Часть 3. Война

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Часть 3. Война

Уже не любят слушать про войну прошедшую…

Б. Слуцкий

Преемственность поколений налагает обязанности на тех и на других. Новые поколения должны узнать, услышать рассказы людей, которые все это перенесли и пережили.

А. Адамович, Д. Гранин.

«Блокадная книга»

Защита диссертации. – Командировка. – Начало войны. – Семья вернулась в Рыльск. – Письма папы. – Блокада Ленинграда. – Воспоминания Л. И. Рыскиной. – На оккупированной территории. – Немцы. – Быт. – Насильственный уход из Рыльска вместе с немцами. – Мытарства по деревням. – Болезнь мамы. – Возвращение в Рыльск. – Освобождение города. – Папа находит нас. – Проездом в Москве. – Самарканд. – Ссора с профессором Савицким. – Папа увольняется из ВМА. – Снова Москва. – Астрахань. – Путешествие на Кавказ. – Впереди – Болгария!

«Защита диссертации состоялась 20 мая 1941 г. Через несколько дней после защиты меня вызвал комиссар академии и вручил мне приказ. Я должен был уехать на большой химический полигон для реального медицинского обеспечения предстоящих учений, проводимых Химическим управлением Генерального штаба Красной Армии. В результате этих специальных учений выяснилось, что армия может эффективно защититься от немецкого химического оружия и что она может сковать фашистскую армию, если применить ОВ в ее тылу, на территории самой Германии. Однако ЦК ВКП(б), верный принципам советского гуманизма, отбросил это предложение некоторых военных специалистов.

Окончание учений на химическом полигоне совпало с нападением немецко-фашистской армии на СССР. Речь Сталина 3 июля 1941 года застала меня в Ленинграде».

Стояли белые ночи; как обычно, неторопливо текла Нева, зеленели деревья, и только окна домов, заклеенные крест-накрест бумагой, кричали о перечеркнутой прежней мирной жизни. Третьего июля папа, с небольшим чемоданом, с плащом, переброшенном через руку (который всучила ему еще мама перед отъездом в командировку), поднимался в нашу квартиру, наступая на дрожащие на ступеньках солнечные блики. Открыл дверь. В прихожей стояли бабушка и Нюша.

– Здрав Василич, – зарыдав, бросилась бабушка на шею папе, – Здрав Василич, что делать? Отправьте меня в Рыльск, к Верочке.

Папа зашагал по квартире. Война как бы зачеркивала репрессии. Живо и напряженно глянули глаза – как прежде, на карточке тридцать шестого года.

– Собирайся, – сказал Нюше. – Тебе тоже надо уехать.

Маленькая Нюша заплакала и вынула из-под сундука на кухне свой баульчик, изнутри обклеенный открытками с яркими цветами.

Вся квартира еще была пропитана нами, в спальне валялась серая заводная кошка, стояла Вовкина детская кроватка, замер огромный, на колесиках, слон с красным седлом. Папа тронул его, и слон качнул головой. Потом папа принял ванну, послал Нюшу в булочную, что под домом на углу, и в магазин на Нижегородскую – купить колбасу, масло. Сел на кухне пить чай. В столовой плакала бабушка.

Слушал ли он речь Сталина дома из черной тарелки, что висела в нашей столовой под потолком, или уже шел на кафедру? Папа, конечно, обратил внимание на вдруг открывшийся сильный акцент вождя, на большие паузы, на то, как часто булькала вода в стакане. Услышал неожиданное обращение: «братья и сестры», услышал – и все понял.

У меня сохранилось пятнадцать папиных писем, посланных из Ленинграда с начала войны до блокады. Листки, пожелтевшие от времени, треснувшие на сгибах, чуть тронь – и рассыплются… открытки – почерневшие, со стертыми буквами, со штемпелями «проверено цензурой»… Оживает лето 1941 года. Словно кончиком пера водило само Время, которое так и осталось запечатленным на полуистлевших страницах. И думается мне, что время – материально, оно невидимой пылью оседает на бумаге, мебели, стенах… Читаешь эти письма – и видишь, как вся страна собирается с силами, люди борются, сражаются, в отчаянной панике покидают дома…

Я вижу молодого папу, которого так люблю и который пугает тем, что не похож на меня. Он громкий, пламенный, резкий, может дернуть за руку, грубо крикнуть. И – мама. Незнакомая мама. Она рвется то к папе в Ленинград, то на фронт, то решает броситься в Сейм. А где же ее любовь к детям? И почему папе надо ей об этом напоминать? Мама, совсем потерявшая голову от страха, неуверенности и любви, – это понятно. Мама, рвущаяся к папе в Ленинград, – тоже понятно. Но мама, рвущаяся на фронт? А мы? Как же мы с братом? Да, права была моя бабушка, когда говорила: «Первый раз вижу женщину, которая любит мужа больше детей».

Слова, то грозные, то грубые, то пронзительно заботливые, как своенравный бурный поток выливаются на бумагу, как нельзя лучше отражают то, что было тогда у папы на душе: «Если ты думаешь, что бросок в Сейм вместе с детьми будет выходом, то, извини меня, ты просто идиотка…»; строгие указания маме: «обязательно устройся на работу, и немедленно», «запиши Ингу в школу», «из Рыльска никуда не выезжай». И сердце заходится от слов: «Против грозы и во время грозы не ходят с обнаженным сердцем, ибо не только молния поранит, но и дождь и ветер могут погубить человека»… «Послал тебе все, чтобы ты могла свободно, хоть с чем-нибудь выйти замуж, если придется. Ведь никому ничего не известно, что может случиться».

За десять дней, с момента возвращения из Уральска и до отправки с инспекцией на фронт, он написал маме семь писем и сделал невозможное: спас бабушку, тетю Ирочку, двухлетнего Алика, месячного Госю, тетю Катю, отправив их к нам в Рыльск. Нашу няньку Нюшу и ее подругу Нюру, двух вологодских семнадцатилетних девочек, впихивает на палубу парохода и отправляет на родину. Я отчетливо вижу, как Нюша стоит на палубе и плачет в голос… Как бабушка мелкими шажками бежит за папой, тетя Ирочка – с месячным Госей на руках, тетя Катя с двухлетним Аликом… Папа запихивает семью дяди Славы в поезд. Сам дядя Слава с первого дня войны – доброволец. Поезд трогается. Поезда идут не через Москву, через Москву уже нельзя – идут окружным путем через Оршу…

– Вот дура была, – рассказывала мне Ирочка спустя много лет. – Под Оршей нас бомбили, мы выскочили из вагона – и под мост. Спрятались. Мама закрыла Алика, а я все стояла и удивлялась: откуда так много лошадей? И почему так громко ржут? Я понятия не имела, что это летят бомбы… А вот где Ольга Константиновна была, не помню.

Где была бабушка? Конечно, в вагоне на полке. Бабушка полагалась во всем на Бога. Уже в Рыльске, когда мы спускались во время бомбежки в погреб, говорила:

– Я останусь на лежанке. Если суждено – то ничего не поделаешь.

И оставалась одна в доме. Не знаю, спала ли она под взрывы? Думаю, что спала.

И вот опять вокзал. Папа пробивается сквозь толпу… Да, вся обстановка тех дней, когда надо было действовать решительно и быстро, напоминала молодость. Жить надо было каждым днем.

«Эвакуация людей была тяжелым и трудным делом: упаковка самых необходимых вещей, рыдания, толкотня по перронам Московского вокзала, потеря детей и пр. Я старался помогать эвакуировать семьи без отцов. До конца августа (28) 1941 г. “втиснул в поезд” семью моего болгарского товарища – доцента ВМА А. Ф. Луканова, семью другого моего болгарского товарища – инженера-полковника Г. И. Дубова, невестку моей жены с двумя маленькими детьми и с собственной матерью, мать моей жены и др. Было достаточно поездов и времени для эвакуации, но трудности создавались из-за роковой разлуки, из-за того, что люди “уезжали в пространство”, из-за волнения и страха за детей. Моя офицерская форма помогала успешно справляться с этим нелегким тогда делом».

Видно: чем реальней становится разлука навсегда – тем сильнее нежность, скрываемая под грубостью, рвется наружу. Папа обращается к «Вере дорогой», затем – к «Верочке любимой, родной». Он прощается, он уже в блокадном Ленинграде, о чем мы, конечно, не догадываемся. Папа писал каждую неделю, иногда чаще. Вначале убеждал оставаться в Рыльске, держаться всем вместе, потом сообщал адреса, куда нам следует ехать – в деревню под Нижним Новгородом, где примут родители его однокурсника, в Вологодскую область, где уже находятся наши знакомые Трошины и где их знакомый милиционер пропишет нас, в Казахстан и еще куда-то…

5 июля, вечер.

Дорогая Вера, в Ленинград приехал в ночь на 3-е. Не мог тебе сразу написать отсюда, ибо сразу же начал улаживать наиболее больной вопрос пока – отправки бабушки. Я сам бросился со всей силой на это. И, несмотря на то, что сделал очень многое, все равно ничего не вышло… Не то, что чрезвычайно трудно, просто невозможно пока… А если меня пошлют куда-нибудь или что-нибудь подобное, то, что она будет делать, совершенно не знаю. Думаю, если будет время, на той неделе сделать еще одну попытку. … Ингу запиши там в школу. Сама устраивайся на работу. Из Рыльска больше никуда не уезжай. Я еще не распаковал свой чемодан. Передавай всем привет. Целую всех вас. Здравко. Ленинград.

6 июля, утро. Дорогая Вера, трудно с твоей мамашей. Тока в квартире нет, керосинки попорчены, она ходит с Надеждой Николаевной к Марии Павловне пить чай. А ничего не помнит. Совсем рассохлась старуха. Здесь крышка будет ей, или на посадке, или в дороге, хотя она и живучая. Деньги получу 20-го, тогда и вышлю. Целую всех. Здравко.

7 июля. Дорогая Верочка, Решил не загромождать почту и перехожу на почтовые открытки, высылаемые по возможности чаще. Сегодня немножко повеселело на душе, т. к. намечается небольшая возможность отправки бабушки к вам. Вы знаете, что здесь малярийные условия дают о себе знать, и хотя и не опасные, но все-таки частые ознобы доконают ее. Как известно, хинин даже не так излечивает эту чертовщину, как изменение местности…

Я ломаю голову – что за малярийные условия? Хинин и изменение местности? Думаю, мама сообразила: папа намекал на налеты и эвакуацию…

…Хотя я и очень занят, но хочется в кино или в театр. Получу деньги и схожу. В Ленинграде держится замечательная погода. Целую вас всех. Здравко.

8 июля, вечером. Дорогая Верочка, вчера и сегодня получил по открытке от тебя и, что особенно меня радует, открытку от Инги. Тебе нечего сюда приезжать. Сиди там. Сегодня еле получил литер на Иру и бабушку. Завтра иду получать билет на Рыльск. Хочу достать и Екатерине Николаевне билет. Перед отъездом Слава просил, чтобы Ира была в Рыльске… Поцелуй всех.

10 июля. Дорогая Верочка, вчера в 11 ч. вечера отправил в Рыльск твою мамашу, Иру с ребятами, Екатерину Николаевну. Сдал в багаж 404 кг багажа. Из них около 100 кг принадлежит Ире. Здесь остались мои книги, корыто, керосинка, велосипед, слон, сундук на кухне…

Так получилось с отправкою, что я не мог вам никаких продуктов и подарков послать. Прошу прощения за это. Сам я остался с 50 р. до получки 20.7. …Ваши поехали через Вязьму, Брянск на Льгов… Я рассказал все, что мог, на скорую руку Екатерине Николаевне. Она передаст все тебе. Думаю взять аттестат на часть денег и выслать тебе туда, чтобы ты могла получить деньги (около 400 р.) в военкомате в Рыльске. Если это возможно – сделаю. Остальные деньги мне – на заем, долг, квартиру и житуху вообще… Ты обязательно устройся на работу, и немедленно. Теперь работы много. Только подыщи такую, где можно кушать или получать продукты. Твоя библиотека тебе это, конечно, не даст. Нужно запастись на зиму, и притом с таким расчетом, чтобы весною были у тебя семена. Весною ты обязательно посади картошку, фасоль, помидоры, капусту. Обязательно. Найди уголок земли и сделай это. Если есть что теперь – маринуй, сделай томатный сок, перец и т. д. Я послал тебе все, даже подошвы и набойки для починки, чтобы ты могла свободно, хоть с чем-нибудь выйти замуж, если придется. Ведь никому ничего не известно, что может случиться. Во всяком случае, когда твои вещи около тебя, то будешь чувствовать себя почти как дома (пишу, а передо мною Ингина кошка-копилка упорно смотрит на меня). Здесь же и настольная лампа. Мария Павловна хочет ехать к Кондратьевой в Калининскую область. Сейчас отправил Нюшу на пароходе. Радайкин отсутствовал пять дней, ездил к своим устраивать их. Ира Дубова выехала на дачу (где в прошлом году) и тоже решила там оставаться. Серебровы уезжают на родину – в Иваново. Ильины (Андреевы приятели) – к Кудриным. Погода в Ленинграде замечательная. Одно удовольствие – жить и жить, а вот война мешает. Конечно, если бы я был постоянно в Ленинграде, то ты без детей могла бы быть здесь, но ничего же не известно. Пока тебе придется быть с детьми и заботиться о них. Я бы с удовольствием поменялся с тобой, но нельзя. Сегодня получил открытку от твоего отца для твоей мамаши. Я ему ответил. Высылать книги стоит очень дорого: 2 кг – 4 р. 35 к. Я не хочу писать подробно о твоей мамаше, но скажу, что это чудовище, а не человек… С твоей мамашей можешь жить только ты. Не завидую тебе. Дорогая моя, прошу тебя смотреть на все чрезвычайно спокойно и хладнокровно. Волнения, глубокие переживания ухудшат твою жизнь и, следовательно, жизнь детей. Целую тебя всячески. Привет всем. Здравко.

13 июля. Дорогая Верочка, сегодня ездил в Лесное. Там застал открытку от тебя. …На Славино имя получено его жалованье из института – 100 с лишним руб. Если бы знал адрес Славы, то попросил бы.

Папа ничего не пишет о том, что происходит в Ленинграде. Он не подозревает, что в это время Георгий Димитров просит отправить Мицова на подводной лодке по маршруту Севастополь – Варна, но получает отказ от Управления медицинской службы армии – папа один из пяти кандидатов наук по химической защите. Других в Союзе нет. Вместо Болгарии папу отправляют с инспекцией на фронт.

Любовь Иосифовна Рыскина, старшая лаборантка кафедры ПТОВ, многолетняя сотрудница папы, вспоминает:

– Один раз папа ездил на фронт. А может, два раза. Надо было проверить химическую защиту. Все боялись, что пустят газы. Так его вызывают и говорят: «Отправляйтесь на фронт». А он спрашивает: «А вы не боитесь, что я, пострадавший в тридцать восьмом, знающий немецкий – попаду в плен?» Знаешь, что ему сказали? «За одного битого двух небитых дают».

Из папиных записок:

«Однажды в середине июля 1941 г. меня вызвали в штаб академии и сказали, что командование Ленинградским фронтом потребовало дать человека, который должен будет разыскать потерявшийся при отступлении ГОПЭП (Главный объединенный полевой эвакуационный пункт. – И.М.) и разбросанные его военные госпитали, провести с личным составом занятия по первой помощи от поражения боевыми отравляющими веществами и донести о сделанном, и сказали, что в 12 часов ночи приедет санитарный автомобиль, чтобы везти меня на определенное место фронта».

Днем перед отправкой на фронт папа пишет маме наставление на оставшуюся жизнь:

14 июля, 41 г.

Дорогая моя Верочка. Меня очень обеспокоило, что у тебя плохо обстоит дело с сердцем. Мне кажется, что те неприятные ощущения, которые ты испытываешь со стороны сердца, чисто функционального происхождения и могут быть объяснены исключительно психическими причинами. Если ты учтешь, что решающие переживания еще не наступили, если ты учтешь, что сердце у тебя неважное вообще и в особенности после перенесенного тобой сыпного тифа, абортов, родов и пр., если ты учтешь, что предстоит тебе преодолеть для того, чтобы обязательно сохранить детей, то тогда ты увидишь, как тебе необходимо здоровое сердце, и увидишь, что слишком рано начала ты сдавать. А еще на фронт хотела ехать! Эх ты, вояка! Береженого Бог бережет. А ты что делаешь? Раскисла еще в начале. А дальше кому за детьми ухаживать? Или ты в своем страхе и любовь свою к детям потеряла? Если ты думаешь, что бросок в Сейм вместе с детьми решит все вопросы, то ты, извини меня, идиот[ка]. Когда идет шквал, то выбирают какую-нибудь, хоть незначительную подветренную сторону, т. е. защиту, и ждут до того момента, пока бес природы пройдет. Если и совсем не спасется человек, то выходит все-таки с меньшими поражениями. Потому я в каждом письме пишу – будь спокойна, хладнокровна. Смотри на все, что происходит, со стороны и чувствуй себя не участником происходящего (ни у одного гиганта не хватит энергии на это), а чувствуй себя свидетелем того, что происходит на твоих глазах. В багаже, высланном мною в связи с отправкой бабушки, я вложил одно свое разорванное удостоверение личности, ты склей его. Посмотри на мою фотографию там. Тогда мне был 21 год, а сколько тогда мне пришлось пережить! Сохрани это удостоверение, смотри на него. Оно тебе поможет. Я ведь все еще не получил от тебя письма. Но, если получу, хотел бы, чтобы оно дышало спокойствием, разумностью и здоровьем. Целую тебя.

Вот так: «…смотри на все, что происходит, со стороны и чувствуй себя не участником происходящего… а свидетелем того, что происходит на твоих глазах». Читая письмо, я постепенно осознавала, как папа выживал в тюрьмах.

Но какое может быть удостоверение в 1924 году, когда папе был 21 год? Правда, есть фотография, на обратной стороне которой написано: «Wien, 24». Лицо папы меня пугает: худое, замкнутое, полное гордой решимости. Он готов к тому, что его ожидает: тюрьмы, побои, смертельный риск – в Болгарии, в Югославии, в Австрии… Может быть, эта фотография с того удостоверения?

Тогда же написал и мне наставление. И между строк я вижу, как папа мысленно прощается со мной:

Дорогая моя Ингочка. Я получил твою открытку. Очень благодарен тебе за это, Ингуся! Я узнал, что у мамы болит сердце. Это очень нехорошо. Сердце у мамы болит от того, что боится и что ты не слушаешься. Так послушай меня, моя доченька: ты маленькая и здоровая, значит, ты не боишься ничего и никого, и у тебя сердце здоровое. Ты никого не бойся, моя милая, и маме говори, чтобы не боялась она. Во-вторых, маму надо очень и очень хорошо слушаться. И слушаться надо всегда. И не только слушаться. Надо всегда маме помогать. Ты ведь уже большая, скоро пойдешь в школу. Значит, ты должна сама все делать для себя, и делать надо хорошо. Я тебе уже писал, что теперь идет война. А когда идет война, маленькие дети должны очень хорошо слушаться и не должны бояться. Особенно те детки, которые собираются поступать в школу. Я встретил на Ломанском директора твоей школы товарища Григорьева. Он меня спросил, где ты. Я ему сказал, что ты в Рыльске у Горика. Теперь в твоей школе мобилизованные – дяди, которые идут на фронт. А потом школа освободится, и дети будут учиться. Директор мне сказал, что у него учатся только послушные дети. А ведь школа эта очень хорошая. Если хочешь в хорошей школе учиться, слушайся маму. Вова хорошо слушается. Поцелуй его от меня. Он хороший у тебя братик. Передай привет Горику и Тате, а также и тете Леле. Целую тебя. Папа.

Папа того времени… Две глубокие морщины на лбу, две глубокие складки у губ, черные горящие глаза. Значок медика – змея над чашей, две шпалы. Я вижу, как он, написав нам письма, проводит пальцем под ремнем, расправляет сзади складки гимнастерки, быстро шагает по Ломанскому переулку. От нашего дома до его кафедры метров двести – триста. Здание, выстроенное еще для Павлова, невысокое – три этажа. Здесь на крыше и был его наблюдательный пункт. Отсюда ночью он спустился, сел в машину и отправился на фронт.

Из записок:

«Когда я ночью сидел на посту для наблюдения за возможными сигналами немцам, мне сказали, что меня на улице ожидает майор. Я сел в машину и в полумраке уходящих белых ночей сориентировался, что едем на юг, по шоссе на Лугу. По обеим сторонам шоссе, в окопах, каждые 30–50 метров были ямы шириной 4–5 метров и глубиной до метра. Как всегда во время войны, передвижение проводилось ночью. Движение по шоссе шло в двух противоположных направлениях. Оно было медленное, осторожное, под ближний свет синих фар с козырьком. К Ленинграду двигались тяжелые орудия и небольшие группы изнуренно шагающих солдат. Проехали Лугу. На рассвете санитарный автомобиль заехал в густой лес и скоро остановился. Когда я вышел из машины, то увидел большую госпитальную палатку. Здесь я впервые увидел бомбардировку немецкой авиации по советским госпиталям, хотя они были с хорошо заметными знаками международного Красного Креста. Линия фронта была в 8 км южнее медсанбата».

По скользкой от дождя проселочной дороге, медленно, длинной колонной двигались из полковых медицинских пунктов к медсанбату автобусы. Обыкновенные городские автобусы. Одна за другой колонна, набитая изувеченными людьми, возникала на проселочной дороге, пропадала, опять возникала.

Из записок:

«Вид этой эвакуационной колонны вызывал у наблюдавших особенное чувство. После приезда раненых, которые были хорошо перевязаны, их выносили из автобусов, клали на носилки на траве, и врач-сортировщик распределял их по характеру поражений. Затем одни из поступивших раненых перевязывались и после коротенького отдыха отправлялись обратно в строй. Это были наиболее легко раненные, способные оставаться в строю. Других раненых клали сразу на операционный стол, третьих эвакуировали в тыл, а четвертых относили в палатку агонизирующих. Все это делалось тихо и быстро, и очищенная площадка перед медсанбатом освобождалась для поступления группы раненых.

Началась бомбардировка. Палатка поднялась в воздух, как гигантский аккордеон, медленно опустилась. После неоднократных перерывов из-за бомбардировки я провел занятия с личным составом медсанбата по оказанию помощи поражения БОВ».

Папа должен был провести занятия по химической защите в военных госпиталях. Как искать их в огромном густом лесу между Лугой и Псковом? Когда до передовой 8 километров? Помогли военные связисты, которые развозили почту на мотоциклах.

«В одном из моторизованных госпиталей, который я разыскал, как-то вечером входной полог большой госпитальной палатки, полной ранеными, задвигался, на мокрых земляных ступенях показались огромные сапоги, скользящие в палатку. За ними выпрямился офицер высотой выше двух метров. Это был известный хирург профессор Н. Н. Еланский – исполняющий обязанности армейского хирурга. Он осмотрел раненых и затем начал проводить тяжелые операции в присутствии хирургов госпиталя.

Трудности были с госпиталями на конной тяге. Они часто располагались в местах, где находилась трава для истощенных при отступлении лошадей. Руководство таких госпиталей требовало: передайте начальству настойчивую просьбу, чтобы нам прислали машины. На лошадях мы можем попасть к немцам».

Передайте….

Однажды на рассвете крестьянин угостил их огурцами. Ароматные, свежие, только что сорванные, огурцы хрустели на зубах. Папу срочно вызвали на командный пункт. И вдруг – разрыв снаряда: там, где только что стояли папины сослуживцы, была огромная яма. Крестьянин, весь изуродованный, повис на дереве. Все были убиты. Папа случайно остался в живых. Ему суждено было прожить еще сорок пять лет.

«После выполнения поставленной мне задачи я понял, что находился на очень важном участке Ленинградского фронта – Лужской оборонительной линии, где впервые было остановлено наступление немецко-фашистской армии. После этой остановки она изменила свое наступление с Ленинграда на Москву».

Папа ни словом, ни намеком не обмолвился в письмах о командировке. Вернувшись, так объяснит недельное молчание:

21 июля. 10 ч. вечера. Дорогая моя! Последнее время я не писал, во-первых, потому что ваша тетя Варя извела меня своими вызовами и днем и ночью, было бы что-нибудь у нее, а то только кричит. Во-вторых, потому что ждал сообщения от вас. Я вас там не понимаю. Что за народ! Если приехали ваши и вы все молчите – черт с вами. Но если не приехали и вы молчите, то это безобразие с вашей стороны. Нельзя так беспечно относиться… Дядя Коля едет в конце недели в Уфу. Если возьмет меня с собой, то не знаю, забирать вас оттуда или оставаться вам там. Я окончательно не решил, что делать. Больше склонен, чтобы вы остались там… Андрей Луканов думает забрать своих по дороге с собою. Твоя Рашка уехала на днях в Актюбинск (южнее Оренбурга), а Нюша ее – домой. Твой Владимир Николаевич такой лентяй – не хочет никуда. Чудак он большой. Его баба-немка держит и не отпускает. Но выбора для него не будет. Целую вас всех там крепко. Здравко.

И опять, читая, я не сразу понимаю, о чем пишет папа – ночные вызовы к тете Варе? Не было у нас таких близких отношений. Она что, одна совсем? И что за болезнь? И что это за дядя Коля? И вдруг осознаю: тетя Варя – это немцы, варвары. Дядя Коля – это профессор Савицкий. Я не знаю Владимира Николаевича, тем более его бабки. Но понимаю – его жена-немка в тюрьме.

На пятом этаже в большой комнате, за письменным столом под зеленой лампой, или в оборудованном им бомбоубежище в подвале кафедры папа пишет эти письма. Во время бомбежки, стоя в проеме двери между кухней и коридором, он читает. Накинув шинель, прислонившись к косяку двери, спиной к кухне, лицом в коридор, держит в руках небольшой томик Золя, перелистывает страницы. Дом вздрагивает, а папа спокойно читает «Проступок аббата Мурье» и удивляется тому, как много красивых цветов растет во Франции. Не идет в бомбоубежище – это понятно: пять этажей, а лестницы рушатся первыми. Но неужели можно так увлечься чтением, когда за спиной, над головой, справа, слева, падают бомбы, рушатся здания?

Из записок:

«Сирены часто давали сигналы “воздушная тревога”. Вначале это было непривычно, раздражало и мешало работать… Взрывы авиабомб в городе производили более сильное впечатление, чем в поле, на фронте. В результате взрыва образовывался сильный шум, который создавал эхо, многократно повторяющееся по различным улицам. Рассчитывая на психологическое значение звукового эффекта, немцы выбрасывали из самолета куски рельсов. Последние, крутясь в воздухе, создавали ужасный, незнакомый гул, который, не производя взрыва, пугал. Этот трюк был быстро разгадан».

27 июля.

Вчера получил открытку и письмо от тебя, из которых узнал, что ваши приехали. Очень рад. Я последнее время, когда начал эту открытку, забыл все из-за вызовов тети Вари… Григорий Васильевич уехал к Сергею. Ты все хочешь сюда. Не пиши глупости. В Ленинграде лучше, чем где-либо, это верно. Здесь и спокойно, и снабжение прекрасное, и погода в этом году неподражаемо хороша. Но я бы физически не смог, помимо всего прочего, таскать детей туда-сюда, ты бы не была дома, а сидела бы на общественной работе и т. д. Так что ты особенно не выдумывай. Работы очень и очень много. Поездка дяди Коли (Савицкого. – И.М.) отменена.

Андрей (Луканов. – И.М.) тоже здесь. Целую всех. Здравко.

Из записок:

«За все время блокады, до эвакуации, учебная работа в академии не прекращалась. Защита ВМА проводилась силами ее личного состава. Каждый из нас имел свой пост и знал свои обязанности. По сигналу воздушной тревоги каждый оставлял свою работу и бежал на свой пост. Для личного состава кафедры, парторгом которой я был, по моей инициативе оборудовали бомбоубежище из подручных средств и наличными силами. Оно находилось в подвале здания кафедры. В начале бомбежки шеф кафедры профессор Н. Н. Савицкий посмеивался над нашим убежищем, но когда бомбардировки усилились, он позвонил мне вечером и попросил зайти в убежище со старшей дочерью, с которой он прятался под лестницей дома, где жил. Сделанное на кафедре бомбоубежище вполне защищало от 250 кг бомб. Оно отапливалось большой плитой для приготовления пищи подопытным животным. В нем не так сильно слышались взрывы авиабомб. Позже все семейство профессора Савицкого перебралось в это бомбоубежище. Здесь они ели и спали. Здесь собирались и преподаватели кафедры физиологии и иногда при бомбежках слегка выпивали “для храбрости”.

В перерывах между учебными часами мы иногда собирались в кабинете профессора – он, доцент К. Н. Карпенко, преподаватели В. Н. Розенберг, Огнев, Акулов, я и др. – и говорили, конечно, о войне. Так как я весьма энергично доказывал, что Советский Союз победит, то мой профессор заканчивал спор язвительно: “Здравко Васильевич, почему не поедете в Генеральный штаб доложить свое мнение?” Я говорил так не только потому, что был парторгом кафедры, а потому, что это было мое глубокое убеждение как коммуниста.

Вопреки голоду, холоду, бессоннице, трудным условиям работы, не исчезла у нас тяга к нормальной жизни. Мы посещали кино и концерты в клубе академии. Ходили на прогулки, в гости. По старой традиции Каменноостровский (Кировский. – И.М.) проспект в воскресные дни заполнялся молодыми людьми. Чтобы переломить праздничное настроение ленинградцев, иногда немцы спускались на самолетах низко и стреляли по гуляющим парам из пулеметов. Один раз я видел, как все прогуливающиеся остановились и смотрели, как советский самолет протаранил немецкий самолет и как оба, объятые пламенем, упали за Невой, в Новой Деревне.

Когда я ездил к моему товарищу (Дубову. – И.М.) на завод “Большевик” за Невской заставой, видел, как у железнодорожного моста на правом берегу Невы по ползающим людям, которые собирали картошку, стреляли фашисты. Немцы бросали с самолетов листовки на русском языке. Они были не только некультурные, но и неграмотно написанные. Иногда листовки сопровождались такими же рисунками на простой бумаге. По этим листовкам мы видели, что гитлеровцы понятия не имели о большой культуре и высоком морально-политическом воспитании ленинградского населения. Я вспомнил об этой вульгарной фашистской агитации, когда был на Западном фронте под Москвой, где наши самолеты бросали в ряды немцев иллюстрированные журналы с глубокой коричневой печатью на глянцевой бумаге. Эти пропагандистские журналы содержали аргументированные, логичные разоблачения фашистских варваров на немецком языке».

Из письма:

Я не знаю, что мне делать с моими на работе. Им всем хочется быть с Лидиным папой (на фронте. – И.М.). Работы мне, конечно, много. А ваша тетя Варя не может без молока… и пользуется коровой Инги, когда ей было полтора года. (Именно там, на границе с Эстонией, в тридцати километрах от Ленинграда, где я впервые увидела паровоз. – И.М.) Здесь, в Ленинграде, все хорошо, тихо. Погода по-прежнему хорошая. Снабжение богатое. Как вы там живете? Что кушаете? Ты мне не писала, что почем? Тете Кате говорили, что Вовин папа (то есть он сам. – И.М.) хочет и попробует пробраться к нему. Найдет ли он его там? Может, Вова посидит в Отрадном (Рыльске. – И.М.) и даст об этом знать близким. Сегодня помогал Окуловой собраться. Я здоров. Думаю заехать в Лесное. Целую вас всех крепко. Здравко.

Кольцо вокруг города еще не сомкнулось. Еще не ушел последний поезд, не разгромлены Бадаевские склады, не уехал Савицкий, еще папа не остался, как он пишет, «единоначальником» кафедры (и парторгом). Но в письмах опять возникнет перерыв на 16 дней, второй выезд на фронт. Перед этим 29 июля в 7 часов утра папа напишет:

29 июля, утром. Дорогая Вера. Вчера получил сразу 2 открытки от тебя (20 и 21). Вчера же я занимался уборкою. Столько седых волос твоей мамаши, припрятанных везде… Я прошу Лелю держать руку тверже, чтобы она не терроризировала вас всех там… Работы здесь чрезвычайно много. Раз или два в неделю могу ночевать только дома, и то с перерывами. …Береги детей от дизентерии. Деньги можешь расходовать, как хочешь, но дети мои должны быть сыты и одеты. Здесь очень некогда. Ты не жди письма каждый день. Хорошо и раз в неделю. Целую. Здравко.

А 14 августа в 8 часов вечера, по возвращении:

Дорогая Вера, как я живу – писал уже тебе. Кушаю в нашей столовой, завтракаю дома, работы много. Ночевал сегодня у Андрея. Ругал Аню, как никогда. Если что – поезжай к ней. Я с Андреем договорился. Ты ей напиши. Ее адрес: … Недавно в Горький поехала Елена Сергеевна, ее адрес… В Горьком тебя встретят Аня с женою Криворотова. Они в 40 км от Горького. Говорил с Георгием Яковлевичем и со слушателем, к родным жены которого поехала Мария Павловна. Ты можешь и туда поехать. Это, наверное, тоже через Горький. Адрес Марии Павловны знаешь… Мне слушатель Батыгин говорил, что там пропишут вас. Брат его жены работает в комиссариате. Там организуется военторг. М.П. уже купила себе куб. метр дров. Свое мнение я высказал Ек. Ник. (тетя Катя. – И.М.), думаю, что она передала его вам. Если куда уезжать, то нужно в Западную Сибирь или Восточный Казахстан, Киргизию, Семипалатинск. Я бы сделал так, как говорил тете Кате. Тетя Варя (немцы. – И.М.) чрезвычайно плоха, думаю, что она долго не продержится. Кажется, что больше получать писем не будем. Муж Над. Ник., по-видимому, поехал к Володе (умер? – И.М.) Целую всех вас. Здравко.

Наконец, папа за две недели до блокады дает возможность маме оценить обстановку – «…больше писем получать не будем…».

18 августа. Дорогая моя Верочка! Получил сегодня письмо твое от 9.8. Как я рад! По многу раз в день я открываю ящик и смотрю, нет ли там писем от вас, хотя и так видно, что ящик пустой. Забегаю с работы специально для этого. Напиши мне обязательно, получила ли справку на подъемные деньги (100 р.). Смотри, чтобы так не получилось, как с посылкою раньше. Здесь все хорошо. Там тебя тянет уехать Ек. Ник. Она помнит, что я ей говорил. У нее есть где родные? Деньги? Человек как дерево: без корня не может никак жить! Я знал, что твои братья умные, но не знал, что они отчаянные. Рад за Славу, ему везет (дядя Слава с первого дня войны – сапер. – И.М.). Целую всех. Здравко.

20 августа. Родная моя, дорогая Верочка, я вижу, что ты не получаешь мои письма. Не знаю, получила ли справку насчет подъемных денег и смогла ли их получить в военкомате? Дядя Коля, Валин папа (Савицкий и Трошин) и пр. поехали к нашей Нюше (в Вологду. – И.М.).

В тот день папа имел возможность покинуть Ленинград…

Вспоминает Любовь Иосифовна:

– Приходит Здравко Васильевич, весь серый, и говорит: «Что я сегодня пережил, Любовь Иосифовна!» Он провожал нашего профессора Савицкого. Объявили посадку. Папа взял чемоданы и пошел к самолету. «Вы понимаете, мог улететь вместе с ними, и никто бы мне ничего не сказал. У меня не спросили никаких документов».

Через два года папа напишет маме:

В сентябре месяце 41-го, когда видел, что немцы приближаются к вам, я попросился у начальника академии поехать к вам и вывезти вас, ибо убедился, что райвоенкомат ничего не сделает. Однако, мотивируясь блокадой, меня не пустили, несмотря на то, что обещал пробраться через блокаду туда и обратно.

31 августа, вечером. Дорогая моя Верочка! Я получил твою открытку от 18 августа только 31-го. Ты пишешь ответить тебе немедленно. Я и спешу и рад был бы, если ты еще в Рыльске, тогда получишь мое письмо. Ты жалуешься, что меня нет. Я же не могу быть там. Вначале я предполагал, что мне удастся заехать к вам, а теперь это абсолютно исключено. Ты не знаешь, ехать в Ташкент или нет? Нет! То, что говорил Екатерине Николаевне, то и остается. Аня пишет, что у нее можно найти комнату, и приглашает тебя туда. Там с продовольствием хорошо. Я думаю, что лучше будет, если ты не расстанешься с Лелей. Будьте все вместе. Самое главное теперь – мыло. Не забудь, как ты болела сыпняком. Напиши в областной военкомат и получи подъемные деньги. Целую всех вас. Здравко.

Это было последним письмом. Мама его получит в конце сентября. А в начале октября в Рыльск вошли немцы.

Папа, услышав по радио, что сдан Рыльск, по его воспоминаниям, бегал из угла в угол нашей пустой квартиры и ревел, ревел, как зверь в клетке. Из папиных записок:

«Только после замыкания кольца блокады и личного приказа первого секретаря Ленинградского комитета ВКП(б) Жданова было принято решение об эвакуации академии в Самарканд.

Личный состав кафедры значительно уменьшился. Несмотря на это, из него добровольно вышли две лаборантки. Одна – Галя – пошла работать в медико-санитарный батальон на фронт, который тогда находился в южной части города на “Средней Рогатке”. Другая лаборантка – Элла – пошла копать окопы. Первая получила множественные ранения осколками мины и быстро скончалась. Ее мать попросила меня помочь ей похоронить дочь не в братской могиле, а на кладбище около ее отца, профессора Магницкого. Мне удалось это сделать. Другая лаборантка – Элла Линдберг – позже эвакуировалась в Самарканд, где поступила учиться в медицинский институт.

Первую большую бомбардировку Ленинграда немцы провели в начале сентября 1941 г. Они сразу подожгли известные старинные (Бадаевские) склады пищевых продуктов. Там находились продукты, приготовленные для двухмиллионного населения Ленинграда. Бомбежка проводилась в конце дня. Мы стояли на крыше кафедры и по цвету дыма определяли, что горят склады с мукой, подсолнечным маслом, сахаром и пр. Город остался только с продуктами в магазинах. Они быстро кончались.

День, когда пришлось испытать чувство ужаса, наступил незадолго до прибытия Г. К. Жукова для принятия командования Ленинградским фронтом. Газета “Ленинградская правда” вышла с передовицей – “Враг у ворот”. С таким заголовком она вышла 20 лет тому назад, когда бездарный, но чрезвычайно жестокий генерал Юденич вел свои войска на революционный Петроград. Дело было в том, что фашистское командование хотело захватить Ленинград, сочетая очень мощное наступление с фронта с воздушным десантом на Дворцовой площади (на танках немцам было 2 часа ходу до площади). В связи с этим все важные объекты города были быстро заминированы – площади, мосты, перекрестки, здания. Были воздвигнуты бункера и назначены команды вооруженных людей, которые должны были находиться в бункерах, на улицах, в зданиях, распределены по этажам и пр. Выборгский район, в котором находилась Военно-медицинская академия, гитлеровцы предназначали финнам. Однако “выборжцы” так приготовились к обороне, что Финляндия осталась бы без армии. В том случае, если бы пришлось пробиваться сквозь фронт, мы распределились по пятеркам и по определенному маршруту должны были связаться с нашими войсками вне Ленинграда».

Именно тогда вышла секретная директива немецкого военно-морского штаба от 22 сентября 1941 года: «Фюрер решил стереть город Петербург с лица земли… После поражения Советской России нет никакого интереса для дальнейшего существования этого большого населенного пункта. Предложено тесно блокировать город и путем обстрела из артиллерии всех калибров и беспрерывной бомбежки с воздуха сровнять его с землей. Если вследствие создавшегося в городе положения будут заявлены просьбы о сдаче, они будут отвергнуты… С нашей стороны нет заинтересованности в сохранении хотя бы части населения этого большого города».

Прямое наступление на город захлебнулось. Наши войска не сдавались. Тогда гитлеровскому командованию потребовалась консультация профессора Цигельмайера. Тот вычислил, сколько может продлиться блокада при существующем рационе, когда люди начнут умирать, как будет происходить умирание, в какие сроки все вымрут. Немцы точно знали, сколько у нас продовольствия, сколько людей в Ленинграде. Профессор писал, что люди на таком пайке физически не могу жить. И поэтому не следует рисковать немецкими солдатами. Ленинградцы сами умрут…

В сентябре Геббельс писал: «Мы и в дальнейшем не будем утруждать себя требованиями капитуляции Ленинграда. Он должен быть уничтожен почти научно обоснованными методами».

А город жил.

За то время, пока папа находился в блокадном Ленинграде (с 28 августа по 29 ноября 1941-го), он работал не покладая рук. Еще при первой инспекции на фронт папа заметил, что «солдаты давно выпили спирт из ИПП (индивидуальные противохимические пакеты), а сумку от противогаза употребляли для содержания личных вещей. Позже военная разведка донесла, что немцы узнали о фактическом отсутствии ИПП у наших войск и решили употребить БОВ. Для этого был создан в Пскове большой склад БОВ. В связи с этим нашей кафедре было поручено военным командованием срочно создать новые ИПП. У нас на кафедре было только два преподавателя. И связи с Москвой мы не имели. Нам надо было синтезировать новое вещество. Чтобы сократить длительный срок опытов на животных, я решил проверить синтезированное нами лечебное средство на людях. Нашлись добровольцы среди слушателей-комсомольцев. Однако ко мне пришел прокурор и заявил, что ввиду особенности обстановки прокуратура не возражает против наших опытов на слушателях, но если кто из них пострадает, то меня привлекут к ответственности. Я был уверен в безопасности найденного средства. Опыты прошли хорошо. Однако очень трудно было найти массовые количества необходимого материала для ИПП. Вместо чистого спирта использовал случайно оставшийся еще в Ленинграде одеколон и пустые склянки парфюмерной фабрики ТэЖэ. Позже Москва отпустила нам часть своих запасов».

На передовой о газах не думали. В Ленинграде же о газах думали постоянно. На улицах висели рельсы, чтобы ударить, если начнется химическая тревога. Ждали, что немцы пустят газы в сентябре, ждали к ноябрьским праздникам.

В сентябре папа приступил к научным исследованиям.

«Московские токсикологи знали еще до войны, что в Германии синтезировано новое вещество БОВ – фосгеноксин. Они сообщили в военном бюллетене, что это вещество обладает свойствами синильной кислоты – быстро блокирует кислородную функцию крови, вызывает покраснение кожи, анестезию слизистых оболочек, издает миндальный запах и пр. В сентябре 1941 г., несмотря на блокаду, я решил проверить действие этого неизвестного еще у нас вещества. Результат моих исследований показал, что оно действует по типу удушающих и кожно-нарывных БОВ – медленное действие, большой отек легких, синюшный цвет слизистых оболочек, раздражение слизистых глаз, верхних дыхательных путей, кожи и пр. Ясно, что действие фосгеноксина, как и лечение его поражений, коренным образом отличается от действия и лечения при поражении синильной кислотой. Результаты моих исследований фосгеноксина были приняты. Они преподавались на специальных курсах для фронтовых врачей, которые проводились в глубоком тылу на Волге.

Таким же образом в условиях блокады я изучил новый препарат для помощи при отравлении синильной кислотой. Этот препарат был синтезирован на кафедре С. В. Лебедева. Это было органическое соединение, содержащее серу. Положительное действие этого препарата тоже было официально принято и доведено до сведения фронтовых врачей.

Свою научную работу во время блокады Ленинграда я проводил в бомбоубежище кафедры».

Я представляю папу таким: черные глаза, похудевшее лицо, две глубокие морщины на лбу… Он в белом халате, стоит под низкими сводами подвала. Любовь Иосифовна рядом освещает невыливайкой (чернильницей с фитилем) «станок» с собакой. Лицо мудрое, немножко лукавое, будто озаренное изнутри.

«Однажды ночью, во время работы с большим монометрическим прибором Ван Сляйка, в бомбоубежище собралась вода. При проверке оказалось, что бомба разрушила водопровод во дворе. Для остановки текущей в лабораторию, она же – бомбоубежище, воды надо было в темную холодную ночь найти центральный водопроводный кран. Он находился на глубине около метра под землей и был накрыт большим железным колпаком. Тогда я вспомнил бегство Жана Вальжана по канализационным каналам Парижа».

Три научные работы папа сделал в городе, приговоренном к смерти. Результаты его исследований пригодились на курсах для фронтовых врачей.

«Наступил голод, увеличивающийся прогрессивно. Мы в академии получали по тарелке супа из грубого колючего овса. Сперва мы выплевывали овсяную шелуху, а позже начали ее проглатывать. Для поднятия настроения я организовал принятие пищи в самом святом месте кафедры – Павловской операционной. Во время голода мы использовали экспериментальных кроликов из нашего вивария, но и они быстро кончились.

Эксперименты проводил на собаках. По окончании опыта убивал собак путем кровопускания. Убитых собак передавал “делегату” физиологического отдела Академии наук СССР. Там по рецепту профессора А. Г. Гинецинского из них изготовляли котлеты».

Папа ставил опыт, потом пускал кровь собаке, потом передавал «делегату» из кафедры физиологии. Но сколько было кроликов? Пять? Двадцать? Сколько собак? Сколько человек на двух кафедрах – кафедре ПТОВ и кафедре физиологии, размещающихся в одном здании?

«У меня дома в подвале были заготовлены на зиму 14 куб. м сухих березовых дров. Когда мы с преподавателем кафедры В. Н. Розенбергом (сыном известного профессора по инфекционным болезням Н. И. Розенберга) затопили у меня дома плиту, чтобы согреться, он радостно крикнул, что пахнет пригорелым хлебом. Оказалось, что моя жена оставила в духовке большой противень с сухарями. Мы просто кричали и прыгали от радости. Мы быстро вынули их, с аппетитом смотрели на них и предвкушали увеличенный нам продовольственный паек. Когда мой болгарский товарищ инженер-полковник Дубов с артиллерийского завода “Большевик” приезжал в воскресный день ко мне в гости, я угощал его подгоревшими сухарями».

Сухари мама начала сушить еще в конце зимы сорокового года. На кухне у нас стояла печь.

– Здравко, – говорила мама, – давай разберем печь. Ведь паровое отопление. Печь только загромождает кухню.

– Нет.

– Все соседи уже разобрали.

– Нет. Все может случиться.

И я слышу папин голос:

– Вера, суши сухари. Суши сухари.

Мама с Нюшей клали на противень остатки хлеба, сушили в печке, а потом складывали в большую белую наволочку, висевшую над плитой.

«Чем суровее становилась зима, тем чаще немцы бомбили город и днем и ночью. Мы могли вздремнуть немного только после полуночи. Вызванные бомбардировками пожары нужно было тушить быстро и по той причине, что они служили ориентиром для немцев. Под разрушенными зданиями иногда оставались люди. Нам приходилось их откапывать. Кроме того, немцы часто сбрасывали бомбы замедленного действия. Места таких бомб мы маркировали и тем помогали пиротехникам.

Горько переживали мы 7 ноября. Накануне и в течение этого дня противник непрерывно и жестоко бомбил и обстреливал город. Зато мы могли слушать традиционную речь Сталина в день Великой Октябрьской революции. И наше самочувствие в этот праздничный день повысилось.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.