме из Москвы перед началом войны: «В Москве был у Ивановых. Он отсутствовал всего 3,5 месяца (сидел в тюрьме. – И.М.), но нужно сказать, что живут они очень хорошо. Самое важное, что дети очень хорошие у них выросли, блестяще воспитаны, абсолютные отличники. Мальчик играет на скрипке и пианино, девочка на пианино. Играли мне увертюру Глинки “Руслан и Людмила” в четыре руки. Замечательно хорошо».

Я и вообразить не могла, что всего через пять лет этот парень будет влюблен в меня, летом будет приходить к нам каждый день, зимой писать письма из Москвы, где он учился в Энергетическом институте. Отец Милена, Иван Маринович Иванов, был старше папы на десять лет, он эмигрировал в Грац в 1923 году, после Сентябрьского восстания. Поразительно, сколь могучая группа болгарских студентов-антифашистов собралась в Австрии в начале двадцатых годов! В 1925 году Иванов был переправлен в Союз, следом за ним была переправлена и его жена Веселина. Закончил 2-й Московский медицинский институт, был призван в РККА, проходил переподготовку в ВМА, в Ленинграде, после чего работал врачом и начальником специальной лаборатории в Военно-химической академии им. К. Е. Ворошилова. Отец Милена узнал о нападении Германии одним из первых в Москве. Утром 22 июня 1941 года Иван Маринович включил радиоприемник – это уже само по себе поразительно: у всех наших знакомых были только черные «тарелки» – громкоговорители. Он «случайно» попал на немецкую волну, услышал шумные рукоплескания и голос Гитлера: «Через несколько дней мы будем в Москве, и Россия будет уничтожена». Речь Молотова он слушал, уже зная о начале войны. Иван Маринович всю войну пробыл в Болгарии. Его переправили туда на подводной лодке «Щука-211» из Севастополя 7 августа 1941-го, вместе с еще четырнадцатью болгарами. Вернулся Иван Маринович в Москву уже в декабре 1944 года, после освобождения Болгарии. Сделал подробный доклад Димитрову, а в мае навсегда покинул Советский Союз и вернулся в Болгарию, где со временем занял руководящий пост. И вот в октябре 1945 года мы вместе с его детьми едем в Софию. Кажется, жена его к тому времени умерла, но точно не помню. Помню только неодобрение и упреки в ее адрес за то, что, будучи больной туберкулезом, голодая, она все же не продала пианино. Или, может быть, голодая, она купила хорошее пианино. Запомнилось это благодаря пианино. Я взвешивала: а как бы я поступила? Я была на стороне матери Милена – пианино было несбыточной мечтой.

Через пять лет в Софии, в 1950 году, Милен много играет у нас на пианино. Я счастлива. Потом мы идем в парк, что напротив нашего дома, Вовка идет за нами, я не вижу ничего в этом странного. Но Евгения Ивановна, мамина близкая приятельница, говорит:

– Вера Вячеславовна, ведь им хочется побыть одним.

Мне вовсе не хотелось. Но Вовка с тех пор не ходил за нами. Когда Милен как-то поцеловал меня в щеку, я осталась совершенно равнодушной, и Милен сказал:

– Значит, еще не настало время.

Жизнь прошла, осталась память, а моя молодость, вероятно, началась с того времени, когда я увидела на каком-то полустанке Милена, делающего зарядку перед нашим окном.

…Итак, мы пересекли румынскую границу. Мы долго удивлялись странностям румын: ездят в вагонах, где верхние полки – маленькие сетки! В голову не приходило, что они для багажа.

– Для детей, что ли? – недоумевали мама и наша соседка Карпачева, тоже русская, ехавшая в Болгарию к мужу, который был, кажется, прокурором. Пробовали и так и этак уложить Вовку и его ровесника Мишку Карпачева. Постелили что-то мягкое, устроили наподобие люльки – ничего из затеи не вышло. Пришлось разложить наши ящики с книгами между сиденьями, и мы все улеглись вповалку.

Переехали на пароме Дунай (тогда мост еще не был построен) и остановились в городе с ласковым названием Русе.

– А первые поезда встречали тортами, цветами и оркестром, – сказала крашеная полная блондинка, выглядывая из окна соседнего купе.

Нет, нас никто не встречал. Крытый темный перрон был пустынным. Вечером того же дня мы были уже в Софии.

Первые несколько дней мы с мамой жили на бульваре Царя-освободителя, в невиданно большой квартире, хозяева которой бежали в 1944 году. В этой квартире временно поселили несколько семей политэмигрантов. Папа ночевал в другом месте. По вечерам он забегал к нам, мы выходили на улицу, осторожно делали несколько шагов по темному бульвару, оглядывая незнакомый город. Прохожих не было. Шли мимо университета, большого белого здания, на котором читались написанные славянской вязью слова: «Климент Охридский», доходили до площади, вымощенной желтой, блестящей в полутьме брусчаткой, в центре площади возвышался на коне император Александр Второй. Шли обратно, проходили мимо нашего дома, стоявшего в глубине маленького садика, доходили до Орлова моста через канал. Дальше начинался парк Борисова Градина. Странное чувство, что началась новая неизведанная жизнь, где все разрешено, где нет законов, меня не оставляло.

Однажды вечером мама припала к окну:

– Пьяный!

Непонятно, чего в крике было больше – тоски по знакомой картине или удивления. На крик собрались все женщины, толпясь, смотрели, как под развесистыми каштанами в темноте шел, покачиваясь, хорошо одетый мужчина.

– Как у нас! Может, наш? Как хорошо одет! Да, как хорошо одет! Совершенно пьяный! Еле идет!

Вскоре мы переселились на чердачное помещение массивного мрачного здания, где располагался ЦК БКП, на улице со странным для меня названием Врабче. Скрытой угрозой веяло от здания. Ощерившаяся крепость, с редкими окнами на первом этаже, с военным, похожим на рыцаря в доспехах, на выступе, с зарешеченным парадным, выходящим сразу на две улицы. У входа стоял часовой. В обед мы втроем – мама, Вовка и я – спускались во внутренний двор. Длинный, наспех сколоченный стол заливало яркое солнце, и сплошная улыбка черноволосых низкорослых девушек и плотных ребят. До сих пор помню неповторимый вкус болгарской яхнии, с обильной подливкой, которую ели, макая туда куски белого пышного хлеба, и вкус чуть подпорченного необычайно сладкого, янтарного винограда, лежащего в небольших открытых ящиках, поставленных друг на друга. Я поглядывала на улыбающихся, куда-то спешащих ребят свысока, чувство превосходства владело мной. Я была из страны, которой все восхищались.

Папа с нами не обедал. Он обедал в столовой ЦК, размещавшийся в самом здании. В этой столовой происходили долгожданные необыкновенные встречи. Ведь все приехавшие были связаны по подполью, связаны событиями 23-го года, и вот теперь, возмужавшие, постаревшие, прошедшие колоссальную школу жизни, они обнимали друг друга на освобожденной родине. Там впервые со дня начала войны встретился со своими сыновьями полковник Красной армии Атанас Атанасов. Сыновья – Виктор и Эммануил (старшие братья моей самой близкой впоследствии подруги Нади) – исчезли из дома в начале Великой Отечественной войны и всю войну служили в технических подразделениях, обеспечивавших бесперебойную работу аэродромов, одно время соседствовали с эскадрильей «Нормандия – Неман». Рожденные в Советском Союзе, с ярко выраженной русской внешностью (мать Людмила Кирилловна – русская), они так выделялись среди собравшихся в столовой, что однажды Георгий Димитров подошел к ним и спросил, кто они и откуда. «Орлы, орлы», – сказал Димитров.

Сейчас я вижу, как организованно и продуманно начинала создаваться новая социалистическая Болгария. Еще зимой 1944 года по распоряжению Димитрова со всех фронтов начинают стекаться в Москву болгары-эмигранты, находившиеся в действующей Красной армии. Среди них полковник Дяков Матей (Иван Матвеевич Михайлов), майор Август Кабакчиев, Захари Захариев – летчик, Герой Советского Союза, воевавший в Испании, Никола Христов Ходжейков, майор Петр Коларов, сын Василия Коларова, полковник Петр Панчевский, полковник Асен Греков, он же Владимир Григорьевич Нилов, полковник Иван Кинов, он же Иван Афанасьевич Черкезов, – именно ему Димитров ставит задачу: не допустить ни одного выстрела со стороны болгарской армии против советских войск (что и было выполнено). Все появляются в Болгарии или 8 сентября 1944-го, с бойцами 3-го Украинского фронта, или чуть позже – осенью 44-го, весной 45-го. Все объединены одной целью, преданы единой идее. Военная верхушка впоследствии будет состоять из тех, кто окончил в двадцатые годы Академию имени Фрунзе в Москве. Сознание силы давало новую жизнь, возможность реализации их давнишних целей. Теперь возникали дела и заботы, которые в молодости были отложены на завтра – на будни. И вот теперь наступили эти будни, но каким прекрасным временем оказывались они!

Что испытывала я, оказавшись вместе с папой, но в стране незнакомой, чужой?

Помнится, что во время оккупации стояла передо мной картина белой застывшей земли, будто вместе с зимой застыл Рыльск и наша жизнь остановилась. Сейчас – напротив: под полом нашего чердака бурлило, кипело, мне казалось, весь дом содрогался от напряжения. За нашими стенами строилась новая страна. В осажденной крепости молоты ковали железо – так воспринимается мной жизнь в доме ЦК.

Папа очень скоро появился на нашем чердаке в незнакомом мундире неприятного серо-зеленого цвета, напоминавшем немецкий, с аксельбантами и кортиком, на лезвии которого по-русски было написано: «Съ нами Богъ». Этот кортик хранится у меня до сих пор.

Долго мы разглядывали его вид на жительство («карту») – зеленоватый, из плотной гербовой бумаги прямоугольник с фотографией папы и его именем: «Здравко Василев Мицов». Внизу было темное пятно – отпечаток пальца.

– Как у преступника, – сказала недовольно мама, брезгливо разглядывая «карту».

Вскоре такую же «карту» получила и мама. Мы стали именоваться советскими гражданами с постоянным местожительством в Болгарии.

Узнав, что папа стал полковником, тут же предложила перейти обратно в Советскую Армию – я была уверена, что при переходе из армии в армию автоматически повышают в чине.

– Нет, – сказал папа, смеясь, – это не так просто.

Папа пропадал на работе все дни. Смутно вижу иногда по вечерам склоненную фигуру над самодельным столом, в углу нашей чердачной комнаты. Чаще я засыпала еще до прихода папы.

Что же сделал папа в ту первую зиму, когда только-только начиналось становление нового государства? Засучив рукава, он занялся подготовкой и перевоспитанием медицинских кадров. Щедро, с отчаянным упорством передавал свои знания, свой опыт малограмотным, необразованным, часто реакционно настроенным соотечественникам. Уже в ноябре «я начал курс по военно-полевой медицинской доктрине личному составу санитарного управления болгарской (еще царской – И.М.) армии».

«Для расширения и утверждения этой новой для Болгарии доктрины я основал журнал “Военно-санитарное дело”, позже переименованный в “Военно-медицинское дело” (бессменным редактором журнала папа будет на протяжении первых десяти лет). Я также организовал издание в переводе на болгарский язык серии книг “Военно-медицинская библиотека”, которые раскрывали сущность советской военно-медицинской доктрины».

В этой серии вышли десять книг по списку, утвержденному Главным военно-санитарным управлением (ГВСУ) Красной армии. В числе этих книг были: «Основы организации и тактики медицинской службы» Е. И. Смирнова, «Основы организации и тактики медицинской службы действующей армии» М. И. Гурвича, «Медицинская служба войскового района» А. С. Георгиевского, «Военная гигиена» Короткова, «Медицинское снабжение армии» Хренова, «Военно-полевая хирургия» Еланского, «Военно-медицинская экспертиза» Молодцова и др.

«Монографию по военно-полевой терапии я написал сам.

…Одновременно я проводил (только с коммунистами) курс по марксизму-ленинизму на тему “Партия нового типа”».

Сразу по приезде папа привел меня в школу при советском посольстве. Там, сидя в кабинете, он, улыбаясь, показывал наш заграничный советский паспорт, убеждал директрису взять меня в четвертый класс, несмотря на то, что до конца четверти оставалась неделя, не больше.

– Хорошо, – наконец согласилась директриса, – с испытательным сроком.

Вскоре к нам в класс зашел мужчина в штатском.

– А это кто? – указал он на меня.

– Дочь военврача Мицова, – ответила директриса.

Мне не понравился ответ, была неосознанная уверенность, что папа гораздо больше, чем просто военврач. В конце четверти мне выставили по всем предметам тройки, но в классе оставили.

Я невероятно болезненно переживала необходимость ходить в школу. Самым счастливым днем была суббота, а самым страшным временем – вечер воскресенья. Однажды воскресным вечером, мучимая страшной тоской, я встретила на бульваре мою одноклассницу – уверенную в себе Клару Волкову. Она была отличница, хотя казалась мне недалекой. Возможно, это все усугублялось впечатлением, которое производила ее мать Анна Федоровна. Небольшого роста, шариком, она приходила в школу в домашнем платье, на школьном дворе громко рассказывала нам, четвероклассницам, какой у нее муж красавец («болгарские мужчины – красивы»), как они (где, когда?) после долгой разлуки встретились:

– Девчонки высунулись из вагона, сгорают от любопытства, как будем целоваться, а мы просто подошли друг к другу и пожали руки. Вот так. Никаких сюсюканий.

Вроде и не глупость, но то, как она рассказывала, с каким самодовольством и, главное, кому – четвероклассницам! – все выглядело глупо.

– Инга, Инга, – закричала Клара. – Завтра придешь?

Она бежала навстречу, хорошо одетая, радостная, плотненькая, с накрученными вокруг ушей косичками. До сих пор помню сразившее меня удивление – как можно быть такой беспечно-радостной, когда завтра предстоит идти в школу?

Я не покидаю парты во время перемены, мне страшно сделать шаг по классу. Сижу как приклеенная. У всех какие-то невиданной формы карандаши: маленькие, пузатенькие, с мохнатой кисточкой на конце. У всех – и особенно у этой Клары – необыкновенной красоты пеналы. Там все пишут друг другу в альбомы стихи и рисуют.

– Альбомы? – переспрашивает мама. – Раньше ими увлекались уездные барышни. Неужели все вернулось?

Я, конечно, тоже пишу всякую ерунду в их альбомы изломанным, некрасивым почерком, испытывая отвращение к написанному. На последней странице, в самом углу, пишу: «Кто любит более меня, пусть пишет далее меня». Если это место занято, я заворачиваю уголок на любой странице, пишу: «секрет», а внутри – все то же объяснение в любви. Ни писать красиво, ни рисовать я не умела, как не умела и ничего выдумывать.

Потом и я, конечно, завела альбом в пухлой, будто под нее была подложена вата, отвратительного розового цвета обложке, с голубыми в разводах страницами. На первой странице надлежало что-то нарисовать, я долго думала и нарисовала по линейке нечто подобное коробке. Раскрасила в коричневый цвет.

– Мама, как писать, конфеты или конфекты?

Откуда «конфекты»? Не помню, чтобы так говорили в Рыльске, но, значит, кто-то говорил. Вероятно, бабушка. Мама отвечает:

– Раньше говорили – конфекты, теперь – конфеты, можно и так и так.

И я пишу на кривом параллелепипеде большими буквами «конфекты» и вижу, до чего это безобразно.

Из небольших окон под самой крышей, где все время гугукали голуби, я смотрела по вечерам в окна противоположного дома. Чужая шикарная жизнь открывалась мне – приглушенный свет лампы под абажуром, девушка в воздушном пеньюаре, расчесывающая черные блестящие волосы, отсвечивающее большое зеркало, разобранная большая кровать и… все? Все. Девушка вставала из-за столика, подходила к окну и недовольно задергивала плотные шторы.

Жизнь в доме ЦК шла своим чередом. Той зимой мы жили очень тихо, папу почти не видели, существовал только переулок Париж, где находилась наша школа, и этот серый дом.

Вовка целыми днями бегал по зданию со своим приятелем Андрюшкой Лукановым, сыном Карло Луканова, в закрытой для посторонних половине, выходившей во двор. Потные, красные, они, запыхавшись, забегали на минуту в нашу комнату что-нибудь схватить поесть и бежали дальше. Мама жила потихоньку, отходя от пережитых потрясений и еще не веря, что начинается совершенно иная жизнь. Заботой ее было накормить нас, за руку отвести Вовку в школу и забрать оттуда. Все первые три года, где бы мы ни жили, мама дважды проделывала этот путь в школу – отводила, потом забирала.

Я старательно делала уроки, становилась отличницей, читала… и все время слышала гул, сотрясающий стены. Однажды я спустилась вниз, завернула за угол и оказалась в незнакомом месте. Я попала в комнату, где сидело много девушек – это была телефонная станция ЦК. Все девушки были в наушниках, перед ними была стена, утыканная гнездами, куда они то и дело вставляли какие-то шпульки. Девушки непрерывно что-то говорили в трубки, слушали, быстро переставляли шпульки из одной ячейки в другую, и по молниеносно мелькавшим рукам, отрывистому говору можно было судить о напряженной работе в доме.

Однажды на чердаке вдруг появился незнакомый человек, непохожий на озабоченных людей вокруг, от него веяло радостью и добротой. Черноволосый, с усами, белозубый, он стоял и улыбался, а в руках держал ящик с лимонами. Я даже испугалась – одна белозубая улыбка среди черных усов. Дядя Петр – муж тети Оли, папиной сестры, – был первый человек «с воли»: из страны, в которую мы приехали, но о которой не имели ни малейшего понятия. Целый ящик лимонов я, к немалому удивлению всех и восторгу папы, съела одна, вместе с кожурой и без сахара.

– Ингочка, ты что, ешь лимоны без сахара? – спрашивал папа и смеялся. Он был доволен. – Как нуждается в витаминах.

– Без сахара.

Я съела их очень быстро, с кожурой, не разрезая ножом, как яблоко. А дядя Петр сел читать вместе с Вовкой букварь и, пролистав несколько страниц, сказал:

– Вера, Вова не умеет читать, он выучил все наизусть.

На нашем чердаке жила еще одна семья: мать с двумя детьми – Майей и Либкнехтом (Липкой). Имени матери я не помню, ее муж, вероятно, был расстрелян в 1937–1938-м у нас, она и сама была достаточно известная революционерка. Это была грузная, по моим понятиям, старуха, с крупной головой, вечно погруженная в свои мысли. Она мало бывала дома, проходила по нашему широкому со скошенной крышей коридору, не замечая никого вокруг, кажется, она была профессором, а может – просто преподавателем философии. Майю я не помню, а Липка, тоже не по летам грузный, лет на десять старше меня, где-то то ли учился, то ли работал. Доброжелательный, веселый, с ним было легко, он нравился маме и мне. Однажды, не справившись с задачей по арифметике (одна труба вливала в бассейн, другая выливала), я обратилась к нему за помощью. Он долго пыхтел.

– Нет, – сказал он, – без «икса» эту задачу не решить. Ты говоришь, вы не проходили «икс»?

Спустя много-много лет, я уже училась в Ленинградском университете, приехав в Софию на каникулы, услышала:

– Какой ужас! Умерла мать Липки, и теперь Липка и Майя судятся из-за наследства. Конечно, это их семьи – жена или муж – заставили, но какой ужас – брат с сестрой судятся!

Это было одно из тех замечаний мамы, которые врезались на всю жизнь – судиться нельзя, это ужас. Конечно, я и сама это знала, но слова мамы уничтожили даже секундное колебание: после смерти мамы, а впоследствии – смерти папы, я отказывалась от их наследства. Все досталось брату. Судиться было нельзя, нельзя было даже просить. Хотя мысль, что я обделяю своих детей, мучила меня. Единственно, что я просила и в чем мне было отказано, – папины ордена. Даже сейчас, по истечении многих лет мне их не показали. Боюсь так подумать, но, возможно, что они утеряны.

Когда мы приехали в 1945-м, София была небольшим провинциальным городом. Магазинчики маленькие, темные, грязные, часто размером с комнату. Ни автобусов, ни троллейбусов не было, трамваев всего пять номеров. Дома отапливались печками наподобие «буржуек», практически отсутствовали ванные комнаты, ходили в турецкие бани, ничего похожего с нашими банями не имеющими. Посередине был бассейн, в который полагалось входить после того, как помоешься из маленького тазика, сидя на мраморном или каменном диванчике. Мыло, если и употребляли, то только в конце процедуры, а сначала терли себя рукавицей. Это называлось «снимать кир». Возникало ощущение поразительной чистоты. Но центр города был уютен и красив. Красив и величественен был собор Св. Александра Невского, расписанный Васнецовым, красивы были улицы Оборище и Шипка, с небольшими коттеджами, где жила раньше болгарская аристократия и где поселились в пустующих квартирах многие приехавшие из Советского Союза. Красивы были бульвары, застроенные в начале ХХ века, вероятно, одним-двумя архитекторами. Белые, с большими окнами, четырех-пятиэтажные дома были похожи, как близнецы, но, выстроившись шеренгой, один к одному, производили впечатление законченного ансамбля. Поражало обилие названий улиц, связанных с русской историей – Генерал Гурко, Граф Игнатьев, Генерал Скобелев, Шипка, Толбухин, – улицы, которые по утрам мыли толстой мощной струей из шланга. А за городом стояла гора Витоша – именно стояла, как одушевленная часть, душа. Да, София была провинциальна, но красива, и половину красоты ее составляла гора Витоша.

…Хотя папа и мама имели советские заграничные паспорта, хотя папа и говорил, что он – подполковник Советской Армии, но я уже как бы отрезала себя от «истинных» русских детей, отцы которых находились в Болгарии вместе с армией. Я была уже не настоящая русская. Это было первым ощущением своей неполноценности.

На зимние каникулы мы поехали сначала в Плевен, о чем я писала раньше, а потом к тете Оле в Варну. Сидячие вагоны, а ехать часов восемь. Второй класс переполнен. На дверях первого класса надпись: для русских офицеров. Папа решительно открывает дверь в первый класс, входит в пустое купе, снимает болгарский китель, сворачивает его, вешает в угол, ложится на диван из красного плюша и сразу засыпает. Мы с мамой и Вовкой садимся на краешек второго дивана. Дверь открывается, входит русский лейтенант, мы испуганно молча смотрим – сейчас нас выставят отсюда, ведь мы уже не чисто русские, папа болгарский полковник.

– А? Что? – поднимает папа голову и медленно опускает ноги на пол.

– Извините, товарищ генерал, извините, товарищ генерал. Я думал…

Лейтенант захлопывает дверь. Мы молчим. Папа опять укладывается на все четыре кресла. Лампасы – вот что ввело лейтенанта в заблуждение. Лампасы болгарского полковника были точно такими же, как у советского генерала, – двойная широкая красная полоса.

То, как решительно открыл лейтенант дверь в первый класс, то, как мы испугались, свидетельствовало: наши военные чувствовали себя победителями, а мы уже были не чисто русскими.

В Варне несколько дней были тоже окрашены в серый цвет, как жизнь на Врабче, как цвет зимнего моря. Погода была необычная для Варны – выпал снег. Около скверика, на углу центральной улицы, у памятника Стефану Карадже, представительному крупному мужчине в высокой болгарской шапке, дежурили извозчики. Высокие коляски с откидным верхом, выстланные белой овчиной.

– Фаэтоны, – сказала мама.

– Фаритоны, – подтвердила я.

Мама посмотрела с удивлением, но ничего не сказала.

В первый же день тетя Оля повела нас показывать город, и вот, выходя из парка, мы увидели движущуюся навстречу нам шеренгу наших солдат. Они перегородили весь бульвар, держали друг друга под руки, были пьяны и шумели. Все шарахались в сторону, теснясь к домам. Я, мама, Вовка, тетя Оля прижались к деревьям.

– Папа, – закричала я, – отойди!

Я очень испугалась. Я забыла, что всего несколько месяцев тому назад папа был подполковником Красной армии, что солдаты, идущие навстречу, должны были бы вытянуться перед ним и отдать честь.

Я забыла, но папа – нет. Ему было больно и стыдно. И он, не говоря ни слова, заложив руки за спину, пошел навстречу. Он шел медленно, с брезгливым выражением, чуть сжав губы, будто не замечая идущих.

– Здравко, не надо, они пьяные, уступи дорогу! Могут толкнуть. – Мама пыталась взять папу за руку.

– Остави ги (оставь их), – быстро боязливо проговорила тетя Оля.

– Папа, отойди!

Папа шел, как шел, не замедляя и не ускоряя шага. Улица замерла. Только пустынный бульвар, отгороженный с обеих сторон высокими деревьями, и во всю ширь шеренга пьяных солдат, что-то кричавших. Папа, в том светлом габардиновом «испанском» плаще, в котором приехал из Советского Союза, шел один посередине бульвара и должен был врезаться в самую гущу. И шеренга дрогнула, солдаты расцепили руки и пропустили папу.

– Здравко изморен, – сказала тетя Оля, – лоше (плохое) сердце, лоше, как у Иордана, – и побежала к стоянке фаэтонов.

Мама возмутилась:

– Ехать всего один квартал.

Но тетя Оля уже бежала, махала руками, возница, в высокой болгарской шапке и болгарском национальном костюме, уже подъезжал. Папа не сопротивлялся. Он сел в фаэтон, тетя Оля закутала его ноги, возница тронул вожжи, и папа проехал один квартал.

По возвращении в Софию мы продолжали осторожно знакомиться с городом и кружили неподалеку от нашего дома. Однажды днем папа подвел нас к собору Александра Невского.

– Как ты думаешь, – обратился папа к маме, – какой высоты этот собор? Ну, примерно? Ну, выше он вашей церкви в Рыльске, что около Лели?

– Покровской? – спросила мама. – Да такой же.

Папа смеялся.

Мама говорила про болгар:

– Здравко, мне кажется, они все говорят об одном и том же, только и слышу: стотинки, стотинки. Они все время считают деньги.

Зарплата у папы была, вероятно, небольшая. Он был в этом отношении очень щепетилен. Потом, когда он стал директором института, был главным редактором издаваемого им журнала и заведующим кафедрой в Медицинском институте, он получал зарплату только как директор института – считал неудобным и неэтичным получать деньги в нескольких местах. Я не помню, чтобы мы зимой 1945/46 года что-нибудь покупали. В магазины ходили только в писчебумажные. Эти магазины были окутаны тайной: идешь мимо домов, вдруг вместо окна – стеклянная дверь, к ней ступенька, поднимаешься на ступеньку, толкаешь дверь, раздается мелодичный звук колокольчика, и сразу в темной глубине комнаты возникает хозяин. На прилавках разложены всевозможные пеналы, карандаши, глянцевая, замечательно гладкая бумага разных цветов, открытки… Я тихонько рассматриваю открытку: вечер, лес в снегу, вдалеке бревенчатый домик. Горит окно. И чувствуешь, до чего же уютно там.

– Мама, купи открытку.

Кроме писчебумажных магазинов, меня поражали витрины со стегаными одеялами: пухлые, большие, во все окно, обтянутые атласом, блестящие, как глянцевая бумага. Смешно, но больше всего я чувствовала, что это чужая страна, почему-то именно глядя на витрины, уставленные одеялами. Возможно, это объяснялось тем, что магазины с разноцветными одеялами располагались вдали от нашего района, который был как бы советским пятачком в Софии. Наш дом, в двух шагах – школа, рядом советское посольство, подруги русские, и только магазины с ватными одеялами напоминали, что мы в другой стране. Пока мы прикрываемся теми желтыми верблюжьими, самаркандскими, и папа ругает Таню Мильчеву: писала – ничего сюда не вези, все есть, а теперь оказалось – надо было захватить все, что имели.

Весной мы покинули чердак ЦК и переехали на квартиру около «Русского памятника». Страх и опасения, присутствовавшие осенью и зимой, исчезли.

Весна 46-го помнится мне наполненной хохотом: взявшись под руки, разноцветной шеренгой, мы, ученицы советской школы, идем по улицам Софии, поочередно звоня в домофоны, о которых никто из нас до тех пор понятия нее имел. Кто-нибудь нажимал, и мы, хохоча и весело переговариваясь, совсем не торопясь, удалялись. Прохожие останавливались, качали головами, сторонились, смотрели вслед – среди нас были одетые в ярко-голубые, ярко-розовые блестящие шелковые платья, которые, даже на мой взгляд, очень напоминали наряды крупецкой Фроси.

Во дворе школы, окруженном со всех сторон высокими домами, мы, девчонки четвертого класса, по очереди вбегали в крутящееся кольцо, прыгали через веревочку, тут же выбегали, не задевая веревки, и становилась опять в очередь. Я чувствовала себя легкой, неуязвимой и ловкой, я не портила игры, и это было счастье. Чувство неполноценности пропало. Я была отличницей, все хотели дружить со мной, а некоторые – только со мной.

Тогда я опять столкнулась с Миленом. Он вел у нас перед занятиями зарядку. Милен кончал школу, конечно, был отличником. Но никакого чувства преклонения я уже не испытывала. Я уже совершенно забыла босоногую девчонку в линялом сарафане, перешитом из подкладки довоенного пальто, пытавшуюся сквозь деревянную решетку ящика соскрести кожуру с яблок, хотя с той поры прошло менее года.

Я спокойно шла по улицам Софии на экзамен с красным, выглаженным мамой галстуком на шее, в белой блузке и красном шерстяном жакете, в синей шерстяной плиссированной юбке. Шла не спеша, на сердце было радостно, спокойно – как перед битвой, исход которой я знала заранее. Я шла на экзамены. Дорога была не ближняя. Выходила на улицу Марии-Луизы, медленно проходила ее, не дойдя до мрачной, всегда закрытой церкви Святая неделя, заворачивала на улицу Левски. Странно: ничего не зная о трагедии, произошедшей в этой церкви двадцать лет тому назад, я боялась проходить мимо, будто дух погребенных под развалинами в страшном апреле 1925 года продолжал жить там. Пересекала скверик, выходила на бульвар Царя-освободителя, пересекала площадь Александра Невского, шла мимо дома ЦК на Врабче и спускалась по переулку Париж к школе. Это ощущение весеннего раннего утра, уверенности в себе, радости жизни и, главное, причастности к России и победе – помню до сих пор, и весь этот период у меня солнечно-яркий.

Летом 1946 года папу назначали начальником Общевойскового института гигиены (Общевойскови хигиенен институт – ОВХИ). Помню, в разговорах у папы проскальзывало, что это никакой не институт, а заброшенная частная бактериологическая лаборатория, с двором, полным мусора и разбросанных бутылок.

Из папиных записок того времени: «Мой долг был превратить практически неиспользуемое здание в Военно-медицинский институт, необходимый для закрепления основ советской организации и медицинской службы и для создания новых научных кадров по военной медицине в Народной Республике Болгарии».

Главные темы института папа определил так: войсковое питание, противоэпидемическая и санитарно-химическая защита, организация и тактика медицинской службы и др. Кадры для института папа подбирал и создавал сам.

Со временем этим институтом были созданы высококачественные пищевые концентраты, сохраняющие свои питательные свойства свыше двух лет в любых климатических и географических условиях (полпуда этих концентратов обеспечивали питанием одного солдата в течение десяти дней), походные военно-медицинские лаборатории, высококачественный активированный уголь, поливалентный индивидуальный противохимический пакет, быстродействующий препарат при цианистых интоксикациях, полевые индикаторы боевых отравляющих веществ и др.

«Следы» институтских разработок новой системы питания для солдат в полевых условиях я хорошо помню: в нашей квартире валяются малосимпатичные на вид брикеты каши в коричневой глянцевой обертке, папа предлагает маме варить из них кашу.

За короткое время из заброшенной лаборатории папа создал организацию, авторитет которой так вырос, что на одной из ее первых научных сессий президент Академии наук Болгарии (БАН) Тодор Павлов сам пожелал руководить сессией и заявил, что институт является самым крупным научным институтом в Болгарии.

Одна из научных выездных сессий происходила в Пловдиве. Папа готовил большой доклад. Но время доклада сократили. Для папы было неимоверно трудно, почти невозможно отказаться от намеченного заранее. И, к удивлению присутствующих, он, захлебываясь, проговорил весь доклад в том же объеме, в котором его подготовил. Срывал один за другим плакаты, плакаты падали на пол, но он показал и проговорил все, что хотел! Наша близкая знакомая офтальмолог Татьяна Григорьевна Углова, умная сибирячка, сестра известного ленинградского хирурга Федора Григорьевича Углова, жена болгарского генерал-лейтенанта (бывшего полковника Советской Армии) Ивана Матвеевича Дьякова (Михайлова), была на этой сессии и говорила маме с нескрываемым удивлением:

– Народа было страшно много, зал переполнен, стояли у стенок, пришли слушать Здравко Васильевича. А Здравко Васильевич так быстро говорил, ничего нельзя было понять! И потом – столько плакатов! Висят друг на друге. Покажет один, тут же срывает его, плакат падает к ногам, он не обращает внимания, продолжает рассказывать и демонстрировать другой.

Папа посмеивался, хотя был расстроен:

– Может, и не поняли, но весь доклад обязаны напечатать в трудах сессии, и, значит, кому надо – прочтут и поймут.

Из воспоминания папиного ученика, профессора Младена Аргирова, заведующего кафедрой патологической физиологии при плевенском Высшем медицинском институте (ВМИ): «Все, что внедрил в Научно-исследовательском институте профессор Мицов, было новостью для Болгарии. Научные дискуссии были не только новым событием, но превратили наш институт в один из известных, давая возможность понять, что у нас идет исследовательская работа. Первый собственно болгарский пенициллин был получен у нас под руководством профессора Мицова».

Из воспоминаний старшего научного сотрудника Георгия Шишкова: «Не менее сорока научных работников, часть из которых защитили кандидатские и докторские диссертации, вышли из института профессора Мицова. Через институт, руководимый профессором Мицовым, прошли такие кадры, как профессор Аргиров, профессор Атанас Гиндов, профессор Братанов, профессор Иван Найденов, профессор Дамян Данчев, профессор Ангел Каладжиев (последний был в течение многих лет преподавателем в Университете Гумбольдта)…»

Папа обрушивает всю свою энергию на развитие и расширение работы института – ведь «холодная война» в самом разгаре (мама каждый день повторяет: «Лишь бы не было войны»). Вот что записал папа про обстановку, в которой работал в то время:

«Когда начались переговоры в Париже о мирных договорах после Второй мировой войны, английские и американские дипломаты инструктировали греческих представителей требовать, чтобы их граница с Болгарией проходила по северным склонам Родопских гор. Это лишило бы болгар самого богатого доброкачественным табаком района, а экспорт табака составлял главную часть валюты болгарского бюджета. Споры по вопросу болгаро-греческой границы угрожали войной. В связи с этим возник вопрос о медицинской защите болгарской действующей армии. Всплыл факт, что во время Первой мировой войны целые дивизии болгарской армии на греческом фронте массово болели малярией и их выводили с фронтовой линии. Учитывая этот факт, я с группой малярилогов и других специалистов нашего Военно-медицинского института определил все малярийные очаги района будущих военных действий: долина рек Струма и Месте, горы Пирин и Беласица. Затем были приняты меры для ликвидации раскрытых очагов.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.