Глава 5. ДЫМНАЯ КУХНЯ СТЕПАНИДЫ ВЛАСЬЕВНЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 5.

ДЫМНАЯ КУХНЯ СТЕПАНИДЫ ВЛАСЬЕВНЫ

В 1972 году Аксенов, Овидий Горчаков и Григорий Поженян совместными усилиями изготовили полный стрельбы и сарказма роман-детектив «Джин Грин — неприкасаемый». Книгу о судьбе потомка русских эмигрантов, американского патриота, зеленого берета и агента ЦРУ, который, сражаясь под звездно-полосатым флагом, переживает множество удивительных приключений. А пережив, совершает диверсии во Вьетнаме. Попадает в сети агентуры Вьетконга (война, страсть, нежная Тран Ле Чин…). Участвует в операции в СССР. И тут узнает, что его наставник, друг и жених его сестры — нацист, предатель и убийца (в том числе — его отца); и, поняв, что это значит — быть русским и потомком рода Разумовских, проходит через жестокую личную драму. В результате он разочаровывается в битве спецслужб и холодной войне правительств, грозящей мировой бойней. А разочаровавшись, разоблачает подрывную нацистскую сеть «Паутина», преступные дела и планы агрессивных «ястребов», идет под суд, изгоняется из армии и отправляется в тюрьму. Хеппи-эндом это не назовешь, но зло в лице поджигателей войны всё же посрамлено, а интонация финала такова, что можно ожидать возрождения Грина в некоем новом, неизвестном, но многообещающем качестве.

В целом — не больно хитрая, но захватывающая история, из которой почти отрезанный от мира советский читатель мог узнать немало о жизни и нравах «зеленых беретов», «рыцарей плаща и кинжала» из Лэнгли и с Лубянки, нью-йоркских гангстеров, бывших эсэсовцев, бандеровцев, вьетконговцев и много кого еще…

В романе нередки пассажи, вроде «…обеими руками схватившись за распоротый живот, вылез Базз… Он слепо зашагал по дороге, дошел до ее края, сделал еще один шаг и с воем полетел на дно глубокого каменного карьера. Рок-рок-рок, — неслось из машины».

Или:

«— Кто ты? Говори!

— Отгадай! Получишь конфетку!

— А ну-ка прислоните-ка этого остряка к стенке! И уберите ковер, а то в чистку не возьмут из-за кровищи!..»

А то: «Перед ним была Тран Ле Чин, Транни… Глаза ее вспыхнули, она вся потянулась к нему. Лот… поднял „люггер“ к ее виску, раздался выстрел, тело Транни упало к его ногам».

В общем — не слишком мудреная пародия на международный триллер.

Однако ей предстояло сыграть особую роль в отношениях Аксенова с человеком, который много лет считался его другом — Евгением Евтушенко.

Среди легендарных историй, в которых, очевидно, немалая доля истины, есть следующая. В начале 1970-х годов Евтушенко пробивал в ЦК новый молодежный журнал «Лестница», главным редактором которого видел себя, а Аксенова и Гладилина — членами редколлегии. Говорят, он даже почти получил добро на это издание.

В это время и писался «Джин Грин», опубликованный в Воениздате и тогда же — стотысячным тиражом! — в «Молодой гвардии» под псевдонимом Гривадий Гарпожакс. Так авторы соединили имена и фамилии. А себя представили в предисловии как переводчиков «приключенческого, документального, детективного, криминального, политического, пародийного, сатирического, научно-фантастического» и просто — неимоверно увлекательного романа. Там же указывалось, что «острием своим он направлен против пентагоновской и другой агрессивной военщины».

Книгу читали. Прочел ее и Евтушенко. Чего не вынесла тогда душа поэта — неведомо. Возможно, он решил, что разгадал хулиганский замысел соавторов, выдающих за пародию апологию джеймс-бондовского стиля. И он отозвался на роман язвительной статьей в «Литературной газете», выдержанной в духе постановления ЦК КПСС от 26 января 1972 года «О литературно-художественной критике». Партия требовала активного разоблачения реакционной сущности буржуазной «массовой культуры», и Евтушенко разнес «Джина Грина» за то, что он, с его точки зрения, был продуктом этой культуры.

Больше того, в соответствии с тезисом тогдашнего секретаря Московского союза писателей Феликса Кузнецова о том, что среди советских литераторов не должно быть «некритикабельных», Евтушенко дал понять соавторам, что, в отличие от их героя Джина Грина, сами они «неприкасаемыми» не являются.

Евгений Александрович не увидел в книге ни порицания агрессивной военщины, ни сатиры, ни пародии. Ничего, кроме текста, написанного, как сказал поэт, «в четырех жанрах, почему-то не перечисленных в предисловии».

Первый, — пишет Евтушенко, — это жанр прейскуранта: вин (от «Мутон Ротшильд» до «Клико» 1891 года); закусок (от омаров до ухи «Валдайский колокольчик»)… <…> секса (от первородного греха до причуд похоти), пыток (от пыток огнем до пыток электричеством), известностей (от Отто Скорцени до Джины Лоллобриджиды). Второй — «жанр словаря: симбиоз хиппообразного сленга и языка лабухов». Третий — «жанр капустника». Четвертый — «жанр телефонно-адресной книги»: авторы приводят адреса и телефоны эмигрантских ресторанов Нью-Йорка.

Евтушенко обильно цитирует роман и, посмеиваясь, настаивает, что текст не пародирует «флеминговскую джеймс-бондовщину», а подражает ей. Он издевается над языком книги, доказывая, что «арго» не уместен «на фоне человеческой трагедии». Попутно давая понять, что еще менее уместно участие вьетнамки Тран Ле Чин в сексуальных сценах с американским агентом. Тем более что ее ждет гибель…

И вообще, сетует поэт, текст «навевает недоуменную скуку», «читателю трудно разобраться, где… серьез под пародию и пародия под серьез», а «переводчик» не уважает «автора» — то есть себя! Итог: «В предисловии роман выглядит колоссом, но в переводе — увы! — колоссом на глиняных ногах». Он — «не более чем неуместная шалость».

Такого от Евтушенко не ждали. Ни соавторы Аксенова: Григорий Поженян[81] — ветеран войны, поэт, автор популярных песен[82] и Овидий Горчаков — разведчик-профессионал, один из прототипов героя повести «Майор „Вихрь“» и одноименного фильма, автор сценария «Вызываем огонь на себя»[83] и лауреат премии Ленинского комсомола, ни сам Аксенов, полагавший, что, несмотря на несерьезность текста, его авторы достойны уважения.

После этого Аксенов и Евтушенко перестали быть друзьями. Василий Павлович ушел из проекта «Лестница». Ушел и Гладилин. Вообще проект не состоялся.

Аркадий Арканов утверждает, что был свидетелем сцены разрыва Аксенова и Евтушенко. Аксенов, Арканов и Гладилин сидели в Пестром зале ЦДЛ, когда влетел возбужденный Евтушенко, восклицая: «Слушайте все! Вот сидят Аксенов и Гладилин… Вы предатели! Вы антисоветски настроенные элементы!»

Как бы дико ни звучали эти слова и эта легенда, зная темперамент и жизненные установки Евтушенко, нетрудно допустить, что нечто подобное могло иметь место.

Сам же он в интервью «Эху Москвы» летом 2009 года описал причины разрыва так: «…Мы с Васей Аксеновым были одними из самых ближайших и нежнейших друзей… Нас соединяло очень многое, в том числе и любовь к поэзии. Кстати, Вася… много раз мне подсказывал строчки, потому что он удивительно и хорошо чувствовал.

Но нас развели, рассорили. Понимаете? Потому что есть люди, которые не способны к дружбе и к любви. Если… они видят двух любящих друг друга… делают все, чтобы не дать им жить счастливо и в согласии. То же самое, когда видят дружбу люди, не способные к дружбе. Вот так это и произошло.

Меня очень задело однажды, что Вася снял эпиграф мой из стихотворения „Наследники Сталина“[84]: „И я обращаюсь к правительству нашему с просьбой удвоить, утроить у этой плиты караул, чтоб Сталин не встал и со Сталиным прошлое“. Это меня глубочайше задело. Мы были большущими друзьями с его матерью — Евгенией Соломоновной. И я просто был потрясен тем, как он смог снять эпиграф без ее разрешения. Это просто было невероятно».

Никто из друзей Аксенова, которых я спрашивал о таинственном эпиграфе, ничего не мог сказать об этой истории. Как бы то ни было, дружба между Евтушенко и Аксеновым стала невозможна.

Тот же Аркадий Арканов вспоминает, как однажды Василий Павлович зашел в ресторан ЦДЛ и сел за стойку. А рядом устроился ветеран соцреализма Валерий Губарев — автор много раз переизданной повести «Павлик Морозов» и одноименной пьесы, создатель образа пионера-героя номер один.

Губарев, написавший также и сказку «Королевство кривых зеркал», по которой поставили популярный детский фильм, шумел, что вот, мол, сидит здесь всякая зелень и не знает, с кем рядом выпивает!

— Ну как же? — ответил Аксенов. — Знаю. Вы написали о предателе и доносчике Павлике Морозове, который сдал отца своего.

Разъяренный Губарев возопил: что?! А ну-ка посиди здесь, сейчас за тобой придут! И исчез. Но там, куда он прибежал, ему, видимо, объяснили, что говорил он со знаменитым Аксеновым, который был весьма уважаем даже теми, кто принадлежал к другому «лагерю». И секретари союза звали его Василием Павловичем…

Губарев Аксенова запомнил. И всякий раз, встречаясь с ним, старался задеть. Как-то Василий Павлович выходил из ЦДЛ с Владимиром Максимовым, что-то ему говоря. Рядом оказался Губарев и закричал: «Слышали?! Аксенов сказал, что надо вешать коммунистов на фонарях!»

Тут Василий Павлович и взял его за ворот, притиснул к стене и предупредил: «Еще раз пикнешь, прибью!..» Больше от него Аксенов никогда не слышал ни слова.

Вообще о Центральном доме литераторов 1970-х годов рассказано немало. В том числе и Аксеновым: «…Сюда можно прийти с деньгами и с бабой, а уйти без денег и без бабы. А можно прийти без денег и без бабы, а уйти и с деньгами и с бабой».

Возможно, это касалось не всех и Аксенов говорил о личном опыте человека, наделенного внутренней силой, энергией, ироничностью к другим и к себе. «При этом, — вспоминает Аркадий Арканов, — общаться с ним не всегда было легко. В его манере держаться было что-то княжеское. Он ни на минуту не сомневался: то, что он говорит, это безусловно интересно. Если ты бывал остроумен, он поддерживал тебя своим характерным коротким смехом, давая тебе понять: это — хорошо. То есть ты проходил у него под номером вторым. Не знаю, есть ли люди, с которыми он общался на равных. Он был центровым. Если сидел за столом, то стоило ему подняться — компания распадалась…»

Застолья в ЦДЛ Аксенов прославил в своих сочинениях.

Вот, скажем, кусочек рассказа «Рыжий с того двора»: «Мне здесь полагалось выглядеть вот каким: лицо у меня должно быть изнуренное, а движения вялые, но значительные. Если я буду таким, кто-нибудь сочувственно спросит: „Что, старик, перебрал вчера?“ — и на этом все успокоятся… Если же я буду каким-нибудь иным, тогда обязательно спросят: чего такой мрачный?

…Подошел Позументщиков.

— Чего такой мрачный? — спросил он, упираясь кулаками в край моего стола.

— Что-то ты опять поправился, — сказал я Юре. <…>

— А сам-то, — дрожащим голосом сказал Позументщиков. — Сам-то — поперек шире. Квадрат несчастный.

Всегда полутемный, заполненный, будто газом, мутно-розовым светом ресторан этот иной раз вызывал у меня невероятную апатию. Я здесь слишком часто бываю».

«Едва успели нам сервировать ужин, как в зале появился Казаков[85]. Покачавшись немного в середине помещения… он направился прямо к нам… <…> Не ожидая приглашения, он оседлал стул, налил себе полный фужер, подцепил моей вилкой закуску. Глотая, жуя и снова глотая, он не прекращал говорить… не давая мне ни малейшей возможности представить его моей спутнице.

— Слушай, стрик, я сегодня такой, УХХ, рассказ придумал. УСС, понял? Вот вообрази, один чувак идет по дремучему, БОБЛ, лесу… Вдруг видит — в чаще окна светятся, а там, БОБЛ, а там, вообрази, буфет с великим множеством, старик, ОХЕННООХИХ напитков, и там чувиха его встречает, ХУХ, обалденная, вот вроде твоего кадра; ты откуда, девушка?[86]

— Это Присцилла, Юра, она из Англии, — сказал я.

— Вы заказывать, Юра, что-нибудь будете? — спросила… официантка Рита.

— Нет, Ритуля, я заказывать НАФИОХУ, ничего не буду, а вот этот, который тут с кадром из Дании сидит, закажет мне БЛБЛ, граф-ф-финчик.

Тут его кто-то, вроде бы Конецкий, потянул за рукав…

— Кто это? — спросила потрясенная Присцилла. — Страшно сказать, но мне вдруг показалось, что это мой самый любимый русский писатель…»

Вообще прекрасные чужестранки не были в литературных компаниях вопиющей редкостью. Наезжали и знаменитости. Так, Аксенов и Гладилин порой развлекали Марину Влади во время ее визитов в Москву. Случались и курьезы. «Как-то, — вспоминает Гладилин, — …Марина сказала: „Толя и Вася, если бы вы знали, как мне хорошо с вами. Только я одно не могу понять. Почему вы оба такие антисоветчики? Вы живете в таком прекрасном мире социализма и всё время его критикуете! Что вам не нравится в Советском Союзе?“ И завелась. Мол, вы не представляете себе, какая жуткая жизнь в мире капитализма… Во Франции можно заработать деньги, если их тебе вручают в конверте под столом, а так всё съедят налоги. Ну, нам хватило ума не спорить о политике с красивой женщиной…» Но куда девался восторг Марины от СССР, когда однажды звезду, одетую в брючный костюм, не пустили в ресторан гостиницы «Советская»! «Постановление Моссовета, — твердил метрдотель, — в брюках нельзя». С Мариной была истерика. «Как ты можешь жить в этом фашистском государстве! — кричала она Гладилину. — Фашистские законы! Фашистские запреты!»

Впрочем, нередко то, что зарубежные гости возводили на уровень драмы, советские творческие работники просто не замечали. И выпивали себе с удовольствием.

Вот сцена из «Ожога», живописующая клубные нравы:

«Сюда, сюда, девочки! Наташа, Саша, Павлина!..

Это были примадонны Кокошкина, Митрошкина и Парамошкина, легконогие посланницы советского искусства… Девушек, впервые за долгое время попавших на родину, поражали сейчас русские запахи, помятость лиц, некомплектность одежды, вся обстановка отечественного кабака с его неизбывным духом близкого дебоша. <…>

Три девушки, звезды России, только головки поворачивали в немом изумлении, только лишь взмахивали диоровскими ресницами и приоткрывали валютные ротики при виде новых и новых литературных осьминогов, мохнатых киношных спрутов, театральных каракатиц, лепящихся к кораллу… Все были друзья, никого не выкинешь, и все были хамы. Независимость оборачивалась хамством…

Так, например, некий беллетрист положил голову в солянку Вадима Николаевича и стал ее есть нижней половиной головы, верхней же беспрестанно оскорблял хозяина солянки словом „коллаборационист“. Другой пример: некий пародист одной рукой гладил коленки подругам Вадима Николаевича, а другой беспрерывно рисовал шаржи, один позорнее другого, и подсовывал хозяину с гадким смешком. <…>

В дверях возникло замшевое божество, сущий ангел замши. Европеянка сия у себя в Европе замши никогда не носила, окромя как на охоту, но давно уже проживая в Москве и пребывая постоянно в раздражении, не вылезала из замши.

Она „усекла“, что замша есть символ жизненного успеха в нашей столице. Ей доставляло особое удовольствие ошеломлять московскую шушеру… замшевыми трусиками, высоченными замшевыми сапогами, замшевыми жакетами… замшевым мешком для овощей, с которым она иной раз появлялась на Центральном рынке… Московский люд помирал от восхищения…

…Она закричала с порога, как последняя жлобиха:

— Подлец, трейтор[87], где мой „мерцедес“ ундер замшевая крыша?!

Прямо с порога она заметила своего русского мужа… пьяненького, расхристанного, до боли личного, ради которого поплатилась дипломатическим иммунитетом[88]. Да ведь русский муж — он, как русский рубль, — пять, шесть, девять к одному! Ты, майн либер красавец… ты гоняешь меня за датским пивом на Грузины…[89]

Как это было стыдно с самого начала, с самой первой ночи… Она думала, что все русские мужчины такие наивные пастушки, и хотела ему показать один хорошенький европейский кунстштюк, а он, монстр, так жутко ее развратил своей царь-пушкой…

— Свинья, отдавай ключи! Забирай все свои пистоны, тоже мне счастье!.. Погоди, погоди, я все расскажу Адольфу, а он кому следует в Министри ов Калчур[90].

— Держи шершавого, мандавошка! Адольф мне лажи не сделает!

— Это варум же, варум?! — взвизгнула европеянка.

— Свои люди! — загоготал он».

И такое случалось в кабаке, «заполненном, будто газом, мутно-розовым светом»…

И не только там. Но и в Домжуре, и в МОСХе, и в ЦДРИ, не говоря уже о Доме актера и Доме кино… Гуляли на совещаниях писателей где-нибудь на озере Иссык-Куль и семинарах с комсомольским активом в Подмосковье. Гуляли на дачах и в домах творчества — в Переделкине, Дубултах, Коктебеле, Ялте.

Арканов, участник многих эскапад тогдашней артистической тусовки, рассказывал, как в 1969 году в Крыму он, Василий Павлович и их знакомый — замминистра культуры Киргизии пошли в ресторан, в гостиницу «Ялта».

«Дружеская беседа, — вспоминает Арканов, — понятно, сопровождалась довольно серьезной выпивкой. Подошел официант из другого зала и сказал: „Ребята, там министр торговли Украины сидит, просит, чтобы вы потише разговаривали“. Вася говорит: „А не пошел бы он…“ И указал точное направление. Когда мы уходили, возле регистрации стали в шутку спорить, есть ли в гостинице свободные номера. Понятно, что… ответ на этот вопрос мог быть только отрицательным.

На улице к нам подошел молодой лейтенант милиции и спросил: вам далеко ехать? В Дом творчества.

— Давайте мы вас подвезем.

Мы благодарно соглашаемся, садимся в „воронок“. Поездка наша завершилась тем, что открылась задняя дверца, свет фонарика ослепил нас: „Выходи по одному!“

Оказалось, нас привезли в вытрезвитель; лейтенант доложил дежурному капитану: эти молодцы из Москвы, писатели — устроили пьяный дебош в ресторане „Ялта“, нецензурно оскорбили министра торговли Украины и… пытались ворваться в гостиницу.

Дежурный: „Раз-здевайсь!“ Наш замминистра попытался что-то возразить, но тут же здоровенный амбал в милицейской форме с засученными рукавами скрутил его, раздел, разорвав всю одежду, и втолкнул в какую-то комнату. Вася благоразумно разделся сам и ушел вслед за ответственным киргизом.

Вдруг лейтенант говорит: а этот — и указывает на меня — не матерился. Капитан: „Дорогу найдешь? Пшел отсюда!“ И я побежал в Дом творчества бить тревогу.

В 8.30 утра делегация писателей, включая секретарей союза, является в вытрезвитель. Там нам заявляют, что задержанных сейчас повезут в суд, где они получат по пятнадцать суток и будут указанный срок мести набережную Ялты. На что один из секретарей говорит начальнику вытрезвителя: задумайтесь, товарищ, сегодня Василий Павлович Аксенов будет мести набережную, а какой лай завтра поднимут вражьи „голоса“?! Начальник последовал совету, задумался, и ребят выпустили».

Отголоски этой истории довольно внятно слышны во всё том же романе «Ожог».

«Что касается Ялтинского медвытрезвителя, то здесь стенгазета называлась „На страже здоровья“. Латунные буквы этого названия были вырезаны когда-то… именитым клиентом, скульптором Радием Аполлинариевичем Хвостищевым. Доктор физико-технических наук Аристарх Аполлинариевич Куницер выпилил для стенгазеты художественную рамку с кистями винограда, похожими на титаническую мошонку. Писатель Пантелей Аполлинариевич Пантелей написал для стенгазеты передовую статью… а саксофонист Самсон Аполлинариевич нарисовал в нижнем углу почтовый верзошник и приписал неверной рукой „шлите письма“.

Весь темный коридорчик был заполнен дрожащими, голыми, всхлипывающими, стонущими мужиками. Сам я тоже был гол, и тоже дрожал, и тоже всхлипывал.

Дежурный санитар в халате, заляпанном кровью, блевотиной и йодом, с вечной ненавистью и презрением смотрел на голых из-за барьера… Он вчера закручивал мне за спину руку и надавливал подбородком на затылок… Сквозь пьяную муть нахлынула вдруг ненависть… Ах, эту сталинскую крысу-каннибала я бы не пожалел.

Вдруг все вспыхнуло разом, вихрь неповиновения охватил нас, голых, грязно-синеватых алкоголиков…

— Садист проклятый, убирайся из медицинского учреждения!

— Долой садиста!

— Все жилы вымотал, проклятый садист!

— Косыгину[91] писать надо!

— Да чего писать? Подождать его за углом, и п…дец садисту!

— Нет-нет, френды, только без насилия!.. Выразим голыми ж…ми наш протест против унизительных надругательств садиста!

Сколько уж лет я живу в своей стране, но никогда и нигде… не был я свидетелем массовой вспышки непокорства, взлета человеческого достоинства и гнева. Вот так… загорится духовная революция, которую предвещал граф Толстой.

— Ты лучше молчи, друг, — очень спокойным голосом посоветовал сосед. — Молчи, а то в психушку отправят. Оттуда не выберешься.

…В большом кулаке этого доброго человека была зажата четвертинка „Перцовой“.

— Три глотка, — прохрипел он. — Три глотка и только не жилить!

Глоток за глотком в меня вливались Жизнь, Юмор и Романтика.

Спасибо тебе, неистребимое человечество! Поистине только высшим приматам доступна такая хитрость — опохмеляться перцовкой, не выходя из вытрезвителя».

Вот так при всем своем колоссальном могуществе пресловутая Степанида Власьевна, воплощенная в этом фрагменте «Ожога» заляпанным блевотиной и кровью санитаром, была обманута кучкой пьяниц, и отповедь ей давших, и попутно похмелившихся. И всё же в бравых этих «трех глотках» сквозит не торжество, а — ужас.

Нельзя с уверенностью сказать, что эта и подобные ей истории стали Аксенову уроком. Но в 1978 году, по многим свидетельствам, он уже не пил. Был подтянут и трезв. Если многие его друзья и знакомые тех лет — например, Георгий Поженян или Евгений Попов в конце 1970-х крепко выпивали, то он — уже нет.

Бросил? Скорее — перестал. После того как однажды увидел высотки Калининского проспекта (ныне — Новый Арбат) схлопывающимися, подобно челюстям, над своей головой. Это произвело впечатление. Но, похоже, расставание с алкоголем было товарищеским и обошлось без насилия над собой. Александр Кабаков считает, что спиртное перестало быть ему нужно как «инструмент борьбы с текстом». Писатель научился обходиться без него.

Да, прежде Аксенов, случалось, выпивал, и немало. Но сокрушительные запои его героев — прежде всего Потерпевшего из последних глав «Ожога» и Ваксона из «Таинственной страсти» — это, скорее, доверительный рассказ о страхе перед алкогольной зависимостью, чем воспоминание о ней.

И, похоже, страх оказался благотворным. Судите сами: однажды Евгений Попов спросил его с похмелья: «Василий Павлович, что такое запой?» И Аксенов внятно объяснил суть явления (так, как ее понимал): «Утром, значит, еще не почистил зубы, натягиваешь джинсы, идешь на улицу, находишь открытый кабак — там выпиваешь стакан коньяку. Дома приходишь в себя, жаришь яичницу, работаешь за письменным столом. Потом обед с вином. Вечером ЦДЛ: там уже пьешь до упора. И так каждый день». Попов поинтересовался: и как это у вас кончилось?

— Да просто в один прекрасный день, — ответил Аксенов, — я понял, что мне надоела такая жизнь. И без всяких «торпед» оставил это дело.

В эти годы максимум, что он себе позволял — толику вина. Или бутылочку пива. А еще начал бегать. Трусцой. Тогда ему на глаза попалась брошюрка «Бег ради жизни», написанная двумя австралийскими стайерами. Они ушли на покой, обнаружили, что теряют форму, и снова стали бегать. Всемирной моды на джоггинг еще не было, и как книжечка вышла в СССР — неизвестно, но Аксенов ее прочел. И побежал.

«Мне тогда нужно было прекратить пить, и я последовал их примеру. Я был одним из первых таких „бегунов“ среди писателей, — вспоминал он в 2007 году[92]. — Я начал в литовской Ниде, у подножия огромной дюны. Бежал вверх, на вершине делал огромный круг, спускался. С каждым днем бегал всё больше и больше, до двух с половиной часов». Говорят, один старый друг с Кавказа, увидев Аксенова в новом обличье, чуть не заплакал: что ты, Васька, с собой сделал?! Был отличный парень, пузатый, глаза красные, а сейчас, прости за выражение, какой-то спортсмен.

Кто был этот друг — неизвестно, но сын писателя, Алексей, рассказывает, что близкий товарищ Аксенова и его соавтор по «Джину Грину» Григорий Поженян очень расстроился, узнав, что Аксенов ограничил себя в спиртном. Для него это было сродни измене их дружбе. Два года с ним не разговаривал.

Поженян слыл, что называется, реально крутым — в войну он служил в диверсионном отряде, защищал Одессу, был среди тех, кто, отражая атаки румынских войск, до конца удерживал водокачку, без которой город умер бы от жажды. Все погибли, а Григорий чудом уцелел. В Одессе об этом долго не знали и выбили его имя на памятной доске в честь павших героев, водруженной на улице Пастера.

Частые гости дома творчества «Дубулты» под Ригой (а по свидетельству Гладилина, там, бывало, одновременно собирались: он сам, Станислав Рассадин, Аркадий Ваксберг, Алла Гербер, Герман Плисецкий, Станислав Куняев, ставропольский писатель Владимир Гнеушев, и не только они) почтительно вспоминают о Григории Михайловиче так: о этот брутальный крепыш! Где-то рядом с ним всегда имелись пиво и огромные копченые лещи. Нередко он появлялся в приморских аллеях в компании журналиста Валерия Осипова и еще какого-нибудь таланта. Они шли в город. По бокам — рослые мужики, в центре — коренастый Поженян в морском бушлате, под мышкой — колоссальная рыба.

Алексей Аксенов утверждает, что бушлат на Поженяне был признаком большой гульбы, которой этот суровый ангел мужской дружбы отнюдь не пренебрегал.

Однажды он прямо с утра куда-то увел Аксенова, и вернулись они сильно навеселе. Тогда Гладилин, взявшийся строго блюсти творческий процесс, учинил Григорию Михайловичу скандал. Он до сих пор думает, что тот ему этого не простил.

Дело в том, что Анатолий Тихонович настаивал, чтобы с утра и до семи вечера все работали. И, как утверждает Гладилин, если этот график соблюдался, то в засыпанных снегом Дубултах он и Аксенов успевали за месяц написать по книге. А после семи — пожалуйста, вытворяйте, что хотите, товарищи творцы!..

Бывало, после дневных воспарений — то есть во время вечерних возлияний — начинались мятежные толки. Порой — при Леше Аксенове. Как он рассказывает, рано или поздно, а заходила-таки речь о судьбе Степаниды Власьевны…

Готовились писатели к боям и походам. Подвыпив, Гнеушев заверял: станица Терская выставит 900 сабель! А Поженян: и крейсер «Москва» — шесть крылатых ракет…

У Григория Михайловича были друзья-моряки. Самый колоритный — капитан парохода «Грузия» Анатолий Гарагуля, который так любил творческих людей и, главное — Поженяна, что не отказывал им ни в чем. Немало времени на борту лайнера провел и Аксенов. И увековечил его в «Таинственной страсти», описав под именем «Ян Собесский».

Но… мятежные разговоры, отполыхав, завершались, и утро начиналось перемирием с занудной Степанидой — хозяйкой домов творчества, кухонь артистических клубов, «жигулей» без очереди, валютных гонораров, «Березок», безвозвратных ссуд, договоров на сценарии, зарубежных командировок, кооперативных квартир… Днем писатели работали над книгами, главным покупателем которых тоже была она — Степанида.

А она что желала — то и творила. Не захочет публиковать — и ничего ты не попишешь. Так залежалась в столе Аксенова написанная им к 1973 году повесть (или, как он говорил, небольшой роман) «Золотая наша железка» (сыгравшая, как мы помним, полезную роль в получении им разрешения на визит в США), в которой, казалось, не было ничего крамольного, кроме авангардной формы. И, может быть, слишком заметной любви к Западу. А еще слишком звенящей ностальгии по «золотым нашим 60-м». И, пожалуй, совсем несоветской жизни талантливых сибирских ученых, во главе с корифеем — физиком Великим-Салазкиным, в специальности и первой части фамилии которого угадывалось созвучие с уже хорошо тогда известной в научном мире фамилией Велихов…

В «Юности» повесть, в целом, понравилась. Но судьба ее ждала непростая. Были у нее и яростные противники, и сильные сторонники. Какое-то время казалось, что одолевают вторые. Была сделана авторская и редакторская правка. Борис Полевой читал книгу в больнице и писал оттуда Мэри Озеровой: «Дорогая Мария Лазаревна! Речь идет, конечно же, о великолепной, обожаемой Отделом. „Железке“… Мне тоже хочется напечатать Аксенова…» и далее — советовал, как сделать вещь «проходной». То есть сгладить авангардность формы и поменьше упоминать о Западе — не напрягать цензуру.

Полевой заканчивает так: «Это программа-максимум. Если хотите увидеть повесть напечатанной, реализуйте ее… А вообще-то взяться бы ему за ум, вернуться к временам великолепных „Коллег“, „Звездного билета“, „Апельсинов“… Ваш Б. Полевой».

Аксенов очень любил свои тексты. И хотел видеть их изданными. Поэтому многие советы принял и написал предисловие, облегчающее восприятие текста.

«В этой повести, — пишет Аксенов, — автор пытается выразить то, о чем он думал в течение долгих уже лет. Поколение автора… поколение юношей пятидесятых годов и молодых строителей шестидесятых, подошло сейчас к серьезному возрастному рубежу — сорокалетию, за которым начинается полоса, может быть, самых ответственных лет. <…>

Возможно, главная черта нашего поколения — это преданность своему делу… более того — поклонение своему делу. Именно с этой преданностью наше поколение поднимало целину, строило огромные сибирские электростанции и города науки, штурмовало космос. Да, ведь именно парни нашего поколения первыми покинули родную планету и первыми прикоснулись к другому небесному телу. Да, ведь Юрий Гагарин и Нил Армстронг — именно парни нашего поколения!

Конечно, поколение неоднородно, и рядом с одухотворенностью живет еще… дешевый снобизм, тщеславие… В столкновении духовности и бездуховности происходит размышление. Автор избрал для повествования юмористическую канву, ибо считает, что рядом с юмором размышление выглядит строже…»

Но изменения, внесенные Аксеновым, и сочувственное отношение к нему редакции текст не спасли. «Железка» легла «в стол» до издания «Ардисом» в 1980 году.

«Ардис» (уже нам знакомый и упоминаемый в дальнейшем не раз) — удивительное американское издательство, учрежденное профессорами-славистами Карлом Проффером и женой его Элендеей, влюбленными в русский язык и в русскую литературу. На рубеже десятилетий они установили в своем гараже печатную машину, выпустили сборник Russian Literature и взялись за репринты авторов Серебряного века. В годы, когда многие стихи и прозаические сочинения Блока, Ходасевича, Булгакова, Платонова и других авторов прежних лет (не говоря уже о современных, но запретных) были в СССР почти недоступны, «Ардис» публиковал их на английском и русском языках[93], распространял на Западе и чудом доставлял на родину.

Впрочем, бывало, всё решалось просто. В 1977 году «Ардис» пригласили на Московскую международную книжную ярмарку. И хотя разрешили выставить только книги на английском языке, Карл и Элендея (Гладилин считает, что нужно писать Элендэа) припасли также книги на русском.

Перед открытием у стенда «Ардиса» за барьерчиком собралась плотная толпа книжников. И в последний момент перед радостным криком «пущают!» Карл быстро расставил на полках и образцы продукции на русском языке — репринты забытых книг, стихи и прозу эмигрантов, альманах «Глагол».

Едва дорога к стендам открылась, толпа ринулась к полкам, отданным ей на разграбление. Книги прятали за пазуху, в карманы, в рукава. Аксенов (а он был там с друзьями Профферами) наслаждался зрелищем: некий матерый любитель чтения, одетый в просторные шаровары, схваченные на щиколотках, оттягивал широкую резинку на талии и невозмутимо опускал том за томом в недра необъятных штанов.

На следующую ярмарку «Ардис» не позвали. Но в 1977-м «жертвы ограбления» были в восторге — не мешкая, подбрасывали всё новые «Глаголы».

В 1976-м в журнале «Иностранная литература» в переводе Аксенова вышел роман Эдгара Доктороу «Регтайм». О нем заговорили. Враги плевались: вместо обличения расовой дискриминации в США — какая-то синкопированная джазовая безыдейность. Поклонники отмечали особую интонацию, внесенную переводчиком. Читавшие книгу на английском, признавались, что предпочитают перевод оригиналу. Мол, есть в нем внутренний ритм, и негры звучат как негры, а у пожарных-ирландцев — особая их манера говорить подчеркнута классной имитацией хохляцкого акцента…

В 1976-м уехал Гладилин. Рванул, как тогда говорили, «с еврейским билетом», не без скандала и затруднений. От эмиграции его отговаривал сам Валентин Катаев, обещавший убедить «самый верх», чтобы перестали придираться к Гладилину, а то, не ровен час, навсегда потеряем очень талантливого человека… Нет, ехать не надо. Ведь не весь же воздух перекрыт. Издала же как раз в 1976-м «Дружба народов» «Дом на набережной» Юрия Трифонова. И Гладилин дал слово, что до беседы мэтра с начальством будет сидеть тихо и ждать результатов.

Катаев обещал и сделал. Как рассказывает Анатолий Тихонович, позвонил ему через две недели и упавшим голосом сказал: «Толя, они сволочи, они суки. Они ничего не хотят. Поэтому вы совершенно свободны от всех обещаний, которые вы мне дали».

И Гладилин поступил, как хотел. Уехал. Вскоре парижское бюро радио «Свобода» приобрело нового сотрудника. Кстати, обошлось без громкой травли «отщепенца». Впрочем, когда, прощаясь с Союзом писателей, Гладилин сказал: «Ребята, зачем вы устраиваете похороны? Жизнь длинная. Может, мы еще увидимся?» — его приятель Александр Рекемчук вскричал: «Вы слышите, что говорит Гладилин — „мы еще увидимся“?! Значит, он думает, что советской власти не будет? Вы понимаете, что это речь врага?» Сдали нервы у человека… Вскоре с должности ответсека радиостанции «Юность» уволили брата Гладилина — Валерия. На его вопрос: «За что, у меня своя жизнь, у брата — своя?» — радионачальник ответил: «Но вы же его провожали в Шереметьево»…

Это трудно сравнивать с масштабами травли и преследований Александра Солженицына, когда в редакцию «Литературной газеты» шли письма такого содержания: «Господин Солженицын. Мы решили Вам сказать, что Вы проститутка и жадина. Вы за деньги продаете капиталистам… всё святое. Вы просто сволочь, убить Вас мало, Вас надо четвертовать, расстрелять при честном народе…»[94], и везде Вы — с уважительной заглавной буквы и подпись — Иванов. После начала газетной и телевизионной травли Солженицына схожих писем в «ЛГ» пришло 165. Впрочем, были и письма в его защиту, например: «Тов. Чаковский! Прослушал Ваше выступление… с осуждением Александра Солженицына… Льете Вы на человека грязь без зазрения совести. Таким образом у нас были оклеветаны и осуждены сотни тысяч людей… Видно, не скоро прекратятся страдания нашей несчастной Руси. Как Вы и Вам подобные позорите нашу Родину… Слесарь завода СМИ Н. Ненашев»[95]. И таких писем в «ЛГ» пришло 104.

До Гладилина покинули СССР и несколько других заметных авторов, например, Владимир Максимов, основавший в Париже журнал «Континент».

А Аксенова в Париж отпустили мирно. По литературным делам. И благодаря вмешательству сложного человека — Александра Чаковского — не одного, а с мамой — Евгенией Гинзбург. Василий подарил ей — тяжелобольной — праздник, который навсегда остался с ней — Париж. Путешествие в край ее любви.

В соседнем номере отеля «L’Eglon» («Орленок») жила Зоя Богуславская. Окна выходили на кладбище Монпарнас, где лежат Бодлер и Сартр. Василий Павлович, Евгения Соломоновна и Зоя Борисовна нередко встречались. Богуславская вспоминает восторг Евгении Гинзбург, на исходе жизни попавшей в мир, известный ей по музыке, книгам, репродукциям и фильмам, но живший до поры в воображении.

И вот — прием во французском ПЕН-клубе. В ее честь! Она слушает приветственную речь президента Жоржа Эммануэля Клансье. Ей жмут руку Эжен Ионеско, Натали Саррот, Пьер Эммануэль; все вокруг говорят лишь о ней и ее подвиге. Были и другие встречи — с Гладилиным, Галичем… Прогуливаясь по бульвару Распай, Галич шутливо делился тревогой: мол, «знал Ленин, что делает, когда писал: „а врагов нашей партии будем наказывать самым суровым способом — высылкой за рубеж“, старикашка был не так прост… понимал, что такое эмиграция». Аксенову лишь предстояло пройти через это понимание, а пока он воплотил задуманное: арендовал машину и увез маму на Лазурный Берег…

Вскоре она вернулась в Союз. Через месяц началось обострение болезни, название которой она отказывалась произносить при близких. Евгению Соломоновну выхаживала Майя, постоянно наезжая в Переделкино с фруктами, горячей протертой пищей, свежевыжатым морковным соком… Через полгода она умерла. Исповедовал ее православный батюшка, отпевал — католический пастор…

Евгению Гинзбург хоронили хмурым днем 25 мая 1977 года. У могилы на Кузьминском кладбище сомкнулся круг самых близких. Капли дождя не смешивались со слезами. Богуславская вспоминает, что люди, скорбя, не плакали…

Аксенов тяжело перенес утрату. Даже окруженный друзьями, талантливыми мужчинами и очаровательными женщинами, вечно находясь в движении, чувствовал себя одиноким. Не облегчали боль и приятные события, вроде выхода на экраны снятого по его сценарию Исаком Магитоном фильма «Центровой из поднебесья», где баскетболист, которому прочат большое будущее, влюбляется в солистку вокально-инструментального ансамбля «Приключения» Нину Челнокову, поющую песни Александра Зацепина голосом Аллы Пугачевой.

Чтобы следовать за любимой, гигант вступает в баскетбольную команду «Студент», которой руководит легендарный Самсон Грозняк — своего рода спортивный симбиоз Наполеона и Дон Кихота, который больше, чем в тренировки, верит в творческое вдохновение, артистизм и фантазию. На экране всё кончалось хорошо, в прокате же и в прессе успех фильма был скромным.

И в этом сценарии Аксенов говорит об одиночестве. Парень ростом два метра восемь сантиметров, возвышающийся над своими и чужими, чувствует себя в роли центрового один на один и с игрой, и с мячом, и с залом. Подобно тому, как Аксенов чувствовал себя один на один с листом бумаги, системой, читателем и всем миром.

Этим чувством пронизан рассказ «Право на остров». В этом тексте 1977 года после заголовка слово «право» впервые появляется, когда речь заходит именно об одиночестве: «Цель приезда — осуществление права на одиночество», которым упивается гость Корсики — мировая знаменитость, великий эссеист современности, властитель дум мыслящей Европы Леопольд Бар. Право на одиночество — лживый современный романтизм, суперпозерство, хотя в самом деле хочется побыть одному… Пожить вегетативной жизнью. Опять интеллигентский штамп. Главная цель — побег из плена интеллигентских штампов. Еще один штамп — «плен интеллигентских штампов». (А вот другое важное слово — «побег», которое играет столь важную роль в книгах Аксенова.)

Похоже, что всё в мире уже сказано. Но не всё еще сделано. И разве борьба за независимость — мира, острова, личности — не стоящее дело?

Пожалуй. Но если бы все острова получили независимость, сколько бы понадобилось дополнительных виз! — размышляет автор, наслаждаясь горами, дорогой, хлебом, вином и встречами на Корсике. И своим на ней одиночеством. Попытка его нарушить кончается разбитым лицом героя. И всё время сквозь гостиничные обои и зеркала, известняк, череду пальм, сероватый, со слабыми проблесками солнца, чуть тронутый кистью автора холст рассказа проступает едва намеченное лицо другого ценителя одиночества и славного европейца, первого консула, имя коего впечатано в название и городской площади, и морского лайнера, и в сознание Леопольда Бара, пережившего на Корсике что-то схожее с личным Бородино…

Понятно, утром он просит авиабилет с очень сложным транзитом: Корсика — Лондон — Москва — Сингапур — Нью-Йорк — Варшава — Исландия — Рим — Корсика.

— Транзиты любой сложности, мсье, — отвечает ему невозмутимо малыш Бонапарт.

Авиация — и джамбо-джеты мировых компаний, и «Аэрокобры» Второй мировой — боевое братство наших асов и пилотов-союзников — как и трансатлантические перелеты более ранней поры, и особенно подвиги первых авиаторов — всегда вдохновляли Аксенова. Его изумлял пилот-поэт-футурист Василий Каменский, рвавшийся в прямом смысле в будущее — на «этажерках» начала XX века. Его восхищал Татлин с его мечтой о метафизическом прорыве в небесный океан.

Книга о небе не состоялась. Но получился сценарий, а за ним и кино — веселый мюзикл «Пока безумствует мечта», снятый в 1978 году Юрием Горковенко.

Влюбленный в авиацию юноша Юра Отверткин (Николай Караченцов), которому в родном Царево-Кокшайске не устают повторять: «Юра, выпейте брому», едет в Петербург, где выдает себя за знатного пилота Ивана Пирамиду. За базар приходится ответить — Юре надлежит выступить с показательным полетом. А как лететь-то? Ведь одеться в краги, кожанку и белый шарф — легко, а управлять аэропланом — взлететь, парить и приземлиться — совсем другое дело. Юра прочел кучу авантюрных романов и знал об аэропланах всё, но, усевшись в кабине, смятенно вопросил: «Где я — на этом или уже на том свете? Где руль высоты? Где газ? Где руль поворота? Может, драпануть?»…

Но можно ли обмануть надежды публики — этих фанатов прогресса? И как потерять лицо перед любимой — отважной дамой-летчицей Лидией (Любовью Реймер)? Нет! Юра находит газ и руль высоты и летит в сияющее небо, следуя указаниям вызубренных наизусть авантюрных новелл. И ловко садится. И гремит овация.

Но тут выясняется, что в гриме он схож с неким подрывным элементом, которого ищут бойцы невидимой войны — агенты под началом Владимира Басова… У них вообще все новаторы под подозрением, ибо «где чертежи, вашество, там и бомбы!»… Но ничего у них не выходит, а у Юры выходит всё! И на новейшем аэроплане «Киевъ-Градъ» (о котором злопыхатели твердят, что это «троянский конь нашей индустрии») он летит в Москву. А любимая, сберегая в сердце улетающий вдаль самолет, шепчет: «Ты, главное, долети, Юрочка! Что там еще будет…» А он — покоряя пространство и время — отвечает: «Спокойствие! Впереди вся жизнь!» Ну чисто — Гладилин перед отъездом… И мчится ввысь предвестник бури — кружащийся аэроплан.

В фильме играют Михаил Боярский, Ролан Быков, Эммануил Виторган, Николай Караченцов, Леонид Куравлев, Олег Анофриев, Евгений Светлов и др. И кажется, что буквально все в нем пляшут и поют под музыку Геннадия Гладкова. Однако в титрах автор текстов песен не указан. Похоже, они принадлежат перу сценариста. Картина получилась легкой и увлекательной, в ней разъезжают антикварные «роллс-ройсы» и «бугатти», парят «фарманы», «сопвичи» и «вуазены», а петербургское общество начала XX века выглядит компанией эрудитов, конструкторов и энтузиастов. Даже на сыскных смотреть смешно…

А бойцы тайной войны конца века людьми были скучными. И положили фильм на полку. Хорошо хоть не закрыли спектакль Анатолия Васильева «Взрослая дочь молодого человека» по пьесе Виктора Славкина на том основании, что его название придумал Аксенов, как-то подвозя друга домой. Видимо, повод показался несерьезным.

А вот того, что фильм сняли по его сценарию, было достаточно, чтобы на экраны он вышел десять лет спустя. Почему? Да сам автор попал под запрет. Ну и картина пережила трудное приключение.

Приключения… Острова, курорты, дворцы, взлетные полосы, причалы, — всё это бесконечно волновало, звало и влекло Аксенова, — славные и полные летящих мгновений, сомнений, томлений, цветов и любви — даже на фоне исторических сломов.

Например — крушение советской власти в отдельно взятом курортном городе в результате извержения вулкана. Надо сказать, оно происходит очень смешно. Милее же всех — главная героиня катаклизма — красавица Арабелла. Она танцует среди струй раскаленной лавы, взрывов и искр в компании пенсионера Карандашкина с ведром на голове, секретного снабженца Ананаскина, стащившего с базы спецснабжения огромного осетра (вспомните пожар писательского клуба в «Мастере и Маргарите»!), и гипсового Исторического Великана со следами позолоты на партейном пиджачке.

Казалось бы, вид неприглядный, а компания — неприятная, и в пору свалить от них совсем, типа за «бугор»; но! — «Да как же мне бросить их, этих любимых чучел? Как мне лишить их себя? Что у них без меня-то останется? Сафо? Жорж Занд?» Хороший вопрос,

о, девочка моя, Помпея,

дитя царицы и раба…

скажи: что делать-то? Да ничего особенного: очнуться и любить! Отломить от каравая, отщипнуть от сырной головы, запить ключевой водой и — в путь.

И здесь в финале у Аксенова — новый путь. Вот все спят холодным сном могилы, но поутру их пробуждает и куда-то влечет нечто красивое и нежное. Как Бочкотару. Как волшебников из «Поисков жанра», как Пострадавшего из «Ожога», как…

Ох, много их, таких финалов. И эта их повторяемость, вместе со сложностью транзитов, образа пути и проводника, и то, что путь открывается после рискованных и страшных событий, — не значит ли это, что Аксенов размышляет и рассуждает о новом рождении?

Эта тема — новое рождение и преображение человека — возникла еще в его ранних текстах. Что, как не новое рождение — оживление Сани Зеленина в «Коллегах»? А бой Вали Марвича с убийцами в «Пора, мой друг, пора»? А «поражение» гроссмейстера в «Победе»? Всё это — новые рождения. Как бы сейчас сказали знатоки: транскризисное образование человека. Образование — то есть создание в прямом смысле слова. То есть — воскресение. А почему бы и нет? Воскресение и спасение, если хотите.

Ведь и в «Ожоге» Потерпевший спасается в любви воскресения — в другой Москве, вообразимой лишь под новым небом на новой Земле… А отсюда, глядишь, и к Небесному Иерусалиму — на полпути…

Полный дружеской любви, посвященный Белле Ахмадулиной рассказ «Гибель Помпеи» Аксенов написал в 1979 году. И в том же году поздней осенью вышел у них с редактором «Недели» Анатолием Макаровым в ЦДЛ разговор. Час был не хмельной еще, а располагающий к умеренному застолью и деловой беседе. Угощаясь, что называется — в легкую, тем и сем, Макаров вспоминал, как Василий Павлович принес в «Неделю» рассказ «Завтраки 43-го года».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.