День первый Воскресенье, 1 марта 1953 года
День первый
Воскресенье, 1 марта 1953 года
ОдЕссия
— Чтобы ты об одну рюмку уже напился и упал на улице спать, — говорил мой дедушка Аврум Жоре-дегустатору, который обходил чистильщиков обуви на предмет проверки качества ваксы и сапожных щеток.
Дедушка Аврум приехал с нами в одном эшелоне. С Урала в Ригу. В декабре 1945 года. До того он работал в Оренбурге вахтером. На 245-м авиационном заводе. Но когда предприятие переименовали в 85-й ГВФ и перевели в Латвию, ему припомнили ГУЛАГ, лагерь под Соликамском, где он сидел, пока не попросился добровольцем на фронт, и отказали в доверии.
«Нельзя доверять бывшему зэку оружие, — решили в отделе кадров. — Пусть лучше берет в руки щетки и ваксу, это более пристойно для человека с судимостью».
Так что дедушка был чистильщиком обуви на самом деле, а Жора числился дегустатором только по прозванию. Из-за любви к напиткам, имеющим градусы. Особенно он любил попробовать — какая на вкус дедушкина вишневка, приготовленная по одесскому рецепту со спиртовым наполнением.
По прозванью Жору именовали заочно, когда он не слышит. А при встрече совсем по-другому: «товарищ старшина». Отсюда легко догадаться — Жора-дегустатор служил в милиции. Причем не первый год. Зимой ходил в шинели, летом в кителе и галифе, на плечах погоны с золотыми молотками, на боку пистолет ТТ.
Нам очень хотелось потрогать заманчивый пистолет, крайняя плоть рукоятки прилипчиво манила из задней прорези кобуры. Но подобное святотатство не полагалась по детскому чину. И поэтому мечталось: пусть хотя бы раз исполнится дедушкино пожелание: «чтобы об одну рюмку он уже напился и упал на улице спать».
Мечты, мечты, как много в дивном слове… Чего? Надо разобраться, если помозговать.
И мы решили помозговать: одна голова хорошо, а две лучше. У нас же было точь-в-точь, как по уговору, две. Моя и Лёнькина. При этом голова двоюродного братца числилась по шапочному разбору больше моей на размер, хотя он и родился на год позже. Моя была маленькая, но — удаленькая, держала в мозгах много стихов. За что меня и прозвали в школе, по ассоциации с фамилией, Гомер. Иногда, правда, мою голову определяли иначе — «бедовая». Но я дулся на это определение.
Согласитесь, не по душе носить черепушку, начальными слогами похожую на беду. Лучше нечто удаленькое. Ну, и носил — не снашивал. Тем более что взрослые, но не очень умные люди, которые даже слесарного молотка не припасли для хозяйственных нужд, нередко, в присутствии соседей, завидовали мне вслух: «Нам бы твою голову! Такой головой гвозди в стенку забивать!»
Разумеется, голову я никому не отдавал даже на краткую побывку в чужих руках, предположим, ради развески семейных фоток в рамочке под стеклом. А держал всегда при себе и вращал по мере возможности во все стороны, чтобы не упустить ничего интересного из жизни. Известно ведь: ты без толку болтаешься по улице, а жизнь проходит мимо с каким-то потаенным смыслом.
Чтобы не проходила мимо, ее и нужно было регистрировать сметливым глазом во всех подробностях.
Обрисовать — каких? Попробуем.
Допустим, сегодня воскресенье. Для одних выходной, а для других, похожих по специальности на моего дедушку Аврума, ничуть не выходной — настоящий трудовой день по персональному обслуживанию жителей Риги и мимоезжих туристов. При чем тут первый день недели. Почему первый, если по перекидному календарю последний? Не будем гадать на кофейной гуще, как говорит старшина Жора, если соприкасается с напитком без градусов. А скажем прямо: первый он потому, что так положено по-еврейски. Подробнее мне не докладывали. Но сообразить не сложно, если пораскинуть мозгами, как говорит тот же старшина Жора при желании оштрафовать пешехода за неположенный переход улицы. Итак, пораскинув мозгами, подбираешься к выводу: последний день недели является первым у евреев по той причине, что читают они справа налево, от конца строчки к ее началу.
Что же у нас в начале?
В начале — воскресенье, 1 марта 1953 года. В брюках перочинный ножичек и очиненный карандаш, на плечах, как на вешалке, пальто, под ногами рыхлый снег, а в душе — лето. Нет, не совсем лето — еще холодно и купаться нельзя, да и настроение дома совсем не подходящее. Папа болен. А врачей на горизонте не видно. Может, и не вызывал из-за опасения, что они, по писаниям газеты «Правда», «убийцы в белых халатах». Придут, достанут скальпель, и чирк по горлу — поминай как звали. Но все-таки при таком дискомфорте солнышко пригревает и птички поют о том, что скоро на дачу, а там — пляж, море, лес, черника, грибы и всякие добавочные удовольствия.
Жуть, что за классное время набегает!
Для мужиков самая активная пора четвертинок по доступным ценам, которыми, в присутствии денег, понятно, они набивают карманы, чтобы на скамейке в парке, с закусоном из разлитого в свежем воздухе кислорода, «вздрогнуть» в компании единомышленников.
Для женщин, выбитых войной из состояния первой любви, это иная, но столь же заманчивая пора. Чего? Появления непритязательных, как подснежники, женихов, способных уродиться и на парковой завалинке, под стеклянный перезвон чокающихся бутылочек «Московской».
Для любознательной детворы, едва освоившей азы русской письменности, это наступление увлекательной поры прочтения всякого рода вывесок и объявлений, но лучше всего — рекламных афиш внутри телефонных будок: «СТРАХУЯ ЖИЗНЬ, ВЫ ЭКОНОМИТЕ НА ПОХОРОНАХ». А еще рифмованных подписей мелкими карандашными буквами:
Себя от холода страхуя,
в универмаге, наверху я,
купил доху я на меху я,
доха не греет ни черта.
Исправлять грамматические ошибки мы были еще не ахти как способны, но что-то приписать — горазды на все сто, потому и носили в кармане карандаш и перочинный ножичек для заточки грифеля. А вы думали? Нет-нет, в первом классе мы еще не писали ручкой с пером, только карандашом фирмы «HAMMER».
Зато как писали!
И где?
На любом доступном карандашу материале. На бумаге, само собой. На подоконнике тоже. На отштукатуренной набело стене. В подвале, сарае. Ожидаете сокровенного признания черным по белому — «и в туалете»? А вот и ошиблись адресом. В туалете мы не писали, там всегда присутствовали по малой и большой нужде взрослые люди, которые, видимо, из-за нужды, были нервными — в углу рта папироска и матюки с ней по соседству, это значит — промеж зубов.
Что же мы обычно писали? А ничего непотребного.
«Сам дурак!»
«Таня + Миша = любовь!»
«Здесь был я!»
Главная надпись, конечно, «здесь был я!» Почему? По кочану, коли неразумные! Не догадываетесь, где я только не побывал в свои неполные для паспортной жизни годы! Если начнем загибать пальцы, то…
Первый загнутый палец — это город моего рождения Чкалов, переиначенный из Оренбурга — родины «Капитанской дочки».
Потом, загибая всего через полгода второй палец, Рига.
За ней — загнем на недолгий срок третий палец — Кировабад и Баку, чтобы забрать папиных родителей из эвакуации и привезти их к нам домой на постоянное житье.
И вновь — Рига, но уже с плюсом в десяток проходных дворов, знание которых превращает приезжего глазену-туриста в аборигена.
Ну а дальше — поездки и житье на взморье: в Булдури, Дзинтари, Пумпури.
Ох, умаялся, перечисляя. Но добавить для полной достоверности необходимо: вся эта кругосветка за недолгую жизнь мою. А прокрути из нее хоть один день по спирали, как пулю по нарезному стволу, то наберется столько всякого-разного, что другому хватит на двадцать лет вперед, если пистолет не взорвется от перегрева в руках.
В моих руках не взорвался. Поэтому и начнем с пистолета, вернее, с нагана, а еще точнее, с револьвера фирмы «не пойму чего», но стреляющего без осечки. Это оружие мы с Ленькой нашли на чердаке «моего» дома, координаты — не секрет: улица Аудею, 10. В ту минуту ответственного поручения, когда по маминой просьбе развешивали для просушки белье.
Ствол лежал за бревном, почти смыкающимся с внутренней частью крыши, в укромном уголке, куда и мы спрятали бы его от фашистов, будь подпольщиками. Это был странный револьвер, всего на один патрон, без барабана. В верхней части рукоятки стояло тиснение — 1917 и тавро завода-изготовителя.
В каком-то немом фильме мы видели необыкновенно похожий. Страдающая от любовных терзаний молодая женщина в богатой шубке из соболей и с лисицей вместо воротника убила из него «нехорошего» мужчину во фраке. Согласно титрам, он обманул девичьи ожидания на счастливый брак, совершаемый законным образом на небесах, и женился на сопернице, ставшей после рокового выстрела «неутешной вдовой».
Цифра 1917 нам пришлась по душе: выходит, оружие революционное, с ним, должно быть, шли на штурм Зимнего дворца. Каким чудом оно попало в Ригу? Об этом мы не задумывались. Нас больше волновало: не заржавело ли оно, стреляет ли?
Как проверить?
Разумеется, нажав на спусковой крючок. Так мы и поступили. Курок щелкнул — все в порядке. Оставалось лишь всунуть патрон в казенник и найти подходящую мишень.
Мишень, действительно, следовало найти, а патроны, наоборот, сами нашлись прямо под револьвером. Где? В наручном ремешке, подобном папиному от часов «Заря», но с газырями, как на черкеске — недоступной мечте свободолюбивых пацанов, неоднократно смотревших фильмы «Свинарка и пастух» и «Смелые люди».
Патрон мы всунули в ствол, под мишень приспособили пустое ведро, в котором тащили на верхотуру мокрые рубашки. И ба-бах! С промахом, но без осечки. И ведро не повредили, и в убойной силе «дамского оружия мести» убедились, и что не менее важно, слегка пошумев, никого не всполошили. Теперь, разгорись завтра война, нам есть с чем идти в поход, встретить и разгромить врага — на своей, разумеется, территории, потому что «чужой земли мы не хотим ни пяди, но и своей вершка не отдадим».
В отношении «своей» еще более правильно, чем «чужой». В первую очередь после того, как спустились к себе на этаж, в квартиру № 1, а там — врач из тех, наверное, что «убийцы в белых халатах», способный зарезать и обобрать до нитки.
Чтобы такого безобразия не допустить, требовалось позвать на выручку какого-то богатыря из отряда Ильи Муромца. Как раз сегодня столь могучий богатырь был у нас под боком. О нем дедушка Аврум говорил стихами: «Силач-Бамбула, поднял четыре стула, и пятую — кровать сумел-таки поднять».
Силача звали Григорий Новак. В прошлом он был чемпионом и многократным рекордсменом мира по штанге, ныне превратился в знаменитого артиста цирка. Он «сидел в гостях» у папиной сестры, тети Фани, в дальней комнате нашей «заводской жилплощади» и пил чай вприкуску с сахаром-рафинадом.
С Фаней прославленный тяжелоатлет был знаком по совместным выступлениям на манеже. Он — силовой жонглер, она — музыкальный эксцентрик. В ее номер зачастую подключались лилипуты с аккордеонами, скрипками и другими инструментами.
В дальнюю комнату, предупрежденный папой о феноменальном госте, я еще не наведывался: честно признаюсь, немного стеснялся. Правда, сейчас готов был сбегать за мускульной поддержкой, но…
Но на кого оставить папу, если врач и впрямь из когорты убийц? Мама в этом опасном случае с ним в одиночку не справится — кликнет на помощь. Это, конечно, если у «белого халата» в голове «черные» мысли. Разберись-попробуй, глядя из нерастраченной на пустяки детскости во взрослую жизнь.
Сидя на стуле у дивана, доктор прислушивался через стетоскоп к папиному дыханию и удовлетворенно кивал, будто ему прямо из живота докладывали: все в порядке, товарищ командир!
— У вас музыкальные легкие, — заметил он, бросив взгляд на рояль фирмы «Тресселт» с двойной медалью, приклеенной лицевой и оборотной сторонами на внутренней части полированной крышки. На лицевой стороне был изображен император Александр Третий, на оборотной выгравирована надпись русским буквами «За трудолюбие и искусство. 1883». — А знаете ли вы, — доверительно продолжил врач, видимо, для создания хорошего впечатления о себе, — что первый аналог стетоскопа представлял собой свернутые нотные листы?
— Догадываюсь, — сказал папа. — Вы тоже музыкант?
«Какой из него музыкант?» — подумалось мне, когда он больше похож неведомо на кого.
Доктора, по моим доморощенным представлениям, все как на подбор, женщины, в завивке и с накрашенными губами. А у этого — волосатые руки и густые усы, словно отращивал их специально «под Сталина». Я сунул руку в просторный карман брюк, сшитых бабушкой Идой на манер одесских клешей, и сжал рукоятку револьвера. В мякоть большого пальца впились выгравированные цифры 1917.
Ленька заговорщицки кивнул мне, давая «добро» на право первого выстрела по «врагу народа». А врач, поднявшись без натяжки со стула, подошел к роялю.
— Мне кажется, — сказал несколько растерянным голосом, будто внезапно вспомнил о чем-то позабытом, — что точно такой инструмент… интуитивно чувствую, этот… я видел здесь до войны. У моего пациента. Ну да, вот и подпись настройщика с той же датой — 1897. Вы не находите?
— Грузчики, что привезли рояль из комиссионки, говорили то же самое. Второй раз, говорили, заносят его в нашу квартиру. Первый раз, так и сказали, до войны.
— О! До войны тут жил знаменитый рижский ювелир. Напротив, в доме, который сейчас «развалка», был его магазин. Дом разбомбили, а он… Знаете, тут мало кому удалось пережить войну, — протер ладонью пересохшие губы. — Разрешите? — спросил у папы.
— Да-да, пожалуйста, — сказала мама, опередив папу.
И, странное дело, врач действительно превратился в музыканта. Причем не из филармонического оркестра на десять скрипок. В обычного, понятного мне эстрадника, подобного папе, когда он на подмостках сцены, а не у слесарного верстака.
И заиграл…
Это надо было послушать, если уши воском не залиты! Не симфония выкатилась из-под его пальцев наружу, а фрейлехс. «Семь сорок», упомянем по названию. Мне было ведомо от дедушки Аврума: эту музыку прозвали в честь железнодорожного праздника его единоверцев. Потому что «с одесского вокзала ровно об это время уходил поезд с евреями, утекающими в Палестину от советской власти».
Уходил или не уходил, за точность не ручаюсь, но врач из нашей квартиры уходил с таким выражением на усатой физии, словно имел билет именно на этот поезд. Да и папа с мамой, не покидая квартиры, держали на лицах похожее выражение.
Я посмотрел на Леньку, и он расплывается.
Побежал на кухню, чтобы у зеркального шкафчика, где папа бреется, полюбопытствовать на себя. Гляжу, и я смотрюсь, как подарочный «мишка на севере». Только тот мохнатый и бледный, а я гладкий и пунцовый.
Что же это за чародейство?
Не иначе, как мелодия «Семь сорок» имеет тайный пароль, а отзыв на него каждый носит внутри себя, даже о том не подозревая.
Может, так. Может, и не так. Но склоняюсь к мысли, что 1 марта 1953 года все было скорее «так», чем «не так».
Пояснить же, на правильном ли я пути со своими догадками или не совсем, мог, скорее всего, дядя Абраша — Ленькин отец.
По моим наблюдениям, он неплохо разбирался в музыке, и сам, время от времени выпивая рюмку водки, пел «Бродяга к Байкалу подходит». Но, в отличие от моего папы, на эстраде не выступал, потому что был не Карузо. Предпочитал работать за приличную зарплату начальником отдела снабжения Электромонтажного предприятия по строительству и ремонту кораблей.
Мы пошли на Калею, 7, поднялись по крутой лестнице и позвонили в дверь с цифрой 3. И н? тебе, неожиданность: открыл нам отнюдь не Абраша — вовсе незнакомый, даже по старым семейным фотокарточкам, человек: серый плащ, серые глаза, серые руки. Его напарник, стоящий у окна, четко произнес, будто заодно и командир:
— Всех впускать, никого не выпускать!
Кого это — всех?
Меня и Леньку?
А кого не выпускать?
Опять-таки нас.
Скажите на милость, что это за идиотские распоряжения? И где? В квартире бабушки Иды и дедушки Аврума, дяди Абраши, Леньки и Гришки. Кто имеет право на дурацкие требования — «входить, не выходить»? Разве что Гришка. И то лишь на период самостоятельного мытья полов или, чтобы держать фасон, по праву старшинства. Все-таки родился в сорок первом, притом под бомбами, разрывающимися на улицах Одессы, что привносило в возрастной приоритет добавочную весомость.
Но Гришка нам ничего не приказывал. Он старательно прятал глаза, которые, как учили в школе, «зеркала души», от третьего мужика, одетого тоже в серый плащ. Этот «третий» усадил его на кровать с блестящими помпончиками из хромированной стали в изголовье и донимал какими-то глупыми вопросами.
— Куда пошел твой папа? Когда он вернется? А если не вернется в ближайший час, где он может находиться?
Назовите мне такого папу, кто станет докладывать своему ребенку, куда он пошел погулять, позвонить по телефону, либо отдохнуть за чашечкой кофе со сливками и рюмочкой армянского коньяка.
Почему-то бабушку Иду идиотскими вопросами не донимали, осознавали уцелевшим краешком мозга, что теще не сообщают о месте передислокации, в особенности если цель оной — посиделки в заведении со стойкой и официантками.
Гриша прятал глаза и говорил неправду:
— Я учил наизусть стихотворение «Скажи-ка, дядя, ведь недаром». И не заметил, когда папа ушел.
— А куда он пошел? Не сказал?
— Он не сказал. Но я думаю…
— Ну-ну, думай скорей.
Гриша посмотрел на нас. В его «зеркалах души» мы прочитали: он опасается, что мы сорвемся на подсказку и скажем такое, отчего потом будет всем плохо.
Поэтому он подумал «скорей» и снова выложил на прилавок неправду, но с достойным настоящего артиста притворным умением. Как говорится, «выдал ее за чистую монету»:
— Папа пошел в кино.
— Конкретно?
— В «Айнушку». Смотреть «Максимку».
Мы с Ленькой «дико» переглянулись. Беспардонное вранье! Кто поверит, что Абраша в одиночку пойдет на «Максимку», когда обещал сводить на эту картину нас всех троих? Но странное дело, видимо, у недоумков и логика с недостатком здравого смысла. Главный сыскарь поспешно отвернул рукав плаща, посмотрел на ручные часы:
— Сеанс не стоит на месте. По моим сведениям, минут через пятнадцать кончается. По коням!
Тут мне вспомнилось: кто из русских не любит быстрой езды? Правда, коней поблизости не было, и люди в плащах ускакали на своих двоих, разнося цокот подкованных копыт по лестницам. В нем слышалась угроза: «Всех впускать, никого не выпускать!» Что делать? Надо бы предупредить Ленькиного папу, чтобы не появлялся на улице Калею, 7, где прописан.
Наши страхи носились по воздуху, одаривая ознобом, и существуй телепатия, передались бы точно по назначению. Но как выяснилось потом, этого не требовалось: Абрашу предупредили заранее о возможном аресте. И не где-нибудь, а прямо на работе. В кабинете директора электромонтажного предприятия Миронова.
Каким образом? Элементарным! Иван Иванович вызвал его и сказал:
— На тебя настрочили «телегу».
— Кто?
— Думаю, и без меня догадываешься, кто метит на твое место.
— Смарченко?
— Пострел везде поспел. Мне уже звонили из органов, чтобы я задержал тебя на работе. Они подъедут и… Но я сказал, что ты выправил командировку. Куда? В Питер, на судоремонтный. Это для них в Питер. А ты езжай, куда заблагорассудится. И никому не выкладывай координаты. Мне — ни Боже упаси! И своим близким тоже. Вот тебе открытое командировочное предписание, с печатью. Город впишешь самостоятельно. И сматывайся.
— На работе не взяли, так теперь придут домой. Есть соображения, когда?
— Сроки, сам понимаешь, у кого расписаны, — Миронов показал пальцем на потолок. — Сегодня вряд ли. Намерены навестить меня для выяснения вопроса о командировке. А завтра выходной. Глядишь, и не явятся.
Однако они явились в воскресенье, но могли взять под стражу разве что гудок паровоза. Ту-ту! Дядя Абраша ехал в купе, направляясь в Харьков. Пил горькое пиво «Сенчу» и думал, что тайну о внезапном отбытии «за кудыкину гору» доверил лишь одному человеку, правильному по всем показателям. Этим правильным человеком был двенадцатилетний сын его Гриша, не выдавший в первый день весеннего месяца марта сведения об исчезновении своего папы никому. Не только гэбистам, но и мне с Ленькой, бабушке Иде с дедушкой Аврумом. Из-за боязни, что все мы невзначай проболтаемся.
Маме, полагаю, он рассказал бы. Но мамы у него не было. Она умерла в Риге в 1947 году, через восемь месяцев, как родила Леню. Предполагалось, что при родах ей занесли инфекцию, и почки отказали. Но доподлинно никто не знал, что к чему. Известно было, что дядя Абраша, проявив невероятную оперативность, «достал» с каких-то заоблачных высот чудодейственное средство — пенициллин, чрезвычайно редкое тогда лекарство. Но и это не привело к исцелению.
Впрочем, почему-то считалось, что она не совсем умерла. В живых ее нет — никто не спорит, но воспринимать присутствие Бебы на Калею, 7 мне изредка доводилось. Со мной, может быть, это происходило из-за того, что я, сидя на полу во второй — проходной — комнате, видел и запечатлел в себе лицо маминой сестры, лежащей в пору угасания на кровати, где впоследствии спала бабушка Ида. Мне было около двух лет от роду, но, должно быть, возраст не помеха для подсознания, которое и сегодня, стоит прикрыть веки, выводит из забытья туманный образ. Я вообще так с детства устроен, что подчас различаю нечто, что другие люди не способны узреть ни при каких обстоятельствах, сегодня сказали бы — «из мира непознанного».
Казалось бы, это невозможно. Но если подумать здраво, то… быстро придем к выводу: в мире все наоборот, чуть ли не со стопроцентным отличием от того, как нам представляется по наивности. И это мы постигаем с младенчества, иначе — при устойчивости зрелого мышления — сошли бы с ума.
Итак, начнем?
Начнем и двинемся вперед мелкими — под мальчишеский рост — шагами. Что впереди? Там, где земля смыкается с небом? Там конец света? О, нет! Отнюдь там не конец, там горизонт. О нем Михаил Светлов написал доходчивые для понимания ребенка стихи: «Горизонт отходит. Я за ним. Вот он за горой, а вот — за морем». Ну, ладно, горизонт отходит, но это ничего не меняет, земля-то плоская.
Здрасте вам!
Выясняется, вовсе нет. Шарообразная она, как футбольный мяч.
Ладно, шарообразная, зато солнце плоское, как блин, и вертится вокруг нас.
Ерунда! И тут обман зрения. Не солнце крутится вокруг нас, а мы вокруг него. Притом с ужасающей скоростью. Да, никакого неудобства не испытываем, находимся в так называемой реальности, визуально обманчивой: показывает не то, что происходит по-настоящему.
Чем не сказка?
А если сказка, то вполне вероятно, что и смерти нет, а есть просто другая форма жизни, и увидеть ее иногда удается, зажмурив накрепко глаза — до появления радужных пятен. Тоже ведь парадокс: глаза закрыты, словно во сне, а видишь. Иногда и тех, кого вживую уже не встретишь никогда. Почему так получается — никто не знает. А в детстве, пусть и не знают, зато охотно догадываются.
В жизни все наоборот, догадываются по малолетству, не так, как представляется воочию. Вот пришли люди в серых плащах арестовать дядю Абрашу. За что? Вслух ничего не сказали. Значит, не за что!
И после этого мы поверим, будто он «плохой»?
Ни после этого, ни перед этим — никогда!
А почему?
Потому что он «хороший». И это сто раз проверено.
Или другой случай. С моим папой Ароном.
Он лежит дома больной, а на родном с военного лихолетья 85-м заводе ГВФ, с тех пор, когда он дислоцировался на Урале, объявили: он «вредитель» — авиационные баки, выпускаемые его бригадой, якобы текут.
Вранье беспардонное!
Раньше не текли, и сейчас не текут!
Папа ИМ это уже один раз доказал. Поднялся с постели вместе с температурой и пошел на завод, кашляя себе на грудь, чтобы никого не заразить через воздух.
Во втором цехе, где БЕЗ НЕГО, сидящего на бюллетене, паяла баки бригада жестянщиков, он под присмотром ОТК и начальника цеха Шапиро организовал проверку на герметичность продукции «высшего качества», как она называлась прежде — до подлого оговора. Взял бак, опустил его в ванну с водой и начал заговаривать по-одесски зубы сотруднику отдела технического контроля и начальнику цеха Шапиро. Рассмешил этих нервных людей, посматривающих мимо его близоруких глаз в края белых медведей, куда присутствующий тут же в качестве третейского судьи Особый представитель Органов из коренных рижан обещал загнать каждого, кто попадет под подозрение. И во всем соглашались с моим папой.
— Да, этот бак течет, — сказал папа-одессит, переводя внимание с металлической посудины, погруженной в ванну, на себя.
И все с облегчением вздохнули. Теперь никто не виноват: человек сам признался, и, значит, приспела пора судить его за вредительство, несмотря на то, что навредил он родному заводу без выхода на работу, а в кровати с градусником под мышкой, будучи сам горячим, как паяльник.
— А вот этот бак не течет. Глядите — не ошибитесь.
— Этот не течет, — согласилась проверяющая команда, в уме выписывая моему папе подконвойную командировку на Колыму. — Но достаточно и того, что первый потек.
И тут папа взорвался:
— Это — тот самый бак. Первый! И он не течет! Ни один бак, запаянный моей бригадой в мое отсутствие, НЕ ТЕЧЕТ! Никто у меня не работает спустя рукава! Покажите мне пальцем того, кто напрашивается в тюрьму, выпуская бракованную продукцию. Нет таких, и я не такой!
Вот так раз! Он заявил — «нет таких, и я не такой!» — как будто от него лично зависла судьба, и ушел домой, пошатываясь от слабости. Отныне папе предстояло справляться сразу с двумя болезнями — с воспалением легких и с опасениями за судьбу всей семьи: как бы заодно с ним не заслали к белым медведям и всех остальных.
Мама его утешала, говоря: «Не кушай свою нервную систему! Посмотри на себя в зеркало и увидишь: пора перейти на идиотическое питание для поправки здоровья, как доктор приписал. А ОНИ… ИМ глаза следует промыть ромашковой водой с марганцовкой, чтобы вылечить от куриной слепоты. ОНИ, эти местные «органы», — добавила мама, — нас всех будут подозревать. Разве не понятно? Они из Риги, а мы приехали с Урала — будто с того света свалились ИМ на голову, заняли ИХ рижскую жилплощадь».
Но нет, думал я, тишком слушая увещевание мамы, у НИХ глаза — не «зеркала души», а промокашки в чернильных пятнах. ОНИ приглядели в папе «вредителя» — потому что он с Урала; в дяде Абраше какого-то «плохого» человека — потому что он с Урала. А чем это кончается — вслух не скажут. Но и не надо! Это и без НИХ лучше всего известно дедушке Авруму.
В сороковом году, еще в Одессе, откуда родом, как и все прочие мои взрослые родственники, он тоже попал во «вредители», хотя ничего и никому навредить не пытался, охраняя по ночам женскую баню, а днем продавая на Толчке сапоги. Но это никого из «бдительных органов» не смущало: «вредитель»! И давай-меняй прописку у самого синего моря на уральскую, лагерную, в бараке заснеженного Соликамска, где ему, инвалиду Первой мировой войны с простреленной в локте рукой, покалечили на лесоповале и ногу, «грамотно» обрушив подрубленное дерево, чтобы хромал до самой смерти.
Дедушку Аврума мы любили, папу Арона мы любили, дядю Абрашу мы любили. И были убеждены: сколько ни смотри на них, хоть в телескоп, ничего зазорного не приметишь.
Что же получается? Не верить собственному зрению?
В отношении Земли, что она шарообразная, но не плоская — пожалуйста. Доверимся учителям — поверим.
В отношении того, что не Солнце ходит вокруг нас, а Земля вокруг Солнца, опять пожалуйста — доверимся: наша наука самая передовая!
А в отношении того, что наш дедушка Аврум, мой папа Арон, Ленькин папа Абраша — люди «плохие», это, извините — подвиньтесь, собачья брехня!!! Одного восклицательного знака недостаточно, поставим три.
Но недаром говорят: «собака лает, ветер носит». Вспомнив про ходовое присловье, мы испугались за дедушку Аврума. И чтобы ветер не обогнал нас, побежали к нему с сообщением, что на Калею, 7 приходили серые плащи за дядей Абрашей, но при всем старании не превратили его для нас в «подозрительный элемент». И теперь караулят у кинотеатра «Айна», куда он, по словам Гриши, пошел смотреть «Максимку».
На полпути к дедушке мы остановились. Автор «Конька-горбунка» сказочник Ершов написал бы — «как вкопанные». Остановились потому, что вспомнили: фильм, по оценке серых плащей, уже заканчивается, и дедушка, с какой бы сноровкой ни хромал, не поспеет на подмогу к дяде Абраше. Оставалось… Да, оставалось рвать на груди тельняшку, словно «мы из Кронштадта», и идти в последний решительный бой.
Тельняшки у нас даже одной на двоих не было, но пистолет с боевыми патронами имелся, и решительности, как у заводной игрушки, хватало. К тому же по песне выходило: «помирать нам рановато, есть у нас еще дома дела». А когда смерти не предвидится, то и на подвиги идти гораздо легче. Ать-два, и вперед, изменив направление у часов «Лайма» в обратную сторону — в сквер и в киношку.
Поспели — не запозднились.
Люди повалили из кинозала, не толкаются, как на базаре, обмениваются впечатлениями. Мы уши навострили. Конечно, хочется узнать: действительно ли кинчик мировой.
Судя по всему, мировой.
Вот бы посмотреть!
Но, скорей всего, не придется мне с Ленькой сходить на этот фильм, прямая дорога у нас теперь, после выстрела по серым плащам, в детскую колонию. А там если что и показывают, то про Макаренко: о перевоспитании малолетних уголовных элементов путем обучения их производству фотоаппарата ФЭД, названного в честь Феликса Эдмундовича Дзержинского, с кем в разведку, даже захоти, не пойдешь, поскольку он уже досрочно умер.
Пистолет в кармане пальто грел мне рукояткой руку и смотрел, не отрываясь, своим вороньим оком в серый плащ, на уровне мягкого места его хозяина.
Наши враги ждали выхода дяди Абраши из кинозала.
Мы тоже ждали выхода дяди Абраши из кинозала.
А пуля в стволе найденного на чердаке револьвера ждала приказа на проникновение в откормленные филейные части дознанщика.
Думалось, еще минута-другая, и каждый «своего» дождется.
Но…
На наше счастье мы не попали в детскую колонию. Стрелять не пришлось. Дядя Абраша так и не появился, будто и в кино не ходил.
Серые плащи переглянулись, сказали какие-то неприличные слова о Грише, обманувшем их филерские ожидания, и пошли — нет, не на Калею, 7, а поближе, через улицу, в заведение, где льют в стеклянную кружку пиво из бочки и водку из четвертинки. По дороге переговаривались на тему, доступную разумению даже школьников младших классов 1953 года: мол, подозреваемый во вредительстве — и он «во вредительстве!» — скорей всего, пошел на следующий сеанс, начинающийся через две минуты.
Совсем оборзели!
Дядя Абраша не мог пойти на следующий сеанс и при большом желании посмотреть в одиночку «Максимку». В это время бабушка Ида ждала его к обеду. Припозднится — любимые им фасоли остынут, и фаршированная рыба зачерствеет. А ведь она в свежем для аппетитного кушанья, разумеется, состоянии, подобно прирученной Емелей щуке, имела волшебное свойство угадать, почему его взяли на подозрение.
Почему?
Попробую передать на словах рыбью версию.
Эта история началась на октябрьские праздники. Дядя Абраша взял меня с Ленькой на прогулку — с последующими угощениями. Но по дороге в кафе мы заскочили на его работу — улица Смилшу, контора Электромонтажного предприятия № 7. На втором этаже, у окна с выбеленным подоконником, он нас оставил и пошел получать то ли аванс, то ли получку, то ли еще что-то приятное, вроде премии, на которую в кафе накупит нам вкусности.
Та дверь, куда он вошел, открывалась и закрывалась, пропуская людей. Все остальные, под нашим приглядом, опечатывались. Очень дивно. Не сургучными печатями, а пластилиновыми.
Это был небывалый соблазн.
Понятно, мы не выдержали, и своими вездесущими пальчиками стибрили по уходу «печатников» немного этого пригодного для лепки дефицита. Не догадывались по недомыслию, что в данный исторический момент тотального закрытия военного предприятия на праздничную двухдневку наковыряли «материал стратегического назначения».
Мы не попались на преступлении. Лучше бы попались! Тогда сразу бы все разъяснилось. А так, без понятия действительности, сыграли тревогу, вызвали каких-то шерлокхолмсов в погонах, с собакой и лупой для разглядывания наших «преступных отпечатков»!
Наконец, разобрались: дети набедокурили.
Потом разобрались, чьи дети.
Потом сказали дяде Абраше, чтобы он больше не приводил нас на производственный объект. И все, казалось бы, утихло. Но какой-то подлец, желая занять должность дяди Абраши, написал, что это была не мальчишеская шалость, а сознательное вредительство взрослого человека, который должен своим поведением подавать пример юному поколению, делающему жизнь по рекомендации поэта Маяковского с товарища Джержинского. И приписал в своем доносе дяде Абраше массу самых актуальных из «вредительских» мыслей и высказываний, сверяясь с газетой «Правда».
Такова рыбья версия. А что и как было по-настоящему — это уже не нашего ума дело, слишком малы, чтобы ходить вровень с эпохой стукачей и карателей.
Мы проследили за дознанщиками, пока им не налили до краев. И поняли: теперь эти мужики, не забывающие и на службе о потребностях организма, нас никогда не обгонят. Даже если вознамерятся не дожидаться конца следующего киносеанса, а двинут к дедушке Авруму, сидящему со щетками и ваксой в будке чистильщика обуви на краю Кировского парка, в пяти шагах от рижского «Бродвея», под непременной охраной старшины милицейских войск Жоры-дегустатора.
В жизни дедушки как-то так вытанцовывало, что его всегда держали под охраной, будто он золотой запас. В досоветскую пору торговли сапогами на Толчке, его охранял, за наличные, разумеется, околоточный, а при новой власти — участковый. В лагере — вертухаи, но они работали бесплатно, во всяком случае, дедушка им не платил. Хотя… платил, по его выражению, «кровью и нервной системой». Когда же, в разгар войны, нервы совсем расшатались и хотелось скорей погибнуть с оружием в руках, чем окоченеть от уральского холода без всякой пользы для победы, он попросился добровольцем на фронт.
— Чем такая жизнь, лучше отдать ее за товарища Сталина, чтобы у фашистов темно в глазах стало и все кишки из живота вылезли наружу, — написал дед в заявлении, как умел — по-одесски, но правильными русскими буквами, и был направлен на медицинское освидетельствование нержавеющего якобы здоровья.
Но здоровье было еще то…
Профессиональные врачи не имели медицинского права, согласно клятве Гиппократа, уважить желание инвалида Первой мировой отдать жизнь на Второй мировой. Рука прострелена, нога перебита. Однако упоминание имени Сталина в заявлении гипнотически подействовало на медкомиссию и старого солдата отправили не обратно в лагерь, а в Оренбург, тогда Чкалов, в подразделение ВОХРа авиационного завода № 245. Именно туда, где работали в бригаде жестянщиков моего папы его дочери Беба и Рива, моя мама. Работали, работали до посинения, а потом, по окончании войны, не позволив вернуться в Одессу, отправили их эшелоном в Ригу. Вместе с заводом, переименовав его по пути в № 85 ГВФ. Дирекцию и цеха разместили на улице Анри Барбюса, 9; моих родителей на Аудею, 10; Ленькиных — Бебу и Абрашу — на Калею, 7, и стали их портреты вывешивать на Доске почета: мол, передовики производства.
Но зимой с 1952 на 1953 все изменилось, и началось: «космополиты», «вредители», хоть на улицу не показывайся. А как не показываться, когда половина жизни проходит на улице?
Вот и сейчас — где мы? На улице. И серые дознанщики хоть в кафе-пивнушке, но тоже на улице. И пешеходы, пусть их мысли дома, у теплой плиты, тоже на улице. Шлепают-шлепают по сырому асфальту, посматривают на почернелые сугробы у кромки тротуара, и никто не улыбается.
Кстати, чтобы не забыть: это я еще 13 января подметил, как появилась в газете «Правда» статья про «убийц в белых халатах». Люди на улицах перестали улыбаться, бродят хмурые, подозрительно смотрят в глаза мимохожим: не врачи ли? Смотрят, смотрят, будто все превратились в серых, подобных тем дознанщикам, что ищут — не отыщут дядю Абрашу.
Вот бы их самих арестовать, чтобы неповадно было на людей охотиться!
Но как их арестуешь, по какой причине?
Впрочем, помнится, Жора-дегустатор, который «товарищ старшина», говорил дедушке Авруму по этому поводу так: «Был бы человек, а причина найдется. Какая самая подходящая? Такая, что работает без осечки — драка».
Что ж, остается организовать драку. Но не мне ведь кидаться с кулаками против серых плащей. И не Леньке.
Можно, конечно, организовать драку между мной и Ленькой, это, кажется, называется «междоусобица». Но толку от подобного мордобития — с голубиный клювик, что меньше мизинца. Нас самих и загребут в милицию.
Нужно привлечь кого-то позначительней и с мускулами, да еще имеющего опыт в подобного рода выяснении отношений, когда «раззудись плечо, размахнись рука» и зубы сыплются на простор родины чудесной.
Кого же пригласить? И вдруг вспомнилось: папа рассказывал, что Григорий Новак — невероятный «силач-Бамбула», по уважительному отзыву дедушки Аврума — был еще тот кулачный боец. В привокзальном ресторане Ростова на-Дону он в одиночку разнес вдребезги целую шарагу хулиганов, обозвавших его нехорошим для еврея словом — «жид». За это рукоприкладство «отбойных молотков», имеющее тяжелое последствие для внешнего вида антисемитов-обидчиков, его лишили звания «заслуженный мастер спорта» и не позволили больше защищать честь Советского Союза на помосте. Словом, отправили в цирковые артисты, чтобы он, наконец, познакомился с моей тетей Фаней, у которой как раз сейчас в дальней комнате нашей квартиры сидит в гостях и пьет чай вприкуску с сахаром.
Вот бы кого на подмогу!
Однако возглас души угас в ней же, когда я заглянул в комнату тети Фани на предмет шапочного знакомства с чемпионом мира.
— У нас есть до вас деловое предложение, — сказал я на скоростях, чтобы не забыть заготовленную фразу, и споткнулся о дальнейшие слова.
Перед нами за столом сидел не могучий богатырь, как представлялось в уме. А человек, с виду очень тучный, но маленького роста, объемом — что в ширину, что в высоту. Он пил чай вприкуску с сахаром — это точно. На нем был просторный, светлый по окраске костюм — и это точно. Но могучую силу я в нем не разглядел.
— Здрасте, товарищ дядя Гриша Новак! Я хочу с вами познакомиться! — произнес я спонтанную фразу, робея и переминаясь с ноги на ногу.
— Приходите на манеж, когда я буду выступать, там и познакомимся поближе. А пока познакомьтесь с этими конфетами, — и угостил нас «мишкой на севере».
«Там, значит, там», — подумали мы в унисон и ретировались восвояси.
Нам было немножко не по себе: как это такой грузный человек может быть Григорием Новаком? Где это видано, чтобы он в одиночку размордовал ватагу хулиганов? Куда ему против серых плащей? Не справится с поставленной задачей!
Ох, как мы ошибались! Это стало ясно много позже, когда увидели его на арене, отнюдь уже не в костюме с галстуком, а в спортивном трико. Но это было впоследствии. А сейчас? Сейчас необходимо было действовать безотлагательно, чтобы организовать драку в кафе-пивнушке напротив кинотеатра «Айна».
«Голь на выдумки хитра», — помнили мы наизусть присловье из советской литературы для малоразвитых сорванцов.
Нас называли «перекатиполе», так что мы подходили под понятие «голь». К тому же мы были горазды на разные выдумки. Хитрости, может, у нас и не имелось в запасе, но при наличии ума несложно обрести и ее.
И обрели, вспомнив, что требуется «пораскинуть мозгами» при желании кого-то оштрафовать, вернее, прицепиться за сущий пустяк, скажем, за переход улицы в неположенном месте, как будто здесь Нью-Йорк и машины носятся как угорелые.
С мозгами у нас полный порядок. У меня два полушария в голове, и у Леньки не меньше — просвечивай хоть рентгеном. Если пораскинуть ими, получается на выходе математического расчета — четыре. В переводе на нормальный язык: мозговых извилин на полкилометра — ровно столько, сколько до будки дедушки Аврума, где чуть ли не днюет и ночует дядя Жора-милиционер.
Пешодралом туда минут тридцать, а бежать — так дорога становится в три раза короче, конечно, не в длину, а по времени.
Помчались — не угонишься!
Мимо часов «Лайма», где свиданку назначают влюбленные в девушек парни.
Мимо городского канальчика, где ловится всего лишь казарага-колючка.
Вдоль по улице Ленина, прежде — Свободы, оставляя сбоку так и не переименованный на советский лад памятник Свободы («Милды»).
Мимо Верманского парка, названного после победы Кировским.
Мимо, мимо, мимо. Как пуля, летящая мимо всего, что остается в стороне от цели. И с размаху угодили прямо в мишень. Но в будку чистильщика обуви не заскочили, ибо оттуда стремительно вымахнул как ошпаренный здоровенный мужик с перемазанной черным сапожным кремом мордой. А следом за ним дедушка. Здоровой — не хромой ногой — он поддал своему визави под зад, да притом с такой копытной мощью в одну либо две лошадиные силы, что того выбросило по инерции на проезжую часть улицы Кирова — в неположенном для пешехода месте. И тут же послышался предупредительный милицейский свисток и строгий окрик старшины Жоры:
— Стой! Куда тебя понесло?
— Я… я…
— Ты! Ты! Нарушаете, гражданин. Здесь не переходной участок дороги.
— Я не самостоятельно. Меня толкнули.
Жора-дегустатор, который обходил чистильщиков обуви на предмет проверки качества ваксы и сапожных щеток, приблизился к нарушителю и сделал вид, что понюхал возле гневной его физиономии воздух.
— Пахнете, гражданин, несъедобным запахом. Водочка?
— Ну…
— Четвертинка?
— Мерзавчик.
— Не будем гадать на кофейной гуще. И в прицепе к водочке два пива?
— Воскресенье же сегодня, командир. Разве не заметили, выходной?
— Для кого выходной, гражданин, а для обслуживающего персонала вполне рабочий день. Правильно я говорю, если пораскинуть мозгами? — повернулся к дедушке Авруму.
— Совершенно точно. Настолько правильно и верно, что я пошел бы с вами в разведку, — кивнул дедушка Аврум, делая в словесном выступлении нажим на личное местоимение «вы» — в знак уважения к мундиру и чтобы нарушитель спокойствия не догадался о приятельских его отношениях с представителем власти.
— В разведку в следующий раз, — облизнулся Жора-дегустатор, но относительно неприметно, чтобы источаемым душком вишневки не повлиять на ход мыслей любителя выпить. — А сейчас доложите, почему у гражданина — мы еще посмотрим его паспорт! — ваксой измазюкина рожа? Не заплатил за обслуживание?
— И оскорбил нехорошими словами.
— Какими? Нецензурными?
Дедушка посмотрел на нас, догадывающихся, какими примерно словами оскорбил его мужик, побитый по мордасям сапожной щеткой.
— Цензурными. Но не подходящими для дружеского общения. За какие по морде бьют, когда нет ножниц, чтобы отрезать язык.
— И штрафуют?
— Штрафуют за переход улицы не по правилам. А за то, что он сказал цензурными словами, бьют по морде.
— Но вы его не били?
— Нет, я уже старый. Я попросил его выйти по-хорошему и чтобы он больше не говорил: «Жалко, что Гитлер вас всех не дорезал!»
— А он?
— Он как сумасшедший побежал от моей просьбы через дорогу, нарываясь на штраф.
— Значит?
И этот ненормальный, решивший за бесплатно выглядеть король королем в начищенных туфлях, выложил, точно миленький, дяде Жоре-милиционеру наличные. И пошел умываться в баню, куда его послал дедушка Аврум.
Для справки: бани тоже работали в воскресенье, как и чистильщики обуви. И милиционеры работали тоже, когда не отдыхали. А отдыхали они обычно после работы. И в этом мы убедились воочию, видя, что, отработав со штрафом, Жора-дегустатор пошел отдыхать. С этой целью запихнулся в будку, сел в кресло клиента, поставил ноги на колодку, будто вознамерился навести марафет с глянцем на свои сапоги. Но на самом деле мысли его были далеки от сапог, а витали вблизи от булькающего горлышка литровой бутыли с самодельной вишневкой.
Дедушка Аврум налил своему спасителю стаканчик, налил себе, сказал «лехаим», и они синхронно выпили за один прием то количество настойки, что мы с Ленькой цедили бы по каплям часа два.
— Хорошо пошла, если пораскинуть мозгами.
Дедушка Аврум «пораскинул мозгами» и налил еще. И Жоре налил, и себе. А нам не налил, хотя видел, что и мы облизываемся липкими языками, как давеча его собутыльник. Но облизывались мы не из-за вишневки, а для привлечения внимания, чтобы выманить его на тротуар и намекнуть, что из Органов приходили за Абрашей.
Однако в присутствии милиционера не намекнешь. В присутствии милиционера лучше на эти темы помалкивать.
Дедушка был не телепат: о наших тайных мыслях не догадывался. Он совсем по-иному воспринял наши желания, дал рубль на двоих и сказал:
— Имейте удовольствие сбегать на уголок, к газировщице Дорочке. И скажите ей на милость: «сиропа на два толстых пальца».
Кто откажется? Сбегали с удовольствием. Выпили — с еще б?льшим. И вернулись с наполненным под завязку пузиком сладкой шипучки. Пузырьки от медовой жидкости поднимались из глубин живота наверх и, лопаясь в горле, пьянили без всякого алкоголя мозги, которыми необходимо, по совету старшины, пораскинуть, чтобы принять верное решение.
Мы и приняли «верное» решение.
Какое?
Само собой, необдуманное, что и происходит под хмельком даже у башковитых людей.
— Дядя милиционер, — начал я. — Что вы скажете, если обнаружите сегодня в центре города стреляный патрон?
Жора-дегустатор, за неимением лупы, верной спутницы другого сыщика — Пинкертона, посмотрел на меня с детективным интересом сквозь пустой стакан.
— Я скажу: «произошло преступление». В особь, если на расстоянии пистолетного выстрела заодно с гильзой отыщется бездыханный труп.
— А какое это расстояние?
— От нуля до пятидесяти метров.
— На этом расстоянии… — замялся я.
— Ага, — смешком отозвался Жора. — Труп своевременно убрали.
— Трупа мы не видели.
— Показывай, что видели.
— Не видели, а нашли. Возле «Айнушки». В кафеюшке. Вот! — протянул я на раскрытой ладони патрон от «революционного» револьвера 1917 года рождения. — Валялся у чужих ног. Видимо, случайно выпал из кармана, когда дядя расплачивался за пиво.
— О, да ты — пацан дедуктивного мышления.
— А то!
— Улика — первый сорт. Давай-ка сюда.