Галич-драматург

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Галич-драматург

1

В 1946 году была написана пьеса «Начало пути» — драматическая поэма в трех действиях, как указано на ее титульном листе[127]. Она получила визу Главреперткома и была принята к постановке в Государственном Московском камерном театре, где 30 ноября состоялось ее обсуждение[128]. Все выступавшие высоко отзывались о художественных достоинствах пьесы, и в самом конце прозвучала такая фраза: «Пьеса трудна и режиссерски, и актерски, но и в этом ее огромное обаяние».

Кстати говоря, именно в 1946 году появился литературный псевдоним «Галич», образованный из букв фамилии, имени и отчества: Гинзбург Александр Аркадьевич. Выбор такого псевдонима был обусловлен еще и тем, что на Руси существовали два древних города с красивым названием Галич. А кроме того, учителя словесности Александра Сергеевича Пушкина в Царскосельском лицее звали Александр Иванович Галич[129]. Однако пьесу «Начало пути» обсуждали еще как произведение Александра Гинзбурга[130].

Замысел пьесы был подсказан статьей Василия Гроссмана «Треблинкский ад», написанной им после того, как он в числе нескольких корреспондентов посетил бывшие немецкие лагеря смерти, и изданной в 1945-м отдельной брошюрой. Об этом Галич рассказал 8 июля 1957 года на встрече с коллективом московского рабочего самодеятельного театра Дворца культуры имени С. П. Горбунова, собравшимся делать спектакль по его пьесе: «Статья очень горячая, темпераментная, произведшая на меня очень сильное впечатление. И мне пришла мысль показать это в театре. Но как показать это в театре, как показать в театре уничтожение таким путем людей? <…> И тогда мне пришла в голову мысль — написать пьесу о том, как могли бы жить эти люди, то количество человеческих жертв, людей, биография которых загублена в этих лагерях в самых страшных муках. <…> Если представить необъятное количество этих людей, то среди них были, хотя, может быть, и не все Пушкины, но могли быть люди — вершители больших дел и судеб, больших дел, которые не были сделаны»[131].

Работая над пьесой, Галич решил использовать одновременно и стихотворную, и прозаическую форму: смерть людей, которых вели в концлагерь на уничтожение, написать прозой, а остальные эпизоды — когда главные герои мечтают о своем будущем, если они останутся в живых, — стихами.

Собравшись ставить пьесу Галича, режиссер Камерного театра Александр Таиров написал об этом небольшую заметку: «В новом 1947 году на сцене Камерного театра выступит в качестве дебютанта молодой драматург Александр Галич, над пьесой которого “Начало пути” мы работаем в настоящее время. В лице Галича — я убежден в этом по нашей совместной работе — советская драматургия обретет талантливого и взыскательного художника, обладающего настоящей творческой пытливостью, подлинным чувством театра. Галич строго и самокритично относится к своему труду. <…> Пьеса называется “Начало пути”. Название это символично и для пьесы, и для автора. От души желаю, чтобы многообещающее начало пути нового советского драматурга оказалось не единственным его успехом»[132].

Однако все оказалось далеко не так просто, особенно если учесть, что к тому времени уже были запрещены три пьесы-сказки Галича («Улица мальчиков», «Северная сказка» и «Я умею делать чудеса»).

Сам автор называл эту пьесу попыткой романтической трагедии на военную тему: «Пьеса была написана в стихах и в прозе, как ни странно, довольно легко прошла Главрепертком, который в ту пору заменял цензуру. Единственное замечание было — нельзя ли сделать в конце так, чтоб было не очень понятно, погибают герои или не погибают. Чтоб люди думали: может быть, они остались живы. Это очень типичное замечание тех лет, потому что считалось, что для советского человека смерть — это нечто совершенно нехарактерное…»[133]

Галич переделал концовку, и она стала такой, какой просил репертком, а заодно поменял название на «Походный марш». Однако цензоры этим не ограничились. В протоколе от 21 ноября 1946 года[134] старший политредактор Т. Родина, в целом оценившая пьесу положительно, в заключение написала: «Разрешить к работе Камерному театру с последующим представлением окончательного варианта сценического текста и с купюрами на стр. 98, 99». То же самое гласила приписанная ниже от руки резолюция начальника ГУРК (Главного управления репертуарного контроля).

У читателей может сразу возникнуть вопрос: что же там такого криминального на страницах 98 и 99? А вот что — диалог между студентом Инженерно-строительного института Глебом Украинцевым и врачом Ильей Левитиным, который содержит ряд мыслей, совершенно не вписывавшихся в тогдашнюю идеологию:

ИЛЬЯ (медленно снял очки, подышал на стекла, покашлял). Ты, очевидно, забыл другое, Глеб… А я помню! Я, как сейчас помню — первый год войны, Киев, бомбу, угодившую в здание школы. И чижиков-приготовишек… Я помню, как они лежали и пальцы у них были вымазаны чернилами… И, знаешь, порой мне приходит в голову, что если когда-нибудь такое повторится — то в этом будет лично моя вина…

ГЛЕБ. Как так?

ИЛЬЯ. Лично моя вина! Значит, плох я был, профессор Левитин! Слишком легкие пути выбирал, сделал мало — если новая нелюдь не побоялась полезть на меня с оружием… глупо, да? Чего меня-то бояться? Штатский человек и притом в очках… Но пусть каждый из нас так думает… Это лучше и честнее, чем сидеть за чаем и твердить с постными лицами о веке атомной бомбы… А по-моему, уж коли на то пошло, то в век атомной бомбы надо быть человеком прежде всего…

ГЛЕБ. Ты прав! Да и века-то такого, в сущности, нет. Век начала коммунизма — так еще можно сказать!

ИЛЬЯ. Да… А клиника… Что ж, клиника дело хорошее… Там ученики у меня остались… Придется кое-кого сюда перетаскивать… И, вообще говоря, какого черта ты меня вздумал пугать… Что улыбаешься?

ГЛЕБ. Давно не слышал, как ты скандалишь!

ИЛЬЯ. Да, да… Только так себя и можно вести… И здесь, и там!

ГЛЕБ. Где там? На Большой Земле?

ИЛЬЯ (разошелся). На большой земле! На чужой земле! Надо стучать кулаком по столу! Надо плевать на всех любителей улыбок и тонкостей! Плевать! Справедливости не требуют шепотом.

Вот такой фрагмент. В последующих публикациях пьесы от него останется жалкий огрызок: «Я очень хорошо помню первый год войны — Киев, бомбу, угодившую в здание школы, и чижиков-приготовишек… Я помню, как они лежали, и пальцы у них были вымазаны чернилами… И когда теперь я просматриваю газеты, слушаю радио и вижу, что новым нелюдям не терпится повторить то же самое, — я понимаю, что я обязан быть готов! И я хочу, чтобы они там знали, что я — доктор Илья Ильич Левитин — готов стать в строй и что я не дам им в обиду наших чижиков! Тебе смешно это, да? Казалось бы, чего уж им меня-то бояться?! Штатский человек, и притом в очках… Но я хотел бы, чтобы каждый из нас думал именно так!»[135]

И это всё. А самое главное бдительные цензоры вырезали — как раз те важнейшие мотивы, которые в 1960-е годы появятся в творчестве Галича-барда и в пьесе «Начало пути» произносятся от лица еврейского интеллигента Ильи Левитина, фактически являющегося alter ego автора. Во-первых, это мотив личной вины («если когда-нибудь такое повторится — то в этом будет лично моя вина… Лично моя вина!»), который в 1968 году будет развит в песне «Бессмертный Кузьмин», причем именно в связи с войной: «Пришла война — моя вина… Моя война, моя вина, / И сто смертей мои!.. И пусть опять — моя вина, / Моя вина, моя война, / И смерть опять моя!» Во-вторых, довольно необычная для советского времени мысль о том, что «в век атомной бомбы надо быть человеком прежде всего». В песне «Еще раз о чёрте» (1968) это будет выглядеть так: «В наш атомный век, в наш каменный век / На совесть цена — пятак».

Словосочетание «на большой земле» через десять лет превратится во второе название пьесы «Матросская тишина» («Моя большая земля»).

А заключительное высказывание Ильи насчет того, что «справедливости не требуют шепотом», представляет собой, по сути, квинтэссенцию всего песенного творчества Галича. Вспомним название его первой зарубежной пластинки «Крик шепотом» и некоторые поэтические строки: «Если даже я ору ором, / Не становится мой ор громче», «Но докричись хоть до чего-нибудь, / Хоть что-нибудь оставь на память людям», «Но я же кричал: “Тираны!” / И славил зарю свободы» и т. д.

Но цензура на то и цензура, чтобы не допускать на сцену такое идеологическое безобразие, поэтому от Галича потребовали убрать из пьесы вышеозначенный фрагмент, что ему и пришлось сделать. После этого Таиров взялся поставить пьесу у себя в театре. А в театре этом, как было принято в ту пору, за репертуаром следил сотрудник КГБ (МГБ) — в данном случае им оказался драматург Всеволод Вишневский, автор «Оптимистической трагедии». И вот он пригласил к себе Галича и начал сыпать ему комплименты: мол, как хорошо, что в театр приходят новые молодые силы; мол, ваша пьеса мне очень нравится и т. д. С этой встречи Галич ушел окрыленный. Но однажды в его квартире раздался телефонный звонок — позвонила секретарша Таирова и сообщила, что Александр Яковлевич просит его срочно зайти. Когда Галич пришел, Таиров, стараясь не смотреть ему в глаза, объяснил ситуацию: «Знаете, Саша, нам звонили из Комитета по делам искусств и приказали прекратить репетицию без объяснения причин. В общем, я сказал, что я не очень понимаю, в чем там дело, ведь так они восторженно поначалу отнеслись к пьесе, и я просил Юрия Сергеевича Калашникова (в 1944–1948 годах занимавшего пост начальника Главного управления театров Комитета по делам искусств. — М. А.) на ближайшем заседании Комитета, там будет обсуждаться вопрос о летних гастролях театров, я просил вторым вопросом поставить обсуждение вашей пьесы, и Соломон Михайлович Михоэлс, и Юрий Александрович Завадский, — они обещали поддержать пьесу, и может быть, что-нибудь нам удастся сделать, хотя бы добиться разрешения постановки ее в одном нашем театре»[136].

Но дело не дошло даже до обсуждения пьесы, так как большую часть времени они потратили на первый вопрос, и Калашников предложил перенести обсуждение «Походного марша» на другой раз. А что произошло в другой раз, стало известно из письма Таирова, которое он написал Вишневскому 5 марта 1947 года: «Ведь до этого ты сам высказывал мнение, что пьеса Галича талантлива, а в пьесе Штока есть талантливые места, что раз авторы хотят работать, их, в интересах роста нашей драматургии, нельзя просто отбрасывать, что они должны быть обсуждены на художественном совете и т. д. и т. д. Почему же на заседании они вдруг превратились в “мальчишек”, нагло подсовывающих какие-то эрзацы, за которые их надо чуть ли не четвертовать»[137].

Таиров никак не мог понять, что Вишневский был в первую очередь чиновником, а уже потом — человеком: в частном порядке он мог как угодно восхищаться пьесой, но если было задание ее публично уничтожить, то делал это с таким же энтузиазмом, с каким до этого хвалил.

После разгромного выступления Вишневского репетиции спектакля были прекращены. В 1949 году Таирова отстранили от руководства Камерным театром, в 1950-м разогнали театр, а еще через год Таиров, не выдержав этих потрясений, умер.

Однако в 1947 году пьесу Галича в Ленинградском Новом театре сумел поставить режиссер Рафаил Суслович — это была единственная постановка пьесы в то время. И лишь через десять лет, к 40-летию Октябрьской революции, она была издана отдельной книжкой и поставлена во многих театрах страны.

Еще когда Таиров собирался ставить у себя «Походный марш», Галич написал стихотворение «Комсомольская прощальная». Композитор Соловьев-Седой положил его на музыку, и хотя спектакль не состоялся, но песня побила все рекорды популярности: «Протрубили трубачи тревогу! / Всем по форме к бою снаряжен, / Собирался в дальнюю дорогу / Комсомольский сводный батальон. / До свиданья, мама, не горюй, / На прощанье сына поцелуй. / До свиданья, мама, не горюй, не грусти, / Пожелай нам доброго пути!»[138]

2

Вскоре после войны Галич дал прочесть Нагибину свою пьесу «Улица мальчиков», смысл которой сводился к стремлению убежать из мира взрослых, где все пропитано ложью и лицемерием, на улицу мальчиков, где можно жить нормальной, честной жизнью. Театральные цензоры тут же прочуяли опасность этой идеи и запретили постановку пьесы. Тогда Нагибин предложил Галичу сделать из нее повесть, но тот отказался: «Проза для меня — дверь за семью печатями». А когда Нагибин вызвался помочь: «Я буду писать вдоль твоего текста, от тебя потребуются лишь руководящие указания», Галич только улыбнулся и пожал плечами: «Если тебе не жалко времени…»[139]

Идея сделать пьесу «проходимой» для театральной сцены также потерпела крах. Еще когда решался вопрос с постановкой «Мальчиков», а также пьесы «Я умею делать чудеса», Галич написал отчаянное письмо своей жене Валентине: «И не легко мне, и не свободно — “что твоя постылая свобода”… Мне попросту шибко плохо: один за другим лопаются все мыльные пузыри — в Центральном Детском пьеса не прошла — теперь она передана в ТЮЗ, что соответственно означает окончательное погребение “Чудес” и собственно далеко не значит, что “Улица мальчиков” пойдет в ТЮЗе. На сценарной студии от меня бегают — когда я звоню — долго шепчутся у телефона, а затем сообщают, что никого нет. У Ермоловцев тоже этакое милое и любезное молчание — в общем, худовато. Наверное, я действительно гроша ломаного не стою. Пора переквалифицироваться в управдомы»[140].

Работая над переделкой пьесы «Улица мальчиков», Нагибин «физически чувствовал, как окостеневали персонажи, до этого находившиеся в движении, в определенных отношениях друг с другом. <…> В хрупком мире условностей здравомыслию нечего делать. И я сдался»[141].

Видя, что никакие серьезные вещи не проходят цензуру, Галич решает написать веселую комедию.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.