Политика, государство, партия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Политика, государство, партия

Мне кажется, что в политике, во всей политической надстройке, как, впрочем, и в экономике, после Сталина все более очевидным становилось одно фундаментальное противоречие. Модель хозяйствования, политической власти, государственного управления, созданная в период чрезвычайных условий, при, так сказать, осадном, если не военном положении, вдруг оказалась перенесенной в более или менее нормальные условия. Когда не было войны и она была маловероятной, во всяком случае, в обозримом будущем, когда не надо было восстанавливать после войны страну, когда уже не существовало сплошь враждебного капиталистического окружения, когда не было даже вождя-бога, оруэлловского Старшею Брата, по воле, желанию, даже капризу которого приходилось все переворачивать вверх дном.

Вот тогда и выявилось, что в таких условиях сложившаяся система политического устройства, утвердившаяся его модель сколь-нибудь нормально работать не может. Мало того, сама она, как и множество ее ставших ненужными атрибутов, естественным ходом вещей подвергается деформации, подчас перерождаясь в политические уродства, совершенно непотребные с точки зрения не только принципов социализма, но и элементарного здравого смысла.

Все более очевидным становилось, что политические механизмы больше приспособлены для того, чтобы захватывать и удерживать власть — власть, чем бы это ни прикрывалось и ни оправдывалось, узкой группы людей, нежели для того, чтобы управлять на общую пользу делами государства, решать появляющиеся проблемы. Более очевидным становился и «дуализм» этих механизмов, их расчлененность на те органы, которые действительно имели власть (партийные организации, ведомства, карательный аппарат), и те, которые должны были создавать «демократический фасад» народовластия (Советы, профсоюзы, общественные организации).

Существовавшая политическая надстройка загоняла в очень узкие рамки политическое творчество. Для выявления и анализа меняющихся реальностей, интересов и мнении различных социальных слоев и групп, мобилизации интеллектуального потенциала общества, необходимого для своевременного решения возникающих проблем и успешного развития общества, эта политическая надстройка просто не была приспособлена. Тем более что доминирующим, подавляющим все остальные стремлением тех, кто определял политику, все больше становилась глухая оборона от перемен, сохранение любой ценой существовавшего статус-кво. Совершенно естественно, что именно в этом состоял «социальный заказ», задававшийся руководством государственным и партийным органам, науке и культуре, средствам массовой информации — особенно с середины семидесятых годов. Они должны были помочь не замечать обострявшихся трудностей и проблем, подменять усложнявшуюся действительность иллюзиями стабильности, успехов, прогресса. Потому и исчезали последние островки гласности, зато росла сфера секретности (в нее после каждой неприятной для начальства дискуссии попадали все новые области — так после статей о Байкале случилось, например, с экологией, она просто стала секреткой). Усиливалась активность цензуры. Тем более что роль цензоров брали на себя ради собственного спокойствия и во избежание неприятностей сами редакторы к редколлегии, творческие союзы, министерства и прочие администрации.

Большой мощный аппарат политической власти был поставлен на службу сохранения неподвижности, застоя. В результате в этот период выработался совершенно определенный политический стиль — крайне осторожный, замедленный, ориентированный не столько на решение проблем, сколько на то, чтобы не нарушить собственного равновесия. Социальных и национальных проблем, экологических угроз, упадка образования и здравоохранения, бедственного положения значительной части членов общества — всех этих проблем как бы не существовало, их заменяли элементарными пропагандистскими стереотипами вроде «новой социальной общности — советского народа».

Для органов государственной власти консервативная политика защиты статус-кво означала прежде всего сохранение и даже усугубление бессилия представительных органов сверху донизу, окончательное закрепление за ними чисто декоративных и церемониальных функции. Они мало чем влияли на реальную жизнь общества, но по-своему были всё же важны. В «нормальный», а не «чрезвычайный» (военный, революционный) период жизни общества новое значение приобретает проблема легитимизации, легитимности, то есть члены общества, народ, интересуются, хотят знать, ждут ответа на вопрос, почему именно эти люди правят страной, решают их судьбы, кто их туда поставил, кто определяет путь, по которому они будут вести государственный корабль.

Из всех способов решения этой проблемы, известных истории (власть по праву наследования, власть от Бога, от идеи, от народа и т. д.), перед нами, пережившими опыт диктатуры класса, быстро ставшей диктатурой вождя, был открыт лишь один — власть тех, кого свободным волеизъявлением избрал народ. Сделать это по-настоящему, «взаправду» не были готовы ни наверху, ни внизу, да и самих механизмов для этого не существовало. Вот для этого и пригодились представительные органы и система голосования, созданные еще в годы культа личности в чисто декоративных целях.

Я был депутатом старого Верховного Совета СССР в течение трех созывов и знаю изнутри и его жизнь, и систему выборов. Впрочем, те, кто оставался «снаружи», тоже знают её достаточно хорошо. Хочу рассказать лишь о некоторых ощущениях. Выдвижение (по сути — назначение) в Верховный Совет воспринималось как честь, признание твоих заслуг руководством (вроде ордена, почетного звания). Мне же, как и немногим другим, эта честь была оказана еще по одной причине. В годы разрядки наша страна начала развивать контакты и обмены по парламентской линии. И для них нужно было хоть какое-то количество людей, более или менее профессионально знающих вопросы международных отношений и внешней политики. Вот нескольких из них и выдвинули, включая меня. Так же, как я, начинали свою парламентскую карьеру Н.Н.Иноземцев, А.Н.Яковлев, Е.М.Примаков, а когда вышли на первый план проблемы сокращения вооружений — Е.П.Велихов и Р.З.Сагдеев.

Конечно, и в этом парламенте помимо встреч с иностранными делегациями оставалось какое-то поле деятельности, на котором депутат в зависимости от желания и готовности приложить силы мог себя проявить — пусть в «малых делах». Скажем, способствовать избирателям в решении местных проблем, помочь людям, несправедливо арестованным и осужденным, обиженным начальством, попавшим в беду. Я этому уделял большое внимание — как-то, хоть в таких, как правило, дававшихся ценой больших усилий, делах ощущал, что выполняю свой гражданский долг. (Кстати, каждое успешное дело сразу приводило к увеличению числа обращений и просьб — среди обиженных существовала, видимо, своя система коммуникации.) А также, конечно, был исправным лоббистом по социальным и экономическим вопросам своего избирательного округа — старался ускорить строительство школы или больницы, наведение моста, прокладку шоссейной или железной дороги.

К формированию же и обсуждению настоящей политики представительные органы, включай Верховный Совет, просто не допускались, а точнее — не приглашались. Иногда перед сессией тебе звонил кто-либо из аппарата и говорил: «Есть мнение, что вам стоит выступить». Также и перед заседанием Комиссии по иностранным делам, в которую я входил. И тут же присылали проект выступления (правда, следовать ему было необязательно). Для участников пленумов ЦК КПСС, кстати, процедура существовала сходная: перед Пленумом звонили, но только проекта речи не присылали, и уж если давали слово, ты был свободен говорить, что захочешь; но приходилось отдавать себе отчет о последствиях, если занесет «не туда», тем более что прецеденты погубленных карьер из-за непонравившегося выступления существовали.

Но декорум парламента, всеобщих выборов с тайным голосованием, представительных органов власти, так сказать, народовластия все же был налицо. Значит, соблюдались приличия, ну а главное — была все же легитимизация. И раньше или позже этот своеобразный парламент от имени избирателей, от имени народа делал своим «помазанником» настоящего лидера страны, того, кто был поставлен на этот высший пост партийной властью, — Генерального секретаря ЦК. Для этого Верховный Совет избирал руководителя партии либо Председателем Совета Министров (Сталин, Хрущев), либо Председателем Президиума Верховного Совета СССР, как это произошло с Брежневым, Андроповым, Черненко.

Жалкое существование представительных органов (у меня на глазах с середины семидесятых годов сессии Верховного Совета СССР становились все короче, а заседания комиссий собирались все реже) находилось в разительном контрасте с ускорившимся ростом и укреплением исполнительной власти. Непрерывно увеличивались число министерств и ведомств и их штаты. Это было видно невооруженным глазом по быстро растущему числу и размерам министерских зданий. Ими полностью заняли одну сторону Калининского проспекта.

Особенно быстро, масштабно, на широкую ногу расширялся комплекс зданий ЦК КПСС. Я еще, помню, в нем работал в то время, когда аппарат помещался в трех зданиях на Старой площади (одно выходило своим крылом на улицу Куйбышева). Потом он занял десятки зданий, освобожденных от других министерств и ведомств, перестроенных, возведенных во дворах, — словом, целый городок. И это лишь внешняя сторона очень существенного явления — невероятного роста в годы застоя партийного аппарата как в центре, так и на местах. Выросшего и по своей численности, и по своей роли.

Собственно, явление это не новое. Уже Сталин сделал партию из политического авангарда общества, которым она призвана быть согласно партийному Уставу, а потом Конституции, инструментом тотальной власти, проникающим во все регионы, на все уровни общественной жизни, на каждое предприятие, во все поры государства и общества. И тот факт, что Сталин для страховки, в том числе и от партии, создал еще и параллельную, почти столь же разветвленную структуру органов госбезопасности, дела не меняет. Партию, точнее — партийный аппарат, он рассматривал прежде всего как инструмент тотальной власти.

Но в семидесятых — восьмидесятых годах здесь произошли некоторые серьезные изменения. С одной стороны, власть, методы ее осуществления стали все же менее жестокими. Но, с другой, теперь она понималась уже не только как политическая власть, но и как инструмент непосредственного управления всем и вся, включая экономику, культуру, науку. Началась подмена партийными органами других, что неизбежно вело не только к дублированию, но и к снижению уровня квалификации в управлении, а также росту общей безответственности. Было принято нелепое решение о праве контроля со стороны парторганизаций за деятельностью администрации, по существу, шедшее вразрез не только с законом, но и с элементарным здравым смыслом.

Вес это вместе взятое вело к еще большему снижению качества, уровня руководства. Ибо партийное руководство как раз отличалось тем, что как следует ни одной специальностью не владело. Старую, изначальную, с которой пришли в партийные «вожаки», люди давно забыли, от своей прошлой специальности отстали. А новая — она просто состояла в руководстве как таковом, чем угодно, но руководстве.

Система отбирала в основной массе (исключения, как всегда, были, но именно исключения) людей не очень способных, но послушных и честолюбивых, а потому малоразборчивых в средствах, не очень отягощенных абстрактными соображениями совести и морали. Представим себе конкретно, кто в эти годы шел на низовую (а начиналось с нее) работу в общественные организации, как правило, в комсомол. Едва ли самый лучший студент или молодой агроном, конструктор, журналист либо научный работник. Но именно там, внизу, он попадал на конвейер, который сам нес его все выше — от одной ступени к другой, вначале по лестнице комсомольской, а затем партийной иерархии.

А забраться можно было очень высоко. И до секретаря ЦК, и до министра, и до руководителя в науке и культуре. Не говоря уж об административных и правоохранительных органах.

Занявшись не своими делами, партия все меньше внимания уделяла собственным. Со временем даже партийные работники начинали в этом вопросе — что все-таки есть чисто партийные дела? — все больше путаться. В повестке дня каждого заседания Секретариата или Политбюро ЦК насчитывалось несколько десятков вопросов — в основном мелких, хозяйственных или административных, внешнеполитических, военных, но не партийных. И а таком же количестве издавались длинные постановления, которые быстро забывались, редко проверялись и еще реже выполнялись. Один из главных пороков такого механизма управления — полная безответственность. Начиная с самого верха — кто, кроме двух-трех чиновников, знал хотя бы фамилию инициатора того или иного постановления? Тайной навсегда (даже для членов ЦК КПСС, допущенных к толстым томам протоколов Секретариата ЦК и Политбюро) оставалось, кто конкретно — и как — выступал «за» и «против». И ни разу никого за неверное решение не привлекли к ответственности.

В чем состоял смысл, где были движущие пружины неуемного роста управленческого аппарата, бюрократии в период, когда динамика развития экономики, других сфер общественной жизни начала затухать? Мне кажется — я об этом уже упоминал, — самое близкое к истине объяснение дает «закон Паркинсона», согласно которому в больших бюрократических структурах утрачивается связь с общественной целью, пользой, и они работают все больше на самих себя, на свои собственный рост и возвеличивание.

В период застоя это обнаружилось с особой очевидностью. Он, этот период, означал райскую эпоху, настоящий «золотой век» аппарата, бюрократии. Сталин ее время от времени «прореживал» путем безжалостных репрессий. Хрущев её перетряхивал, часто сменяя людей на руководящих постах, проводя бесконечные реорганизации, Брежнев провозгласил лозунг «стабильности» и был ее воплощением, олицетворением, если понимать под стабильностью неподвижность, отсутствие перемен.

Ответственные посты стали в принципе пожизненными, а бюрократы — несменяемыми. Очень многие секретари обкомов, министры, ответственные работники партийного и советского аппарата занимали свою должность по пятнадцать — двадцать лет. Изобреталась изощренная техника увода самых бездарных, безнадежных, полностью провалившихся работников от ответственности. Секретаря обкома, например, если были основания ждать неприятностей на очередных выборах в области, отзывали, скажем, на должность инспектора в Отдел оргпартработы ЦК КПСС, а через два-три года рекомендовали (фактически назначали) секретарем в другую область. Из министерства в министерство перебрасывали несостоятельного министра либо «под него» создавали какое-то новое министерство. А совсем провалившимся находили или создавали синекуру, часто направляли в какую-либо страну послом.

Ответственные работники, высший эшелон номенклатуры в годы застоя таким путем окончательно выделились в особую касту (как и работники республиканского, областного и районного масштабов в свои «малые» касты). Это было нечто вроде дворянства. Пожизненного, связанного с почетом, высоким по нашим стандартам жизненным уровнем и изрядным набором разнообразных привилегий (в снабжении, обеспечении жильем, лечении и отдыхе, даже похоронах). Это была настоящая каста, все больше отделявшаяся от общества: она изолированно жила, лечилась, отдыхала, в ней часто образовывались семенные, клановые узы — ведь дети вместе проводили время, знакомились, нередко женились. Мало того, именно в годы застоя был сделан и следующий логический шаг — попытались создать систему передачи власти или хотя бы привилегий по наследству. Через систему привилегированного образования, а затем и назначений и выдвижении по службе. Пример дали руководители: сын Брежнева стал заместителем министра внешней торговли, а муж дочки — первым заместителем министра внутренних дел. Да разве Брежнев был в этом одинок? Конечно, мы не дошли до того, что в совсем карикатурной форме потом было сделано кланом Чаушеску в Румынии. Но то, что образовалась привилегированная каста, не вызывает сомнений.

Другой вопрос, что неверно связывать это, как и вообще неоправданные привилегии, с Брежневым и периодом, когда он стоял во главе страны. Началось это и приобрело широкий размах много раньше — еще при Сталине.

Конечно, аскетизм многих старых большевиков и партмаксимум — не миф, а реальность первых послереволюционных лет. Но фанатичный порыв революционеров-идеалистов — это не система. Сама бедность общества делала привилегии практически неизбежными. Особые пайки для ответственных работников появились очень рано (известно, что в связи с Кремлевкой и в оправдание ей рассказывали сентиментальную историю о случившемся на заседании Совнаркома голодном обмороке наркомпрода Цурюпы, после которого, как утверждают, по указанию Ленина была создана «столовая лечебного питания» — этим названием маскировался продовольственный «спецпаек», просуществовавший до 1988 года). А жилье им поначалу предоставлялось в Кремле и в так называемых домах Советов — в Москве их было несколько: на улицах Грановского, Коминтерна (нынешний Калининский проспект) и ряде других, не говоря уж о Доме правительства, описанном Ю.Трифоновым в повести «Дом на набережной». И было это жилье не слишком роскошным, но несравненно лучшим, чем у других. Тогда же появились дачи (с обслуживанием), для начальства поменьше — дачные поселки. И особые поликлиники, больницы, дома отдыха и санатории, а также, конечно, персональные автомашины.

Уже в тридцатые годы все это сложилось в цельную систему. Со своей иерархией: члены Политбюро, кандидаты, секретари ЦК, члены ЦК, наркомы, начальники главков и т. д. — каждая категория имела свои набор привилегий. Круг имевших их был до воины довольно узок, но сами привилегии были весьма значительными, особенно в сравнении с тем, как жил народ. А у самой верхушки — даже поражавшие воображение. Помню, один из моих одноклассников регулярно бывал с родителями на даче у Яна Рудзутака, близкого друга его отца; от его рассказов о том, что там было, как кормили, как развлекались, я просто обалдевал.

Во время войны экономические и социальные различия да и абсолютный объем привилегий для тех, кто был наверху, разительным образом возросли. Особенно к ее концу, когда появились «трофеи» и наладилась американская помощь (немалая ее доля — знали это организаторы ленд-лиза или нет — шла на подкармливание начальства). А карточная система была доведена до крайней степени изощренности. Хочу это особо подчеркнуть, так как наши популисты рассуждают о карточках как чуть ли не о вершине социальной справедливости. Карточки были разных категорий. И не только иждивенческая, для служащих и рабочая, но и специальные, нескольких категории, для начальства — так называемые литерные. В дополнение — система ордеров и талонов на разные товары. Ордера на водку, например, служили тогда наиболее устойчивой валютой. Но были ордера также на промтовары. Спекуляция получаемыми по ордерам водкой, отрезами, обувью и другой всячиной стада почти что частью нормального образа жизни семей ответственных работников. Все больше начала выделяться верхушка генералитета. Некоторые генералы зарвались настолько, что даже смотревший на это разложение сквозь пальцы Сталин их одернул, а нескольких велел арестовать. Это был настоящий «пир во время чумы», ибо народ бедствовал, жил, по существу, в нищете, недоедал. На первый взгляд, абсурдно, но факт — отмена карточек ухудшила материальное положение широкого круга номенклатуры, уменьшила её привилегии.

Но вскоре привилегии вновь начали расти. В разных видах: почти бесплатного пользования дачами, персональных машин, бесплатных завтраков, бесплатных (или оплачиваемых чисто номинально) обедов, пребывания в выходные дни в домах отдыха, больших дотаций за путевки в дома отдыха и санатории, «лечебных денег» (выдаваемого при уходе в отпуск лишнего месячного оклада). Но вершиной всего в сталинские времена стали так называемые пакеты, то есть приплата к заработной плате ответственных работников — она могла составлять от нескольких сот до многих тысяч рублей (тогдашними деньгами) в зависимости от должности. И выдавалась в конверте («пакете»), тайком, не облагалась налогом и даже не учитывалась при уплате партийных взносов. Министр, например, вместе с зарплатой получал тогда более 20 тысяч рублей, что соответствовало с учетом реформы 1960 года сумме, превосходящей две тысячи. Если учесть инфляцию и отсутствие налога, то это раза в два больше оклада, установленного в свое время для Президента СССР. Соответственно получали и чины поменьше. Ко всему этому добавлялись «безденежные» привилегии.

Это была, я убежден, сознательная политика Сталина, направленная на подкуп верхушки партийного и советского аппарата, втягивание ее в своего рода круговую поруку, линия на то, чтобы с помощью прямого подкупа и внедрения, боязни вместе со служебным постом потерять привилегии обеспечить абсолютное послушание чиновничества и его активное служение культу личности.

Таких привилегии начальству разных рангов, какие существовали к моменту смерти Сталина, наша страна после революции не видела никогда. Другой вопрос, что о них меньше говорили да и меньше знали. Отчасти потому что многие из них были настоящей тайной, за разглашение которой могли строго наказать (к числу таких тайн относились «пакеты»). Отчасти потому, что численность чиновников, пользовавшихся привилегиями, была все-таки заметно меньшей, чем позднее. Как и численность людей, пересекавших в обоих направлениях границу между теми, кто «имеет» и кто «не имеет» (привилегии). Разжалованных часто арестовывали. А если и нет — они молчали. Попасть же наверх было очень трудно. А те, кто там оказывался, вели, как правило, очень замкнутый образ жизни. И тоже помалкивали.

Потому первый поход против привилегий был начат Н.С.Хрущевым без всякого давления снизу, по его собственной инициативе. Когда я пришел в аппарат ЦК (в 1964 году), старые работники все еще не могли успокоиться, оправиться от шока, который вызвала ликвидация части привилегий (по аналогии с вошедшими для того поколения в политграмоту «10 сталинскими ударами» 1943–1944 годов их в аппарате назвали «10 хрущевскими ударами»). Лишили тогда ответственных работников многого: «пакетов», бесплатных завтраков, большой круг людей — бесплатных дач и персональных машин. Но немало и осталось. И, насколько я знаю, с тех пор к привилегиям, оставшимся от Сталина, ничего не добавляли.

Я, конечно, имею в виду официальную сторону дела, а не то, что получали в силу скрытых или явных злоупотреблений служебным положением (барские охоты, гостевые особняки, подарки и т. д.), а тем более коррупции. И, кроме того, конечно, при Хрущеве, а затем при Брежневе непрерывно росло число получателей разных благ, поскольку рос аппарат, пользовались этими привилегиями бесстыдно, даже нагло, нередко строя особняки, гостевые дома, «служебные» гостиницы, санатории и дома отдыха с невероятным расточительством, нелепой и притом безвкусной роскошью.

Однако пора от всегда соблазнительной для автора, но уже изрядно исхоженной темы о жизни «верхов» вернуться к менее занимательным, но не менее важным вещам. Я хотел бы поговорить о том, что тоже составляет важную часть политической надстройки, и прежде всего государства, — об аппарате. В первую голову о том аппарате, который сейчас, имея в виду его функцию в правовом государстве, называют правоохранительным.

Этот аппарат зарождался в годы революции и «военного коммунизма». Гражданской войны, острой внутренней борьбы, когда советское правительство откровенно, ни от кого этого не скрывая, действовало методами диктатуры, временами прибегая к тоже открыто провозглашавшемуся «красному террору». Нормальное уголовное законодательство, нормальная юстиция, нормальная служба охраны правопорядка (милиция) начали создаваться в те же годы, когда экономика переходила на рельсы НЭПа и было осуществлено радикальное — от многих миллионов до 500 тысяч — сокращение армии. А перед внешней политикой была поставлена цель обеспечить мирную передышку (на большее тогда не рассчитывали) и взаимовыгодное сотрудничество с другими странами.

Но далеко в правоохранительной сфере тогда не пошли. А вскоре начался противоположный процесс — создание огромного аппарата политической полиции и внесудебных средств и методов наказания (хотя и суды, по существу, были послушным инструментом административной власти и произвола). Открытые политические процессы (потом оказавшиеся липовыми) конца двадцатых — начала тридцатых годов, зловещие 1937–1938 годы, раскулачивание, депортации целых народов и следовавшие одна за другой вплоть до смерти Сталина волны беззаконий и репрессий были составными частями этого процесса. Так же как использование карательных органов, судов, уголовных наказаний, тюрем и лагерей в качестве инструмента административно-командной экономики (труд заключенных, использование уголовного принуждения для обеспечения трудовой дисциплины — суровые уголовные наказания за «кражу» голодными крестьянами горстки колосков или ведерка картошки, за опоздание на работу более чем на 21 минуту, за выпуск некачественной продукции, за сверхнормативные запасы тех или иных видов сырья и материалов на предприятиях и т. д.).

После смерти Сталина и особенно после XX съезда КПСС машина политических репрессий была если не остановлена, то резко заторможена. Одновременно началась и известная либерализация карательной практики. Но машину саму — ее правовые, нормативные и практические компоненты — не разрушили. Пусть в небольшом числе и без большой огласки (иногда даже секретно) политические репрессии, как и беззакония, акты произвола под видом наказаний за уголовные преступления у нас не прекращались — ни в годы, когда партией и государством руководил Хрущев, ни в годы, когда политическим лидером стал Брежнев. О радикальной правовой реформе, о создании правового государства заговорили лишь в годы перестройки (пока, в момент, когда пишутся эти строки, к сожалению, дальше разговоров дело не пошло)…

Но я не собираюсь, да и не считаю себя для этого достаточно компетентным, воспроизводить всю историю послереволюционной карательной политики и правоохранительной (понимаю, насколько не подходит здесь это слово) практики в нашей стране. Это, так сказать, введение нужно мне лишь для того, чтобы рассказать о том, что в этой области происходило в годы, заслуженно называемые нами периодом застоя.

Естественно, что консервативная политика — политика, нацеленная на предотвращение перемен, — требует более активного использования карательного аппарата, аппарата подавления. И это произошло. В какой-то мере в прямой форме — людей судили, только уже не по 70-й, а по статье 190-прим УК РСФСР за разные виды антисоветской деятельности, чаше всего пропаганду, клевету и т. д., давали сроки, отравляли в лагеря или в ссылку. Но, конечно, после XX и XXII съездов КПСС, после разоблачений сталинских преступлений и ГУЛАГа практиковать политические репрессии в широких масштабах руководство не хотело. Не хотел этого и Брежнев, помня о том, как воздала история за эти преступления Сталину. Тем более это относится к Андропову, который, возглавляя в эти годы КГБ, отнюдь не хотел быть поставленным потом на одну доску с Берией или Ежовым. И хотя со стороны отдельных членов Политбюро, как мне он не раз жаловался, напор такой был — «сажать надо!», «до каких пор можно терпеть!» и т. д., — все же тогдашнее руководство страной проявляло осторожность и на массовые репрессии себя толкнуть не дало.

Я потом думал, что дело здесь было даже не только в личных качествах тех или иных лидеров или соотношении сил в руководстве. Массовые репрессии становятся возможными, тем более вероятными или неизбежными, при определенном состоянии умов, определенных настроениях и эмоциональном настрое масс. Они кого-то или что-то должны яростно ненавидеть, а в кого-то и во что-то неистово верить. Ни того, ни другого, по-моему, в годы, когда страной руководил Брежнев, не было. Хотя искусственно такие камлании народного гнева и после смерти Сталина не раз пытались организовать — и против Б.Л.Пастернака, и против художников-модернистов, и против Солженицына, и против Сахарова. Но душа у них была, что называется, «вынута».

До массовых политических репрессий, таким образом, дело не дошло. Но репрессивная политика и ее аппарат получили новые импульсы развития. При этом массовые аресты время от времени производились — в наказание или для острастки. Но так, что широкая общественность не видела в этом ничего страшного, увы, часто даже считала естественным и нормальным.

Однако политика противостояния, сопротивления вызревающим и перезревающим переменам все же неумолимо требует достаточно эффективных, значит, распространяющихся на более широкий круг людей мер принуждения и запугивания. Как выяснилось, угрозы партийных взыскании и исключения из партии коммунистов и угрозы лишить работы, средств к существованию беспартийных было недостаточно. Нужно было что-то, находящееся между этими административными мерами и массовыми репрессиями сталинских времен. В выработке этих новых мер принуждения, надо сказать, была проявлена немалая изобретательность.

Народились диссиденты как социально-политическое явление, и появился весь набор средств, применяемых против них: социальная изоляция, искусная, организованная специалистами этих дел клевета, целеустремленные попытки полностью скомпрометировать человека, «психушки», высылка за рубеж и лишение гражданства, Не говоря уж об арестах и осуждениях, тоже применявшихся, но, как отмечалось, все же в ограниченных масштабах.

Как конкретно использовался весь этот набор средств расправы и устрашения, я рассказывать не буду. И потому, что не очень много знаю. И потому, что эти неприглядные страницы нашей недавней истории сейчас все более полно описываются жертвами и очевидцами.

«Новые», изощренные репрессивные меры касались более широкого круга людей, чем угроза прямых судебных расправ. И в какой-то мере оказались на время эффективными, хотя, в конечном счете, стоили они нам достаточно дорого, особенно — это было очевидно всем — в смысле нашей международной репутации, отношения к Советскому Союзу, доверия к нему к его политике со стороны мировой общественности. Репрессии как традиционного, так и «усовершенствованного» типа способствовали нагнетанию негативных представлений о Советском Союзе, формированию «образа врага». Что всегда было важным, даже ключевым компонентом политики «холодной войны». Ее можно было начать и в течение десятилетий поддерживать в качестве станового хребта всей системы отношений только при одном условии — если верили в существование вызывающего страх, а по возможности и отвращение противника. Страх достаточно большой, чтобы люди готовы были платить баснословные деньги за гонку вооружений, идти на риск войны, даже поступаться самостоятельной политикой, своим суверенитетом. Это состояние страха точно передаст выражение, получившее на Западе распространение на многих языках: «Лучше быть мертвым, чем красным».

Я, конечно, не списываю со счетов последствия враждебной нам пропаганды. Ее вклад в рост недоверия к нам, страха, даже ненависти был всегда велик, и мы, как правило, не очень умело отражали эти пропагандистские атаки. Но сводить к этому дело нельзя. Тем более что, не имея причин или хотя бы поводов, никакая пропаганда не может быть эффективной. Мы такие причины и поводы создавали. В этом смысле внутренняя и внешняя политика действительно неразрывно связаны.

Кампания против диссидентов, конечно, непосредственно затрагивала очень небольшой круг людей. Но опосредованно она не только имела заметное негативное воздействие за рубежом, но и отравляла политическую атмосферу в стране, ухудшала и без того тягостное положение в культуре, в общественной мысли, в общем настрое интеллигенции, всех думающих людей. Они не могли воспринять это иначе как возрождение, пусть в смягченной форме и в более ограниченных масштабах, сталинистской практики политического сыска, запугивания и давления.

Для немногих, даже не ставших прямыми жертвами преследования, борьба с диссидентами означала серьезные личные травмы. Обычной практикой стало понуждение видных ученых и деятелей культуры подписывать письма с резкой критикой попавших в немилость деятелей науки, писателей и художников. Отказавшихся подписать ожидали неприятности — иногда это было равнозначно их первому шагу к опале. Согласившихся — презрение коллег и друзей. Многие ломались, теряли себя. Не хочу никого ни оправдывать, ни осуждать — каждый случай конкретен. Но вся эта практика еще больше отравляла общественную атмосферу, отношения между людьми.

Дело, однако, не в одних моральных мучениях и издержках. Хотя непосредственной мишенью антидиссидентской политики были сотни, может быть, тысячи людей, их выявление и преследование потребовали активизации всей деятельности органов, называемых «тайной полицией»: внедрения во многие ячейки общества дополнительной агентуры, собирания и поощрения доносов, перлюстрации переписки, подслушивания телефонных разговоров. Это не могло пройти незамеченным: подслушивания, подглядывания, доносов начинали опасаться все, включая весьма высокопоставленных людей, — обоснованно или нет, в данном случае не так уж важно. Для таких страхов, наверное, были веские основания. Несколько довольно известных наших журналистов — как ходили слухи, — говоривших что-то «не то» (скорее всего, лично о Брежневе — это было самое опасное) и попавших, как это называли, «под технику», тут же были уволены с работы. То же самое, рассказывали, произошло с ответственными работниками КГБ. По доносу насчет «неортодоксальных» разговоров был отправлен на пенсию уважаемый всеми, кто его знал, ректор важного партийного высшего учебного заведения Ф.Д.Рыженко.

Но дело даже не в отдельных случаях — они лишь подтверждали то, что люди подозревали: обстановка усложняется, надо помалкивать, быть осторожным с окружающими. И здесь нельзя винить одни лишь органы безопасности. Научного сотрудника института, который я возглавлял, И.Кокарева уже приготовились исключать в райкоме из парии (по указанию МГК) за то, что в лекции об искусстве он с похвалой отозвался о Владимире Высоцком и написал для самодеятельного спектакля в школе, где учился его сын, немудрящую пьеску, где этот прекрасный артист, поэт и певец то ли упоминался, то ли цитировался. Потребовались усилия и несколько очень неприятных, жестких разговоров, чтобы сорвать эту расправу (и то удалось это, скорее всего, только потому, что в МГК опасались, как бы вопрос не был вынесен «на самый верх», а там окажется, что они снова не угадали).

Да, собственно, вели так себя и в высшем руководстве партии. Как-то в разгар переговоров о Соглашении по ОСВ-2 двое моих сотрудников дали американской газете интервью, где высказали предположение о возможном компромиссе, притом просто случайно (ведь они, специалисты, знали дело) практически угадали нашу новую, тогда еще резервную позицию. Это вызвало бурную реакцию на заседании Политбюро — мол, произошла «утечка» информации, образовали комиссию в составе Устинова, Андропова и секретаря ЦК КПСС Зимянина. И хотя никакой «утечки» не обнаружили, просто так, за «лишние» слова, несмотря на все мои протесты, заставили этих людей с работы уволить (единственное, что мне удалось, — оттянуть это на год).

В те же годы корреспондент «Комсомольской правды» в США А.Пумпянский статьей, в которой упоминалось, что в США насчитывается 100 тысяч миллионеров, вызвал неистовый гнев М.В.Зимянина и был срочно отозван из страны и уволен с работы.

В годы застоя в нашу практику наряду с усилением политических гонений вошло и использование карательного аппарата для расправы просто с неугодными местному начальству (прежде всего секретарям обкомов, горкомов и т. д.) людьми. И с их личными противниками, и с их критиками, и просто с теми, кто бросал застою, существующему порядку вещей вызов самой своей деятельностью, желанием что-то изменить, найти неординарное решение проблем. Ибо успех такого человека мог быть понят как однозначно негативная оценка, приговор безделью, неверным решениям, плохой работе окружающих. И потому его пытались укоротить, подровнять по ранжиру или затоптать. Когда нет правового общества и государства, когда и следствие, и прокуратура, и суд послушны, начальство и его мнение перевешивают силу закона, это сделать несложно. Вот так появлялись дела председателей колхозов Худенко, Снимщикова, Стародубцева и Белоконя, директоров предприятий Чебанова из Черкасс, Чебаненко из Горького, выдающихся ученых и изобретателей, например, зстонца Хинта. Дела, конечно, фабриковались в основном уголовные, а не политические. И слепить их при нашем противоречивом законодательстве и послушных следствии и суде не составляло большого труда.

Распространение такой практики разлагало правоохранительные органы. Пора застоя была для них периодом глубокого кризиса. Снижался профессиональный уровень. Зато усиливалась коррупция.

В общем, упадку экономического базиса соответствовало и состояние политической и правовой надстройки. На глазах происходил распад управления общественными делами. Со стыдом приходилось себе признаваться, что для мира мы являли собой картину интеллектуальной немощи как во внутренней, так и во внешней политике. Уровень руководителей неуклонно снижался. Ибо сложившиеся политические механизмы не обеспечивали настоящего естественного отбора. Действовал какой-то «естественный отбор наоборот», выдвигавший людей посредственных, слабых, часто бесчестных. Важные решения принимались в очень узком кругу малоквалифицированных людей, нередко на основе непроверенной, неверной и неполной информации. В дополнение ко всему руководители на глазах дряхлели.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.