ВЕЛИКИЙ МОЛЧУН

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ВЕЛИКИЙ МОЛЧУН

Восьмого января 1790 года, вскоре после полудня, президент Вашингтон в темно-синем костюме Хартфордской мануфактуры сел в свою карету кремового цвета и отправился в Федерал-холл. По Конституции «президент дает по необходимости Конгрессу информацию о положении дел в Союзе и рекомендует к рассмотрению Конгресса такие меры, которые, по его суждению, необходимы и целесообразны». Вот он и решил произнести речь по случаю начала работы Конгресса, а заодно основал еще одну традицию.

Речь была немногословной и оптимистичной. Необходимо упрочить государственный кредит, развивать промышленность, сельское хозяйство и торговлю, рыть каналы и строить дороги. Быть готовыми к войне — лучший способ сохранить мир. Нужны национальные университеты для развития науки, культуры и образования. По окончании речи конгрессмены встали, Вашингтон поклонился и ушел.

Четырнадцатого числа Гамильтон представил Конгрессу «Доклад о государственном кредите», который был ему заказан осенью. На правительстве США висят огромные долги — внутренний в 54 миллиона долларов и внешний в 25 миллионов. Заманчиво отречься от этих обязательств, однако по политическим и нравственным причинам долги следует вернуть, чтобы США могли вступить в международное сообщество. Погасить их сразу невозможно, но необходимо создать механизм для поэтапной выплаты путем учреждения специального фонда. Таким образом, в стране появятся инвестиционный капитал и гибкая национальная валюта. Для выплаты долга и обслуживания нового иностранного займа необходимо ввести налоги, от импортных пошлин до акцизов на спиртные напитки. Многие держатели облигаций военного времени, в том числе ветераны Войны за независимость, продали их за бесценок, отчаявшись получить по ним деньги. Облигации надо погасить по их полной стоимости вне зависимости от того, кто владеет ими теперь, иначе в США не будет рынка ценных бумаг. К тому же держатели облигаций отныне будут возлагать все надежды на центральное правительство и это сплотит страну.

Вашингтон не присутствовал при этом докладе — он несколько дней страдал от сильной боли в зубе и распухших, воспалившихся из-за протезов деснах. Чтобы утишить боль, пришлось прибегнуть к опиумной настойке, покупной и доморощенной, из маунт-вернонского мака.

Первого февраля состоялось первое заседание Верховного суда в составе четырех судей; сессия продлилась всего десять дней. Вашингтон, увеличивший дистанцию между президентской администрацией и сенатом, с Верховным судом, напротив, связи укреплял, запрашивая мнение Джона Джея по самым разным вопросам: о государственном долге, отношениях с индейцами, хождении фальшивых денег, устройстве почтовых дорог, экспорте говядины… На Черри-стрит тюками прибывали отчеты, донесения, рапорты, а оттуда разлетались циркуляры, инструкции, рекомендации. Бумажная работа отнимала уйму времени, зато президент всегда был в курсе всех дел.

Люди, давно имевшие дело с Вашингтоном, умели читать между строк и по легчайшим намекам улавливали его настроение. Письма посторонним или малознакомым людям он начинал сухим обращением «сэр», заслужившие его доверие удостаивались более мягкого «уважаемый сэр», а сошедшиеся с ним коротко — «дорогой сэр». Вариантов завершения письма тоже было несколько: «Ваш покорный слуга», «дружески настроенный к Вам покорный слуга»…

Одиннадцатого февраля Мэдисон выступил в Конгрессе против программы Гамильтона. Несправедливо вознаграждать спекулянтов, скупивших у фронтовиков обесценившиеся облигации; нужно установить первоначальных владельцев и выплатить деньги им. Но это невозможно, возражал Гамильтон, чувствовавший себя преданным бывшим соавтором по «Федералисту». Вашингтон вновь оказался в трудном положении. С одной стороны, он сочувствовал ветеранам, обобранным спекулянтами, с другой — он сам в приказе по армии в мае 1783 года предупреждал, чтобы они не спешили сбыть с рук облигации: когда-нибудь по ним заплатят сполна. Поэтому он не стал высказываться, хотя его молчание было знаком согласия с Гамильтоном.

Только-только установившееся единство страны дало трещину. Юг выступал против Севера. Виргинские плантаторы, понесшие большие убытки в табачной торговле, обвиняли во всех смертных грехах северных спекулянтов, которые лопатой гребут легкие деньги. К тому же Виргиния, Мэриленд и Джорджия уже выплатили большую часть своего долга и противились распределению государственного долга на все штаты. Вашингтона, стакнувшегося с северянами, южане считали изменником. И всё же 22 февраля предложение Мэдисона о дискриминации в пользу первоначальных держателей облигаций было отвергнуто тридцатью шестью голосами против тринадцати.

Этот день был объявлен национальным праздником: президент отмечал свой 58-й день рождения. Естественно, республиканцы негодовали, обвиняя Вашингтона в монархических замашках.

Тогда же, в феврале, квакеры подали в Конгресс две петиции: о немедленном прекращении работорговли и о постепенной отмене рабства. Вторую подписал Бенджамин Франклин, председатель Пенсильванского общества аболиционистов, поэтому от нее нельзя было отмахнуться. Слухи о грядущем освобождении вызвали панику среди плантаторов; рабов теперь продавали по смехотворной цене, чтобы выручить за них хоть что-то. Мэдисон возглавил в Конгрессе движение против вмешательства в вопрос о рабовладении. Гамильтон, один из основателей Нью-Йоркского общества за освобождение рабов, не выступал по этому поводу, чтобы не помешать продвижению своей финансовой программы.

Вашингтон тоже помалкивал. Он был поглощен домашними хлопотами: 23 февраля состоялся переезд с Черри-стрит в особняк французского посла графа де Мустье, еще осенью отозванного в революционную Францию, — роскошный четырехэтажный дом на Бродвее. Теперь за обеденный стол можно было усадить не 14 человек, а целых две дюжины. В задней части дома был балкон, выходивший на Гудзон. Вашингтон велел выстроить рядом конюшню на 12 стойл. Он купил у Мустье всю мебель и приобрел фарфоровый сервиз из трехсот предметов, а также 93 стеклянных кашпо, расставленных по всему дому. Обстановка была выдержана в зеленой гамме, но этот цвет уже не отбрасывал на лица замогильного оттенка, поскольку Вашингтон отказался от свечей и купил 14 заправлявшихся китовым жиром ламп, запатентованных швейцарским химиком Эме Арганом: они не коптили и давали света в 12 раз больше, чем канделябры. Эти лампы сияли в гостиных, прихожих, на лестницах…

Шестнадцатого марта в новую резиденцию явился Уорнер Миффлин, лидер квакеров-аболиционистов. Вашингтон внимательно выслушал его, но так и не дал прямого ответа. В итоге обе петиции были положены под сукно — законодатели решили не вмешиваться в этот вопрос до 1808 года.

В воскресенье 21 марта после посещения утренней церковной службы президент впервые встретился с новым госсекретарем Томасом Джефферсоном, а на следующий день они заперлись на час в кабинете и спорили о политике. Джефферсон был ростом с Вашингтона и мог смотреть ему прямо в глаза, а не снизу вверх, как Гамильтон. Он был моложе на десять лет. В своей усадьбе Монтиселло он повесил портрет президента и поставил его гипсовый бюст работы Гудона. Он всегда уважал его за осторожность, порядочность и патриотизм, считая его «мудрым, добрым и великим человеком», однако ему претила суровая непреклонность и недоверчивость Вашингтона.

Их взгляды на внешнюю политику тоже расходились: Джефферсон был открыто враждебен к Великобритании, а Вашингтон не хотел терять главного торгового партнера, предпочитая иметь Лондон союзником, а не врагом. Зато Вашингтона тревожили революционные события во Франции (14 июля 1789 года пала Бастилия; на следующий день Лафайет был единогласно избран командующим Национальной гвардией и приказал разрушить эту тюрьму; 26 августа Учредительное собрание приняло Декларацию прав человека и гражданина; начались аресты оппонентов). Джефферсон же считал французскую революцию неизбежным следствием и продолжением американской и утверждал, что в белых перчатках деспотию не свергнуть. Этой весной Вашингтон получил от Лафайета подарки — ключ от ворот Бастилии и набросок ее руин через несколько дней после разрушения. Он повесил ключ и рисунок в стенной нише в Маунт-Верноне.

Семнадцатого апреля скончался Бенджамин Франклин. Американский «патриарх» заранее распорядился, чтобы его похороны прошли с наименьшими затратами и без всякой помпы, однако проводить его в последний путь пришли 20 тысяч человек — половина Филадельфии. Всё свое имущество он завещал Бостону и Филадельфии, распорядившись, чтобы часть этих средств (100 тысяч фунтов стерлингов) была потрачена на строительство школ, больниц и тому подобных заведений. Родственникам он не оставил ничего: когда-то он сам начинал с нуля и считал, что человек с головой сможет разбогатеть самостоятельно. Джорджу Вашингтону досталась прогулочная трость из дикой яблони с позолоченным набалдашником в форме фригийского колпака: «Если бы это был скипетр, сей человек заслужил его…»

Сенат отклонил предложение объявить национальный траур, и тогда Джефферсон обратился с ним к Вашингтону. Тот также отказал, мотивируя, что не знает, какими критериями руководствоваться в данном вопросе. Он сам с начала месяца чувствовал себя неважно, похудел и осунулся. Эпидемия инфлюэнцы добралась и до Нью-Йорка; Манхэттен превратился в один сплошной лазарет. Джеймс Мэдисон тоже заболел, а вслед за ним и Вашингтон, неосторожно пригласивший его погостить. Грипп, почти окончательно лишивший его слуха, дал осложнение в виде пневмонии или плеврита. Он мучился от колотья в боку, дышал с большим трудом, надрывался от кашля и сплевывал кровью. Марта не отходила от постели мужа.

В Конституции не было указано, кто должен исполнять обязанности президента во время его болезни. Работой администрации руководил майор Уильям Джексон, а фактическим главой государства был Гамильтон, пропихивавший свою финансовую программу. Джефферсон впервые посмотрел на него как на будущего соперника в борьбе за президентское кресло.

Двенадцатого мая лечащие врачи Вашингтона тайно вызвали из Филадельфии доктора Джона Джонса, личного врача Франклина. Улицу близ президентской резиденции вновь перекрыли и застелили соломой. Слухи ходили самые мрачные; Вашингтон издавал горлом какое-то бульканье, которое кое-кто из его окружения принял за предсмертные хрипы. Но 16 мая, когда медицинский консилиум пришел к выводу, что случай безнадежный, неожиданно наступил перелом: Вашингтона прошиб сильный пот, зато кашель унялся, и он снова мог отчетливо говорить. Четыре дня спустя в газетах наконец-то сообщили о том, что президент несколько дней был нездоров, но теперь ему лучше. 27-го Джефферсон официально заявил, что президент возвращается к исполнению своих обязанностей. Но Вашингтон был еще так слаб, что возобновил ведение личного дневника только 24 июня. Он всё еще испытывал боль в груди, кашлял и тяжело дышал; обеды, совещания и приемы были для него мукой. Зато он с удовольствием съездил с Джефферсоном и Гамильтоном на рыбалку, подышать морским воздухом.

Девятнадцатого июня Джефферсон столкнулся с Гамильтоном у дома Вашингтона на Бродвее. Конгресс недавно утвердил закон о финансах, предложенный Гамильтоном, но отверг его план выплаты государственного долга. Министр выглядел мрачным, растерянным, даже одет был неряшливо. Оба члена правительства полчаса простояли у дверей; Гамильтон говорил о том, что кабинету необходимо действовать сообща. На следующий день Джефферсон пригласил Гамильтона и Мэдисона на обед к себе домой. Там, под портретом Вашингтона, они заключили договор: Джефферсон и Мэдисон протолкнут в Конгрессе законопроект о госдолге, а Гамильтон поддержит предложение делегации от Пенсильвании, чтобы временной столицей стала Филадельфия, а новую построили на Потомаке. (Гамильтон хотел, чтобы столицей был Нью-Йорк, но чем-то приходилось жертвовать.)

В июле Конгресс принял закон, по которому в течение десяти лет столичные функции будет исполнять Филадельфия, а к 1 декабря 1800 года они будут окончательно переданы особому федеральному округу на Потомаке площадью десять квадратных миль. Точное его размещение предстояло указать Вашингтону. Он выбрал место рядом с Александрией, к северу от Маунт-Вернона.

Двенадцатого августа Конгресс был распущен на каникулы, а президент отправился в очередное путешествие: Род-Айленд последним ратифицировал Конституцию в мае 1790 года, и теперь глава государства решил нанести туда визит в сопровождении госсекретаря и губернатора Нью-Йорка.

В Ньюпорте от лица иудейской конгрегации его приветствовал «брат»-масон Моисей Зейксас и благодарил за предоставление евреям равных прав. В Провиденсе после частного обеда Вашингтон уже собирался идти спать, когда ему сообщили, что студенты местного колледжа зажгли свет в окнах в его честь и хотели бы его увидеть. Хотя было уже темно, сыро и ветрено, Вашингтон направился туда. На следующий день он несколько часов ходил по городу под холодным дождем, побывал везде, где только можно, пил вино и пунш с горожанами и терпеливо высидел собрание с нудными речами перед торжественным ужином.

Нью-Йорк, переставший быть столицей, быстро опустел. Вашингтон уезжал 30 августа. Чтобы избежать официальных церемоний, которыми он был сыт по горло, он на заре посадил в карету жену, обоих внуков, двух помощников, четырех слуг и четырех рабов, бросил последний взгляд на бродвейский особняк — и вдруг услышал звуки «Марша Вашингтона». Губернатор Клинтон, Джон Джей и толпа возбужденных горожан не поленились встать ни свет ни заря, чтобы проводить его до переправы под обычные 13 пушечных залпов. Вашингтон махал им шляпой на прощание. Когда баржа добралась до середины Гудзона, со стороны Нью-Джерси грянули трубы — президента уже дожидался кавалерийский эскорт. На пути от Ньюарка до Трентона его приветствовали в каждой захудалой деревушке. В Филадельфию Вашингтон въехал верхом на своем белом скакуне, во главе эскорта. Старый друг Роберт Моррис ждал его у дверей «Сити-Таверн», раскрыв объятия. Его дом на Хай-стрит (позже Маркет-стрит), обнесенный высоким кирпичным забором, должен был стать новой президентской резиденцией; Вашингтон осмотрел его и отдал распоряжения по перестройке и отделке помещений. Наконец 6 сентября семейство добралось до Маунт-Вернона.

Дети были рады вернуться домой. Одиннадцатилетняя Нелли, подвижная, любознательная, смышленая и довольно одаренная девочка, ходила в Нью-Йорке в школу вместе с Люси Нокс; ей легко давались языки — французский и итальянский. Она училась рисовать у Уильяма Данлапа, а австрийский композитор Александр Райнагль давал ей уроки игры на гитаре и арфе. Бабушка Марта была с ней строга и заставляла заниматься по несколько часов подряд, порой доводя до слез; дедушка Джордж баловал и никогда не наказывал. Однажды в Маунт-Верноне Нелли убежала ночью в лес, чтобы побродить при луне (она была романтичной натурой). Когда она, наконец, вернулась, дедушка, тревожно меривший шагами комнату, сцепив руки за спиной, ничего не сказал, а бабушка, сидевшая в кресле, строго отчитала легкомысленную внучку. Зато Марта души не чаяла в Вашике и беспокоилась о нем так же, как в свое время о Джеки. Кстати, сын пошел в отца: в Нью-Йорке Вашингтон нанял для него учителя, и Вашик достиг кое-каких успехов в изучении латыни, зато в математике и прочих науках был полный ноль, поскольку не имел никакого прилежания к учебе. На все выговоры от деда он отвечал обещаниями исправиться, но не предпринимал для этого никаких усилий — он знал, что в один прекрасный день унаследует состояние Кастисов. Единственное, что оба внука переняли от деда, — любовь к театру: Вашик даже исполнил роль Кассия в домашней постановке «Юлия Цезаря». Племянница Харриет была такой же «неподдающейся». Вашингтон тщетно пытался сделать из ленивой неряхи настоящую леди, пристроил ее в школу в Филадельфии, но она там не задержалась и вернулась жить в Маунт-Вернон, где с ней «воевала» Фанни Бассет. Зато двух ее неуправляемых братьев — Джорджа Стептоу и Лоуренса Огастина — Филадельфийский колледж в конце концов преобразил, хотя это и стоило их дяде многих нервов и денег.

Осень промелькнула быстро, и в ноябре президент с домочадцами направился в свою новую резиденцию. Дорога до Филадельфии обернулась настоящим кошмаром; пьяный кучер, дважды перевернувший багажный фургон, был разжалован и заперт в том же фургоне. По прибытии в столицу выяснилось, что ремонт еще не закончен, в доме всё вверх дном, да еще и президентскую приемную устроили на третьем этаже, и посетителям приходилось подниматься по лестнице.

Вашингтона беспокоило и долгое отсутствие вестей от бригадного генерала Джосайи Хармара, ветерана Войны за независимость, в конце сентября отправившегося с полутора тысячами солдат, по большей части ополченцев, в карательную экспедицию против индейцев, препятствовавших навигации на реках Уобаш и Огайо. «Многого я от него не жду, с тех пор как узнал, что он пьяница», — раздраженно писал Вашингтон Ноксу 19 ноября. В самом деле, отряд Хармара потерпел сокрушительное поражение, хотя потери были почти равны — по две сотни убитых с каждой стороны. Решительно, стране нужна регулярная армия: милиция не может сладить даже с индейцами! Однако армия требовалась не для истребления индейцев, а для «принуждения к миру»: Вашингтон не терял надежды обратить их в христианство и сделать оседлыми земледельцами.

В Филадельфии Конгресс разместился в доме городского совета на Честнат-стрит, где в 1776 году была принята Декларация независимости. 8 декабря президент, облаченный в черный бархатный костюм, выступил перед ним с речью. Она вновь была оптимистичной: государственные ценные бумаги втрое выросли в цене, торговля процветает… Но Вашингтона было еле слышно, так что вице-президенту Адамсу пришлось после его ухода повторить всю речь заново.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.