Exegi Monumentum

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Exegi Monumentum

Я памятник себе воздвиг нерукотворный,

К нему не зарастет народная тропа,

Вознесся выше он главою непокорной

Александрийского столпа.

Нет, весь я не умру – душа в заветной лире

Мой прах переживет и тленья убежит —

И славен буду я, доколь в подлунном мире

Жив будет хоть один пиит.

Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,

И назовет меня всяк сущий в ней язык,

И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой

Тунгус, и друг степей калмык.

И долго буду тем любезен я народу,

Что чувства добрые я лирой пробуждал,

Что в мой жестокий век восславил я свободу

И милость к падшим призывал.

Веленью Божию, о муза, будь послушна,

Обиды не страшась, не требуя венца;

Хвалу и клевету приемли равнодушно

И не оспоривай глупца.

Он обладал – по крови, веку и божественной печати – даром отстранения. В искусстве это позволило ему отодвинуть то, что все еще иссушает плоть и кровь, на расстояние, измеримое эрами, веками – расстояние, которое заставляет вещи казаться вечными. Хрустальный шар поэзии позволил ему дистанцироваться от событий сердца и мира, – то, что простым смертным достается только через страдание и забвение. Это удивительное ускорение, эта удивительная алхимия, которая сворачивает кровь открытых ран при первом контакте с разреженным воздухом поэзии, были его тайной. В жизни это придавало его поведению налет пресыщенности и превосходства, который многих раздражал. Он хорошо знал себе цену, и шуточный, скромный, уничижительный тон, в котором он любил говорить о себе – «я написал немного кое-чего», – это о прозе и стихах, созданных в Болдине, – был неким противовесом его вкусу и интеллекту, управлявшими его чувством собственного достоинства: «Я встретился с Надеждиным у Погодина. Он показался мне весьма простонародным, vulgar, скучен, заносчив и безо всякого приличия. Например, он поднял платок, мною уроненный».

«Холод гордости спокойной» был земным вариантом типичного архетипа совершенства, которое управляет поэзией Пушкина из отдаленного, вечно тайного места. Это – отрицательное божество, обратная сторона всего беспокойного волнения, всей борьбы, усилий, тоски и страсти людей. Нам дарованы только мимолетные отражения этого – в искусстве, в величественности природы, в гармонии общественных форм, в порядке ритуалов. Его голос никогда не достигает нас, не учит, не командует и не наказывает. Он не вмешивается в человеческие дела, он полон собой и доволен собой. Он не ищет ни жертвы, ни священников. Он холоден и закрыт, далек и недвижим. Его нельзя найти, нельзя следовать за ним или любить его; о нем можно только размышлять.

Графа Кочубея похоронили в Невском монастыре. Графиня выпросила у государя позволение огородить решеткою часть пола, под которой он лежит. Старушка Новосильцева сказала: «Посмотрим, каково-то будет ему в день второго пришествия. Он еще будет карабкаться через свою решетку, а другие давно уж будут на небесах».

Его меняющиеся поэтические маски смущали и сбивали с толку. Его шедевром был рассказчик в «Евгении Онегине», романе в стихах и в бесконечном движении. Он начинает в почтовой карете, несущей Онегина к его умирающему дяде в провинцию, но затем резко меняет направление, возвращаясь в Петербург, чтобы следовать за молодым героем, когда он прибывает на санях в самое модное место встреч и ежедневных прогулок, спешит к ресторану Талона, летит к театру, мчится домой поменять одежду, едет в наемной карете на бал в общество, и наконец, отправляется домой в своем экипаже, чтобы отдохнуть после лихорадочного дня. Верно, роман на двух бегунах и четырех колесах. Даже когда утомленный герой останавливается, беспокойное воображение его создателя продолжает бежать, преследуя мимолетные ассоциации и вспышки памяти, делая отступления в признаниях, размышлениях, лирических излияниях. «Замечу кстати…» – и любой предмет подходит для обсуждения в дружеской беседе: женские ножки, волшебство театра, женские сердца, деревенские привычки, альбомы провинциальных девиц, законы судьбы, бесплодная душа современного человека, ужасные российские дороги. Наш молодой путешественник никогда не умолкает.

Он ошеломляет нас своими принципами простой мудрости. «Врагов имеет в мире всяк, / Но от друзей спаси нас, Боже!» «Чем меньше женщину мы любим, / Тем легче нравимся мы ей». «Кто жил и мыслил, тот не может / В душе не презирать людей». «А милый пол, как пух, легок». Время от времени он похож на старого, угрюмого мизантропа, нападающего на скучное, злое общество, мир холодной жестокости, тирании моды. Являются ли они действительно детьми своего века, романтиками, русскими байронами? Время от времени он звучит подобно ностальгирующему старику, поющему дифирамбы добрым старым дням. И все же его голос полон юным изяществом и сверкающей радостью. Он никогда не молчит, этот наш странный путешественник, и даже приглашает нас сказать свое слово:

Гм! Гм! Читатель благородный,

Здорова ль ваша вся родня?

Позвольте: может быть, угодно

Теперь узнать вам от меня,

Что значит именно родные.

Родные люди вот какие:

Мы их обязаны ласкать,

Любить, душевно уважать

И, по обычаю народа,

О Рождестве их навещать

Или по почте поздравлять,

Чтоб остальное время года

Не думали о нас они…

Итак, дай Бог им долги дни!

Наши родственники прекрасно себя чувствуют, благодарение Богу. Хотим мы побольше узнать о Евгении? Конечно, да. Хорошо, и он сам, и Евгений, да будет нам известно, одного возраста и старые друзья – старые душой, безвозвратно увядшие. Инвалиды, их чувства искалечены, они тянут лямку жизни без цели и без удовольствия. Иногда они мечтательно обращаются к прошлому, к началу их молодых жизней, подобно безнадежным заключенным, отбывающим пожизненный срок в темной камере и внезапно оказавшимся в пронизанном солнцем зеленом лесу. Действительно замечательный образ. И какая жестокая судьба для двух благородных душ. Мы уже вытираем слезу, когда внезапно наш говорливый путешественник выдает себя выскочившей короткой фразой:

Ужель и впрямь и в самом деле

Без элегических затей

Весна моих промчалась дней

(Что я шутя твердил доселе)?..

Другими словами, он шутил, подражая модным иностранным авторам, болтая только, чтобы убить время, как делают многие путешественники. Но также чтобы обмануть нас – ведь что мы знаем о нем, кто он на самом деле? Праздный деревенский помещик, генерал-инспектор инкогнито, революционер в пути, поэт? Или, возможно, карикатура на них, «сей ангел, сей надменный бес»? Достигнув места назначения, мы вежливо благодарим его за компанию и прекрасные слова, поскольку мы не можем отрицать, что слова были прекрасны, и они согревали наши сердца даже при вое холодного ветра.

Когда вдруг наступает мертвая тишина, мы кое-что начинаем понимать в нашем загадочном путешественнике. Тот, кто так говорит, скользит по предметам разговора как по полированному паркету петербургского дворца и знает пустые глубины существования – он может в совершенстве воссоздавать их блестящую поверхность. Тот, кто подобно ему, легко переходит от одной темы к другой по ходу беседы, – человек, который в прошлом имел необычайное, но мимолетное видение цели, и, опасно очарованный, отвел от нее свои взор: холод устрашает, но завораживает. Вот почему поэты, или некоторые из них, любят сочинять истории.

Дельвиг не любил поэзии мистической. «Чем ближе к небу, – говаривал он, – тем холоднее».

На арене жизни Пушкина посещали как будто созданные неустанной искусной режиссерской рукой потери состояния, ссылки и бедствия. В течение шести лет, предшествующих великому прощению, он жил в изгнании, сначала на юге, затем в Михайловском. Расстояние приличествует мистике: он стал самой большой надеждой национальной литературы и самым великим поэтом страны – и в то же время его не было; его эксцентричность – дань Байрону, аристократическое обаяние, стиль денди, инстинктивная ненависть к косной монархии – имели конкретное воплощение, а самого его не было. Его отсутствие казалось мнимым, поскольку предполагало его реальное существование где-то там, в захолустье; оно вовсе не скрывало его от глаз России, а напротив, направляло яркий луч внимания, поскольку он стоял в центре сцены в блестящем ореоле мученика, одинокого титана, вечного кочевника. Наказания, которые неизменно следовали за его экстравагантными поступками – политическими, поэтическими или даже любовными, – предоставили ему идеальный фон: одинокая скала, ревущие волны, недоступные вершины, деревенские хижины, его собственные острова Св. Елены и Миссолоники. В ссылке он стал центром внимания публики и ее живого любопытства.

Получив свободу, он остался невидимкой, блуждающим, беспокойным духом и в вечном движении, путешествующим из Петербурга в Москву и в загородные дома, где он преднамеренно поместил себя под домашний арест, чтобы подтолкнуть уснувшее вдохновение. «Где Пушкин? Чем он занимается?» Друзья и поклонники постоянно задавались этим вопросом, и, по всей вероятности, они могли вообразить ответ: в петербургском салоне, зевая или пережевывая мороженое; в доме цыганки Тани, пользовавшейся в Москве дурной славой, или известном доме Софьи Астафьевны в столице; на секретном месте дуэли; за игорными столами, в пыльной гостинице на одной из больших российских дорог, впустую растрачивая деньги, заработанные на последней поэме; на турецком фронте с солдатами, которые, бросив один взгляд на его плащ и цилиндр, принимали его за священника; на целомудренном t?te-a-tete с Музой в гостиничном номере; или в постели в другом гостиничном номере, в лихорадочном жару, с бритой головой, настигнутый местью Венеры.

Утомленный, он пробует сделать паузу, но Судьба скоро видит, что это всего лишь еще одна попытка уклониться от нее, маскируясь под толстого и счастливого буржуа, желание бежать в усредненность и безвестность. Этому не суждено было случиться. Он послан в Петербург, вызван ко двору, приглашен его величеством в Аничков дворец. Быть в центре событий поэтам ни к чему: это портит легенду, разъедает душу, натягивает нервы. Давайте оставим в стороне страсть Натали к балам и ее ненависть к сельской жизни; оставим в стороне запрет царя и необходимость спрашивать его разрешения на малейшее передвижение, самую невинную поездку; оставим в стороне эти 135 000 рублей долгу– или давайте лучше думать о них как агентах и клерках Судьбы. Они обрекли Пушкина находиться там, обрекли его на все эти испепеляющие взгляды и вспышки тысячи лорнетов – которые больше не искрятся доброжелательным любопытством к таинственному незнакомцу, внезапно вернувшемуся домой. Его хрупкое домашнее тепло, его «дом»[27] – место, которое он выбрал как последнее укрепление и убежище, было внезапно выставлено для всеобщего обозрения, оказавшись огороженным только стеклом, кое-где уже разбитым, и все еще прозрачным. И он обречен сидеть в осаде с навязчивой идеей, врагом созерцания.

На немецком курорте молодой француз ухаживал за красивой русской дамой, вовсе не безразличной к его вниманию. Ее простоватый муж не питал ни малейших подозрений на счет того, что затевалось у него под носом. Более проницательный друг посоветовал ему немедленно увезти жену назад в деревню, напоминая ему, что сезон охоты начался, и добавил: «Главное, вовремя, потому что рога уже слышны» (Вяземский).

Князь Потемкин во время очаковского похода влюблен был в графиню **. Добившись свидания и находясь с нею наедине в своей ставке, он вдруг дернул за звонок, и пушки кругом всего лагеря загремели. Муж графини **, человек острый и безнравственный, узнав о причине пальбы, сказал, пожимая плечами: «Экое кири-куку!»

Старый К***, нежный и любящий муж, но забывчивый отец, иногда спрашивал свою жену: «Дорогая, кто, ты говоришь, был отцом нашего второго сына? Никак не могу вспомнить». Или: «Как зовут отца нашего младшего сына? Вертится на языке!»

19 октября 1836 года видели, как он плакал на ежегодном празднике, посвященном торжественной годовщине великолепного первого лицейского класса. Собрались все оставшиеся в живых лицеисты. Он пришел с новыми стихами, предупредил друзей, что не успел их закончить, и начал читать:

Теперь не то: разгульный праздник наш

С приходом лет, как мы, перебесился,

Он присмирел, утих, остепенился,

Стал глуше звон его заздравных чаш;

Меж нами речь не так игриво льется,

Просторнее, грустнее мы сидим,

И реже смех средь песен раздается,

И чаще мы вздыхаем и молчим.

На этом месте его начали душить рыдания, и он был принужден остановиться, отойдя в угол, чтобы не делать зрелища из собственных эмоций. Нужно сказать, что Пушкин был очень утомлен в тот день, работая над последними штрихами к «Капитанской дочке» и сделав набросок длинного ответа на «Философическое письмо» Чаадаева:

«…Что же касается нашей исторической ничтожности, то я решительно не могу с вами согласиться… А Петр Великий, который один есть целая всемирная история! А Екатерина II, которая поставила Россию на пороге Европы? А Александр, который привел вас в Париж? и (положа руку на сердце) разве не находите вы чего-то значительного в теперешнем положении России, чего-то такого, что поразит будущего историка? Думаете ли вы, что он поставит нас вне Европы? Хотя лично я сердечно привязан к государю, я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератора – меня раздражают, как человек с предрассудками – я оскорблен, – но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал».

«Как мы пали духом со времен Екатерины… Самое царедворство, ласкательство… имело что-то рыцарское: много этому способствовало и то, что царь была женщина. После все приняло какое-то холопское уничижение… Возьмите, например, Панина и Нессельроде, этого холопа карла, не говоря уже в нравственном смысле, ибо он в нем не карла, а какой-то изверженный зародыш, vermisseau n? du cul de feu son pure[28], или, правильнее, помня способность батюшки, un vent l?ch? du cul de feu son pure[29], но и физического карла… Воля ваша, а для России нужно еще и физическое представительство в своих сановниках. Черт ли в этих лилипутах? Слова Павла, сей итог деспотизма: «Знайте же, что при моем дворе велик лишь тот, с кем я говорю, и лишь тогда, когда я с ним говорю», – сделались коренным правилом» (Вяземский).

Он шел по Невскому проспекту с графом Нессельроде, вице-канцлером Российской империи, и графом Воронцовым-Дашковым, государственным секретарем и членом Государственного совета. «Я не погрешу перед потомством, – пишет Н. М. Колмаков, – если скажу, что на его бекеши сзади на талии недоставало одной пуговки. Отсутствие этой пуговки меня каждый раз смущало, когда я встречал А. С-ча и видел это. Ясно, что около него не было ухода…» Крошечный недостаток в одежде Пушкина беспокоит и нас, но как ни задето наше любопытство, не будем терять историческую перспективу, как Колмаков. Не заботились о нем? В доме Пушкина было много слуг, и вопреки тому, что предполагает мемуарист – намек на невозможно беспорядочное домашнее хозяйство среднего класса, вкупе с разочарованной, ленивой, неряшливой женой – наблюдение за его платяным шкафом вовсе не было обязанностью Натальи Николаевны. Конечно, нелепо полагать, что отсутствие пуговицы было продуманно или намеренно, но не трудно увидеть в этом луч света в мрачной камер-юнкерской карьере Пушкина, дразнящий символический комментарий, усмешку, закодированное послание последнего денди Российской империи.

«L’exactitude est la politesse des cuisiniers»[30].

Давайте представим спину бекеши Пушкина в виде строки стихотворения. Разве отсутствующая пуговица несколько не походит на ударение, которое внезапно отрывается от ямба и исчезает в пустоте, дразня таким образом этикет просодии, освобождая строчку от рабского метрического повиновения, делая ее новой и подвижной, изменчивой, непредсказуемой, причудливой, безгранично изящной и свободной?

Мы все учились понемногу

(Учились, например, тому, что это – четырехстопный ямб – / – / – / – /.)

чему-нибудь и как-нибудь

(И три ударения исчезли всего в двух строчках, охваченные пустотой, которая вызывает отвращение у Онегина, Петербурга и всего века.)

Мартингал Воронцова-Дашкова: – / – / – / – / (сильный слог, /, поддержка пуговицы, слабый – , за складку)

Мартингал Пушкина: – / – – / —

Voila.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.