Глава двадцать первая Кто погиб здесь? Умер? Уж не я ли сам? 23–25–28 декабря 1925

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава двадцать первая Кто погиб здесь? Умер? Уж не я ли сам? 23–25–28 декабря 1925

Почти все мемуаристы, как сговорившись, отмечают, что Есенин в 1925 году производил впечатление тяжело больного человека, потерявшего, что называется, «нить жизни». Особенно часто биографы цитируют Маяковского: «Последняя встреча с ним произвела на меня тяжелое и большое впечатление. Я встретил у кассы Госиздата ринувшегося ко мне человека с опухшим лицом, со свороченным галстуком, с шапкой, случайно держащейся, уцепившись за русую прядь. От него и двух его темных (для меня, во всяком случае) спутников несло спиртным перегаром. Я буквально с трудом узнал Есенина».

Однако именно в этот год Сергей Есенин написал лучшую из своих лирических книг, подготовил к печати трехтомное собрание сочинений (после его смерти Госиздат прибавит еще один, четвертый том), а на полученные в качестве аванса деньги достроил родителям настоящий дом. Отец возражал – зачем нам, старикам, такие хоромы, но сын решительно настоял на своем. Весьма решительно распорядился он и судьбой сестры Екатерины – выдал замуж за взрослого и надежного человека, поэта Василия Наседкина. Больше того, ежели, как полагают некоторые биографы, Есенин уезжал в Ленинград умирать, зачем в таком случае провел почти двое суток «в коридорах Госиздата», тщетно пытаясь получить выписанные ему большие деньги?

Нет-нет, он, видимо, действительно изо всех сил цеплялся за иллюзию: а вдруг случится чудо, и он сможет дать новое направление своей жизни? Как и десять лет тому назад, когда переезд в Петроград резко и счастливо изменил его судьбу, и поэтическую, и человеческую. Как и многие поэты, Есенин был суеверен, оттого, видимо, и спешил удрать из опостылевшей Москвы в город на Неве именно в 1925-м, в год своего десятилетнего юбилея. В расчете на этот солидный гонорар, судя по всему, он и отбил своему питерскому приятелю Вольфу Эрлиху телеграмму с просьбой срочно снять хорошую – две-три комнаты – квартиру. Эрлих просьбу проигнорировал, решив, что телеграмму Сергей Александрович отправил спьяну. Зачем, мол, ему две-три комнаты? К тому же он знал по опыту своих бесквартирных приятелей, что владетели хором требуют задаток, а денег у него не было ни у него, ни у его молодых друзей. Между тем Есенину нужна была именно квартира, ведь он собирался забрать сестер: и только что вышедшую замуж Екатерину, вместе с мужем, естественно, и Шуру – хватит девчонке ютиться по чужим углам. Сделать это в Москве, даже с теми деньгами, какие обещал Госиздат, было невозможно: Москва, вновь ставшая столицей, трещала по швам. Иное дело обезлюдевший Питер, где пустовали немереные квадратные метры – дворцовые и полудворцовые…

Словом, Есенин такого неприятного сюрприза от Эрлиха не ожидал. По его разумению, Вольф не должен был проигнорировать его телеграфный наказ, ибо все даваемые ему поручения всегда выполнял. Второй неожиданностью был банковский чек, который ему выдали в Госиздате вместо наличных денег. Чек, по которому сам Есенин получить их не мог, так как у него, напоминаю, не было паспорта. Пришлось писать доверенность на имя Василия Наседкина. Наседкин, только что расписавшийся с Катей Есениной, был человек обязательный и к тому же обязанный Сергею своим семейным счастьем. Екатерине Василий не шибко нравился, но Есенин, опасаясь, что своенравная сестрица собьется с пути, настоял на их браке. Да и дело-то было несложное. Приехать к самому открытию (слышь: к открытию!) в банк и, получив по наспех оформленной в издательстве доверенности есенинский гонорар (остатки аванса), немедленно переслать, все до копейки, в Ленинград и не на его, Есенина, имя, а на имя Эрлиха. Наседкин деньги получил и выслал, да только не так, как было приказано, не Вольфу для передачи С. А. Е., а лично Есенину. То ли запамятовал, то ли решил (по-крестьянски), что небезопасно адресовать такие деньжищи шапочному знакомому. Про закавыку с паспортом Есенин новоиспеченному зятю, похоже, не доложил. В результате свои последние 640 рублей Сергей Александрович так и не получил…

Но кто бы мог предположить, что обстоятельства сцепятся именно так? Есенин-то был уверен, что ничто не помешает ему осуществить задуманное: отметить в городе своей первой славы свой первый десятилетний юбилей. Сумел же он выбить из Госиздата банковский чек! Сумел и билет достать, что было практически невозможно. В преддверии Рождества, словно в предчувствии, что оно – последнее, Россия сорвалась с насиженных мест. В том декабре паломники истерли до дыр мозаичный пол в питерском Храме на крови!

(В воспоминаниях одного из знакомых поэта приводится такой эпизод. Узнав (23 декабря), что Есенин намерен уехать из Москвы в Питер в тот же день, вечерним поездом, он был удивлен. Дескать, сейчас, перед праздником, билеты на все поезда в Ленинград давно проданы. Едут пригородными, в надежде, что на какой-нибудь станции достанут билет… В ответ Есенин хитро и самодовольно улыбнулся, не беспокойся, мол, уже все устроено.)

Но почему поэт не задержался в Москве хотя бы на один день, чтобы самолично взять из рук Наседкина полученные в банке купюры?

Во-первых потому, что 23 декабря 1925 года в Москве не было ни одного жилого помещения, где Сергей Александрович мог бы скоротать хотя бы одну ночь. Бениславской не было в городе, с Толстой он расстался бесповоротно, а ночевать у Наседкина не считал возможным. И не только потому, что боялся помешать молодоженам. Появись он там, Екатерина тут же вернула бы братца к Ганнушкину, да еще запустила руку в его бумажник. Пойди докажи этой дуре, что это его последние деньги… К тому же, по его тайному плану, в Питере следовало появиться не просто в декабре 1925-го. Следовало приехать туда так, чтобы 25 декабря, ни днем позже, ни днем раньше, пригласить литературный град на Неве на свой истинный юбилей. 25 декабря, ровно десять лет назад, петербургские «Биржевые новости» опубликовали его стихотворение «Край любимый, сердцу снятся…», которое он в тот же вечер, как мы помним, преподнес Ахматовой и Гумилеву…

Больше того, как и десять лет назад, Есенин перебирался на постоянное жительство в Питер с уже готовой книгой. Еще в конце 1920-го он, как мы уже знаем, писал Иванову-Разумнику:

«…Переструение внутреннее было велико. Я благодарен всему, что вытянуло мое нутро, положило в формы и дало ему язык». Тогда, после «Сорокоуста», «Кобыльих кораблей» и перед «Пугачевым», поэту показалось, что переструение кончилось, а оказалось, что в 1920-м он еще только начинал искать и формы, и язык, адекватные его нутру, а нашел только теперь. Отныне он и «цветок неповторимый», и – безо всяких скидок – народный поэт. И никакие гонения не страшны его живым песням, ибо они, как и песни фольклорные, не нуждаются ни в печатном станке, ни в цензурном разрешении. Этот новый стиль был «нащупан» еще в 1924-м, в стихах на смерть Ширяевца и в первых «главках» «Персидских мотивов». Но тогда Есенин еще верил, что сможет прорваться из попутчиков в советские классики с большой эпическою темой. Не прорвался. «Анна Снегина», как и маленькие орнаментальные поэмы, как и «Пугачев», советской критике не «угодили». И он свернул со столбовой дороги на свою тропу. Теперь он уже не читал стихи, как прежде, он их пел – мастерски, с особыми интонациями и переходами, округляя особо выразительные места жестами:

Отговорила роща золотая

Березовым веселым языком,

И журавли, печально пролетая,

Уж не жалеют больше не о ком.

Клен ты мой опавший, клен заледенелый,

Что стоишь нагнувшись под метелью белой?

Народной песней стало и «Письмо матери»:

Не буди того, что отмечталось,

Не волнуй того, что не сбылось.

Чтобы правильно понять эти общеизвестные строки, надо вспомнить к матери же обращенные стихи 1917 года, когда все-все пророчило ему, баловню судьбы и глашатаю Великой Крестьянской России, счастье и славу:

Разбуди меня завтра рано,

Засвети в нашей горнице свет.

Говорят, что я скоро стану

Знаменитый русский поэт.

Вот что, оказывается, не сбылось!

Особенно часто и охотно исполнял Есенин в 1925-м «Песню» («Есть одна хорошая песня у соловушки…»), для которой приспособил популярный «кавказский» мотив, причем не только пел, но и плясал – плясал именно песню, а не под песню. Один из современников оставил описание этого уникального исполнения (на мальчишнике, летом, перед свадебным путешествием с Софьей Андреевной Толстой на Кавказ):

«Волосы на голове были спутаны, глаза вдохновенно горели, и, заложив левую руку за голову, а правую вытянув, словно загребая воздух, пошел в тихий пляс и запел… Как грустно и как красиво пел безголосый, с огрубевшим от вина голосом Сергей! Как выворачивало душу это пение…»

Вот этот-то уникальный, выворачивающий душу песенник Есенин и вез в город своей первой славы.

Заехав с вокзала к Эрлиху и не застав того дома, оставил часть вещей и записку с сообщением, что будет ждать в знакомом обоим ресторанчике. Но там было закрыто, и Есенин велел извозчику везти в какую-нибудь гостиницу. Извозчик привез в «Англетер», а администратор вручил ключи от того самого номера, в котором Есенин и Дункан в начале их романа останавливались зимой 1922 года, когда Айседора приезжала в Ленинград на гастроли. Номер выходил окнами на черно-мраморный особняк графа Зубова, богача, мецената, основателя Института Искусств. В этом особняке накануне Нового 1916 года собрался весь литературно-художественный и музыкальный Петербург, были приглашены и Есенин с Клюевым.

При вселении в номер утром 24 декабря 1924 года Есенин, судя по всему, к этому совпадению отнесся оптимистически, истолковав как вещий знак, свидетельствующий, что его расчет на Питер был правильным и что можно войти дважды в один поток. А когда выяснил, что этажом выше все еще живут Устиновы – Георгий Феофанович и тетя Лиза, – совсем успокоился.

А может быть, мы ошибаемся, может быть, права Галина Бениславская, утверждавшая, что Есенин уезжал в декабре 1925 года в Ленинград, по-звериному затаив в берлоге души свой «Последний срок»? Да и случайно ли он оказался в том самом номере, где все напоминало ему не столько саму Дункан, сколько «сон иной и цветущей поры»? Импресарио балерины Юрок, со слов самой Дункан, утверждает, что Есенин (в феврале 1922 года), внимательно оглядев комнату (как-никак, а это были первые в его жизни шикарные апартаменты) и заметив на скрещении труб парового отопления прочное утолщение, пошутил: вот, мол, специально для самоубийц. С его же слов напоминаю, Есенин, чтобы отцедить кровь из надрезанной вены, – в отеле не оказалось не только чернил, но и чернильницы, а ему срочно нужно было записать сочиненные ночью стихи, – достал из чемодана маленькую этрусскую вазу, когда-то подаренную ему Изадорой.

Так это или не так – проверить, увы, невозможно, однако доподлинно известно, что подарками «заморской жар-птицы» Есенин суеверно дорожил. Работники Госиздата – и Иван Евдокимов, и Тарасов-Родионов, последние из москвичей, видевшие Есенина в день бегства, – не сговариваясь, свидетельствуют: когда они обратили внимание на его очень красивый шарф, он с гордостью объяснил, что это дар Изадоры, и добавил, что за всю свою жизнь любил только двух женщин – ее да Зинаиду Николаевну, а «Дуньку» и сейчас любит, и ласково растянул и погладил красный, с искрою, льющийся шелк…

Известно также (со слов жены Г. Ф. Устинова), что в день приезда (четверг, 24 декабря 1925 года) Есенин обустраивался, ходил с ней на базар – за рождественским гусем. Зато на следующее утро, в пятницу (напоминаю: это 25 декабря!), проснувшись на рассвете, потребовал, чтобы Эрлих (по его просьбе заночевавший в гостинице – в последние годы Есенин панически боялся ночного одиночества) немедленно вез его к Клюеву. С тем же, подняв с постели, и к чете Устиновых – тете Лизе и дяде Жоржу – кинулся. Клюев, дескать, – Учитель, был и остался Наставником, ему одному, мол, верит. Еле-еле уговорили дождаться приличного для визита часа. Не зная номера дома, поплутали, но разыскали, разбудили и чуть не силком увезли с собой – в «Англетер». И Есенин тут же, шуганув тетю Лизу, которая упрашивала хоть чаю с калачом выпить, стал читать стихи. Последние. 1925 года. Разбросанные по журналам и газетам. Читал и неопубликованное, практически прочел Клюеву и для Клюева новый, готовый, сборник – самую сильную из своих книг. Отчитывался перед Учителем («Ты, Николай, мой учитель. Слушай».) И само собой, ждал одобрения: в отличие от «Москвы кабацкой», которая возмутила «нежного апостола» «чернотой», «Стихи 25 года» были хотя и пронзительно грустными, но светлыми:

Несказанное, синее, нежное…

Тих мой край после бурь, после гроз,

И душа моя – поле безбрежное —

Дышит запахом меда и роз.

Клюев, однако, и их не одобрил, причем язвительно: «Я думаю, Сереженька, что, если бы собрать эти стихи в одну книжечку, они стали бы настольным чтением для всех девушек и нежных юношей, живущих в России». Есенин от неожиданности помрачнел, но быстро взял себя в руки и подчеркнуто развеселился. (Обиженный слегка, он тут же, петушком, наскакивал на обидчика, но ежели обижали всерьез, «затыкал душу». )

Появилось пиво и даже немного вина, общество оживилось, говорили и о стихах, но не есенинских, как будто это не он только что прочел вслух лучшее из им написанного! Клюев сидел молча и рано, часу в четвертом, ушел. Пообещав, правда, вернуться вечером. Не вернулся. Не пришел и в субботу. А Есенин все ждал… Разговоры вялые, бытовые: все больше о квартире да о журнале (после того как Мариенгоф практически отстранил его от составления и редактирования «Гостиницы для путешествующих в прекрасном», мечта о собственном журнале, где он был бы единоличным хозяином, стала чем-то вроде «идеи фикс»).

Время от времени, как вспоминали очевидцы, Сергей Александрович вскакивал и отправлялся на поиски горячительного, приносил в основном пиво, в праздники (Питер продолжал жить по старому стилю) все было закрыто, да и денег у него было немного, а к исходу субботы не осталось ни копейки. В воскресенье пришлось просить дворника, чтобы достал хотя бы несколько бутылок.

Маяковский предположил: «Может, окажись чернила в “Англетере”, вены резать не было б причины…» Думаю, что «причина», точнее, повод (если иметь в виду то конкретное бытовое обстоятельство, которое, как это обычно и бывает, усугубляя ситуацию, доводит ее до крайней черты) – не отсутствие в номере чернильницы и чернил, а отсутствие денег. Ежели б вышло так, как Есенин и задумал, если бы он приехал в Ленинград с большими деньгами, ни за что не провел бы две страшные, одинокие ночи в гостиничном номере, наедине с собой и своими мыслями, а прокутил бы, по обыкновению, все напролет рождественские и святочные праздники в каком-нибудь из загородных ресторанов, кормя и поя честную компанию до отвала. Но денег не было не то что на вино, но даже на пиво и «закусь». «Рождественский гусь», которого Сергей Александрович, отправившись сразу же по приезде (24 декабря) вместе с женой Устинова, тетей Лизой, за покупками, сам выбрал и доставил в гостиницу, был съеден, обглодан до последней косточки. В воскресенье уже доедали гусиные потроха. Безденежье – абсолютное, когда нет ни рубля на извозчика, ни медной мелочи на трамвай, – превращало приличный гостиничный номер в тюремную клетку. Да, народ шел, но какой народ! Он, Есенин, уже несколько дней в Ленинграде, а никто из крупных питерских литераторов так и не удостоил его своим почтением. Даже те, кого он так яростно защищал на своих поэтических вечерах и кто будет через несколько дней изображать глубокую скорбь над его гробом…

Павел Лукницкий, молодой филолог, в книге «Встречи с Анной Ахматовой» единственный из свидетелей оставил подробное и на редкость нелицеприятное описание этих двух дней – все остальные очевидцы отделались общими словами искреннего сожаления:

Данный текст является ознакомительным фрагментом.