VI. Великий раскол

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VI. Великий раскол

Одним из его наставников, еще тех времен, когда Черчилль только начал публиковаться в газетах, был Герберт Вивиан — привлекательный и хорошо образованный человек, выпускник Кэмбриджа, который намеревался рано или поздно начать карьеру политика. В начале 1900-х годов он всякий раз искал встречи с Черчиллем, чтобы послушать последние парламентские сплетни или получить совет в том или ином деле, и, как он потом вспоминал, всякий раз заставал Уинстона в хорошем, даже шутливом настроении. Но когда Вивиан забежал в лондонскую квартиру Черчилля в мае 1903 года, то, к своему большому удивлению, застал ее обитателя чрезвычайно озабоченным: Уинстон шагал из угла в угол, нахмурив брови и теребя цепочку карманных часов на поясе.

Герберт еще не успел просмотреть утренние газеты, а именно там скрывался ответ на внезапную перемену в настроении друга. На всех первых полосах была напечатана главная речь Джозефа Чемберлена, которую он произнес накануне в Бирмингеме.

Могущественный министр по делам колоний, наконец, дал себе волю и открыто объявил о политике протекционизма, призывая утвердить закон, который бы объединил экономические силы империи, что позволило бы ей выдержать натиск конкуренции со стороны соперников. Он выступал в здании городской ратуши ночью 15 мая, и его встретили исполнением на органе пьесы «Смотрите, идет герой-победитель». Чемберлен нарисовал перед слушателями картину небывалого расцвета в тесном имперском кругу содружества нескольких стран — «самостоятельных и самоокупающихся». Новая эра наступит, как уверял он, как только будут сформированы пошлинные сборы — могучая сила, которая даст особые привилегии членам содружества. Как объяснял Джо, эти имперские льготы уже давно назрели, и необходимо было ввести их намного раньше! Толпа, слушавшая его, восторженно и одобрительно загудела.

Все утро Черчилль не мог избавиться от того впечатления, которое на него произвела речь Джо. Повернувшись, наконец, к Герберту Вивиану, он проговорил: «Что ж, теперь политика становится по-настоящему волнующим делом».

И когда Вивиан спросил, окажется ли метод Чемберлена действенным, Уинстон, не колеблясь, ответил отрицательно. «Он совершил страшный промах, и не представляет всех последствий. Думаю, что настал крах его карьеры… Страна никогда не проголосует за налог на продукты, а без такого налога система протекционизма не сработает».

«И что же ты будешь делать?» — спросил Герберт.

«Сражаться, — коротко ответил Черчилль.

Кровь у него вскипела, и он принялся кричать, словно обращался к толпе. «Я буду разоблачать его с каждой трибуны, мы будем противостоять как противостояли бы холере или чуме… Надо сопротивляться. Настал самый опасный кризисный момент в истории, в истории нашей страны».

Черчилль выискивал удачный момент, чтобы продвинуться вперед, и Чемберлен дал ему этот шанс. Министр иностранных дел не хотел, чтобы хулиганы путались у него под ногами, когда речь шла, по сути, о достаточно незначительных расхождениях. Но вопрос о пошлинах — это была тема огромной важности, касавшаяся как внутренних дел страны, так и взаимоотношений с иностранными державами. Чем больше Уинстон вдумывался, тем отчетливее вырисовывалась общая картина. В Англии это приведет к удорожанию жизни для обычных людей, а в международном сообществе это может вызывать экономические конфликты, которые легко перейдут в войну.

Всю неделю после речи Чемберлена, в публичных выступлениях Черчилль предупреждал, насколько опасно будет принять предложение министра колоний. Он доказывал, что если мы ценим нашу империю, то при этом «не должны забывать о насущных потребностях собственного населения страны и рабочего класса, а также реальных источниках благосостояния нации». Предупреждал Уинстон и об осложнениях с другими государствами. «У меня совершенно нет желания жить в замкнутой на себе стране, — писал он 20 мая. — Намного лучше, когда все страны во всем мире зависят друг от друга, чем когда они независимы друг от друга. Это способствует поддержанию мира на земле». (Что было продолжением давних утверждений либералов: «Если товары не могут пересечь государственные границы, это делают войска».)

Профаны могли, конечно, считать, что в этом противостоянии выиграет Джо. В конце концов, поддержка со стороны Бирмингема была огромной, а сторонников Черчилля можно было пересчитать по пальцам. К тому же официальный пост Чемберлена предоставлял ему власть и влияние, и среди политиков все еще чрезвычайно ценились возраст и опыт. Джо имел полную возможность разделаться с молодым человеком, который всего два года занимал место заднескамеечника в парламенте. Однако Уинстон оказался прав. Старик совершил грубый промах. Черчилль попал в самую точку. Политика протекционизма, которую проводил Чемберлен, подтачивала правительство изнутри и оживила либеральную оппозицию.

Все лидеры либералов обрадовались — все одинаково отреагировали на речь Джо в Бирмингеме. Герберт Асквит, прочитав отчет в «Таймс», так же, как и Черчилль, понял: отказ от свободной торговли станет крушением министра колоний. Более того, это вызовет и падение правительства. С торжествующим видом размахивая номером «Таймс», он сказал своей жене Марго: «Какая чудесная новость… теперь вопрос времени, когда мы устроим чистку в стране». Точно так же Ллойд-Джордж ощутил дыхание победы: «День, когда господству Чемберлена в британской политике придет конец, близок как никогда, а следом за этим наступит и конец его карьеры».

Несмотря на готовность Уинстона отправиться в крестовый поход против политики протекционизма, Чемберлен пока еще оставался недоступной мишенью для нападок — он начал прощупывать вопрос о том, кто из членов кабинета присоединится к нему. И вот тут Джо понял, — с большим опозданием, — что многие его коллеги отдают предпочтение свободной торговле. А если страна проголосует против, то и кабинет будет вынужден сделать это. Н видя перевеса в свою пользу, он начал убеждать Бальфура следовать этим курсом.

Но премьер-миистр был таким мастером уходить от ответов, какого еще свет не видывал. Черчилль как-то выразился по поводу увертливости Бальфура, что тот ведет себя «как огромный изящный кот, который, переходя грязную улицу, пытается не испачкать лап». Несколько запутанных высказываний Бальфура, последовавших одно за другим, были настолько невнятны, что расшифровать, какую же позицию он занимает в этом вопросе, было невозможно. Когда в конце мая Черчилль потребовал от него прямого ответа, Бальфур опять попытался уклониться и заявил, что пошлины — всего лишь побочное явление «налогового объединения с колониями». Более того, он столь ловко уходил от ответа, что ему хватило наглости сказать «никогда не подозревал, что Чемберлен выступает за протекционизм».

Подобная неискренность раздражала Черчилля, и в этом настроении он пребывал все жаркие июльские и августовские дни. Первым делом он принялся обрабатывать членов палаты общин, убеждая их выступить единым фронтом против Чемберлена, который за их спинами уже начал запускать свою программу, уходя в то же время от прямых дебатов в парламенте. А затем он обрушился на Бальфура, говоря, что нельзя сидеть на двух стульях и настал момент, когда тот должен встать на одну из сторон. Тщательно отточив свои стрелы, он выступил против Бальфура, критикуя его лицемерную и унизительную тактику уклонения. И предупреждал премьер-министра, что добром это для него не кончится — вскоре он сам осознает всю беспомощность своего поведения. В этот момент Бальфур перебил его, попросив не беспокоиться о его будущем. «У меня все будет хорошо», — сказал он, обращаясь к присутствующим в своем как обычно любезном тоне.

Но стрелы попали в цель. Чемберлен почувствовал себя преданным. Ему представлялось, что после тех дружеских отношений, которые установились у него и Черчилля, со стороны молодого политика нечестно столь яростно нападать на его программу. Для Джо верность в отношениях казалась самым главным. И он постарался сделать все, чтобы дать это понять Уинстону — ведь Джо оказывал ему поддержку, чтобы тот прошел в парламент. Встретив молодого человека в коридоре, по пути в комнату дебатов, Джо выдержал долгую паузу, чтобы посмотреть на своего прежнего друга таким взглядом, которые не забываются. В письме к Дженни Уинстон писал: «Это был особенный взгляд, полный упрека, словно он хотел сказать: «Как ты мог оставить меня?!»

Своей матери Черчилль признавался, насколько искренне его огорчает то, что их пути разошлись. Он все еще продолжал восхищаться старым политиком, но будущее волновало его больше, чем прошлое. И Черчилль хорошо отдавал себе отчет, на какой скользкий путь встал Джо. Он даже написал письмо старому другу, в котором признался, как сильно сожалеет, что их представления о политике оказались диаметрально противоположными, и высказал надежду, что Джо сумеет объяснить, чем вызван его упрекающий взгляд на Уинстона при их встрече в коридоре.

Ответ пришел незамедлительно. Джо извинялся и в то же время в завуалированной форме упрекал Уинстона. Объясняя тот взгляд в коридоре, он писал: «Боюсь, что это моя вина, но на самом деле я не питаю злобы к политическим противникам». Чемберлен даже пытался убедить своего молодого однопартийца, что никогда не ждал от него абсолютной преданности, но, похоже, Черчилль зашел слишком далеко в своих нападках на главу партии. И Джо выразил надежду, что Уинстон вскоре перекочует в лагерь либералов. Конечно, он не высказывал прямого сожаления, что ему обидно терять такого союзника в своих рядах, но дал понять, насколько ему неприятны жалящие выпады красноречивого Черчилля.

«Неужели столь необходимо, — писал он, — позволять себе нападки на личность в своих речах? Можно сколько угодно подробно разбирать политическую сторону дела, не обвиняя автора этих идей во всякого рода преступлениях?»

Уинстон бы и принял это предостережение близко к сердцу, если бы сам Чемберлен не преступил черту и за несколько дней до того не насмехался бы над ним в парламенте. Джо выставил его неглубоким, мелким молодым политиком, не способным придерживаться какого-то одного направления, и поэтому доверять его словам не стоит. И призывал членов кабинета «не слишком полагаться на сказанное моим достопочтенным другом», при этом сослался на свой горький опыт, когда Черчилль отверг руку дружбы. «Вспоминаю те времена, когда мой достопочтенный друг только появился в парламенте, и я постарался сделать все возможное, чтобы смягчить шероховатости, неизбежные, когда молодой человек делает первые шаги. Помню, как в момент наивысшего энтузиазма, он давал понять, что готов сформировать собственную партию и собственное правительство и ждал поддержки в этом направлении.

Однако не успел Чемберлен подвести черту под самым крепким ударом, который он мог нанести Черчиллю, как кто-то из членов парламента выкрикнул: «А как насчет вас? Кто изменился сильнее?» Оппозиционер тем самым напоминал Джо, как тот не в столь отдаленные времена в вопросе гомруля (внутреннего самоуправления Ирландии) [13] точно так же повел себя с либералами, и его можно обвинить в том же самом, в чем он обвиняет Черчилля.

После этого поднялся такой невообразимый шум и гам, который унялся только после того, как членов парламента несколько раз призвали к порядку. Получив возможность продолжить, наконец, свое выступление, Чемберлен предупредил Черчилля об опасности устраивать митинги против протекционизма в больших промышленных городах, поскольку те поддерживают это направление, в особенности, если он намеревается посетить Бирмингем. «Кстати, о Бирмингеме!» — воскликнул Джо, как если бы мысль о том, что Уинстон надумает поехать туда, только что случайно появилась у него в голове. Это был его излюбленный маневр и тонко замаскированный вызов. Критиковать Джо в стенах парламента легко, а вот попробуй хоть кто-то из оппонентов осмелиться сказать хотя бы половину из своих речей в Бирмингеме. И поскольку Чемберлен ясно давал понять, что вряд ли Черчилль решится на такую поездку, тот поднял перчатку. Если Ллойд-Джордж отважился выступить там, то почему он не способен рискнуть? С этого момента в программе его выступлений и замаячила поездка в Бирмингем.

* * *

В самый разгар выступлений против протекционизма Черчилль случайно познакомился с женщиной, у которой когда-то был любовный роман с Джо Чемберленом. Восьмого июля Уинстон ужинал с видным руководителем фабианского движения Сиднеем Уэббом и его женой Беатрис. Они излагали свой план социальных преобразований — Уэббы вербовали на свою сторону всех и везде, где только можно, — и им хотелось понять, насколько Черчилль мог бы быть им полезен. В то время Беатрис была уже зрелой дамой, но в молодости — в двадцать лет, — она увлеклась Джо, несмотря на их двадцатилетнюю разницу в возрасте.

Они встретились в 1880 году, когда он еще был радикалом, и она влюбилась в него, в эту сильную личность, пока не пережила на собственном опыте, какая это сильная личность. Дважды вдовец (его жены умерли при родах), он как раз искал следующую подругу жизни, и наметил, какими качествами она должна обладать. «Главное, чтобы она полностью придерживалась моих взглядов, — признался он Беатрис. — Мне будет нестерпимо слышать ее возражения».

Не желая подчиняться ему во всем, она разорвала отношения. Личность, что открылась ей, оказалась не столь уж привлекательной, какой казалась внешне. «По складу характера, — пояснила она, — Джо энтузиаст и деспот… Следуя своим порывам, он со всей страстью будет крушить тех, кто не согласен с ним, пока не бросит их, сломленных и подавленных, к своим ногам». За ужином они обсудили и предстоящие споры с Чемберленом. Похоже, что ее былое увлечение никак не сказывалось на ее нынешнем отношении к Чемберлену. Болезненную рану она залечила, выйдя замуж за Сиднея Уэбба — видимо, ее привлекло в нем то, что он был полной противоположностью Джо — даже внешне: невысокий, неряшливый интеллектуал с узенькими плечиками. Когда Сидней во время ухаживания подарил ей свою фотографию, она воскликнула: «О нет, милый. Я не буду на нее смотреть — это так ужасно! Меня привлекает только твой ум! Вот за него я и выйду замуж». Семейная жизнь с Сиднеем протекала совершенно независимо, он выковал в ней такую рассудочность, что во время ужина она изучала Черчилля так, словно перед ней был некий новый объект для анатомирования. Ее самостоятельность и способность анализировать не оттолкнули Черчилля, в отличие от Чемберлена. Но тот портрет Уинстона, что она набросала в своем дневнике, выглядит скорее непривлекательным для нее — зрелой и опытной женщины. С ее точки зрения, он был слишком пылким, эгоистичным и незрелым.

Она также сочла, что он чем-то напоминает «американских аферистов», хотя и принадлежит к числу английских аристократов, а преуспевающие американцы раздражали ее. (Может быть, еще и из-за того, что Джо выбрал третьей женой дочь военного министра из администрации президента Гровера Кливленда — Мэри Эндикотт из Салема, штат Массачусетс. Джо шутливо называл ее «пуританская дева». Особого восхищения у Беатрис эта женщина не вызывала, но она признавала, что при всей ограниченности натуры, Мэри была сердечным человеком.)

Через некоторое время после состоявшегося ужина миссис Уэбб написала Черчиллю дружескую записку и порекомендовала для чтения кое-какие книги по вопросам свободы торговли. Она старалась не придавать значения тому внутреннему ощущению, которое у нее сложилось после встречи. Беатрис сочла, что вряд ли Черчилля заинтересует ее книга. Приверженец методов статистики и абстрактных теорий, она хотела проявить терпимость по отношению к Черчиллю, ведь он мог способствовать продвижению столь дорогой ее сердцу программы соцобеспечения. Но она сильно сомневалась, что у него это получится. И интеллектуальный потенциал молодого политика не показался ей очень богатым, но в особенности ее настораживали некоторые личные качества Уинстона.

«Первое впечатление, — написала она про Черчилля в своем дневнике, — нетерпимый, полностью неспособный к постоянному упорному труду, эгоистичный, самоуверенный до наглости, с поверхностным умом, реакционер, но наделен личным магнетизмом, большой отвагой и оригинальностью, не в смысле интеллекта, а в отношении характера… Говорит исключительно о себе… Не ссылается на труды ученых… Но его кураж, пылкость и изобретательность, а также традиции могут выдвинуть его далеко вперед».

Только в сентябре Черчилль почувствовал, что начался прилив негативного отношения к идеям Чемберлена. В начале месяца просачивались только слухи о том, что кабинет безнадежно раскололся и что переворот неизбежен. Из всех партий только небольшая часть разделяла взгляды Джо, но еще меньшее число готовы были выступить с критикой. В какую бы сторону ни бросал взгляд Джо, везде он видел представителей партий, сидевших сложа руки. «Подходит момент, когда каждый должен обозначить свои позиции, — призывал он. — И я должен знать, на кого могу положиться». Но какие бы старания не прилагал Чемберлен, ему никак не удавалось добиться полной поддержки кабинета.

11 сентября Уинстон написал матери, что «Джи Си полностью разбит» [14]. А неделю спустя Чемберлен вышел в отставку. Так завершилось его восьмилетняя деятельность министра по делам колоний. Сообщение оказалось весьма некстати, поскольку последовало почти сразу за смертью (в августе) лорда Солсбери — через год после того, как тот стал премьер-министром. И Солсбери и Чемберлен очень долго считались неотъемлемой частью правительства, и сразу смириться с мыслью, что один из них умер, а другого свергли, было довольно трудно.

Джо собирал свои бумаги, прежде чем покинуть кабинет, несколько дней и при этом не выглядел как человек, которого прилюдно высекли. Он и в самом деле думал, что его уход временный — и вскоре он вернется, как только у него получится завершить свою мечту о едином Союзе всех колоний и что задуманное будет легче проверить «со стороны», а не внутри правительства. А Черчилль был убежден, что эра Чемберлена закончилась, и ему уже не подняться, но готов был сражаться и далее до тех пор, пока полностью не добьет противника.

Чтобы ускорить конец, как понимал Уинстон, ему надо бой дать на территории Чемберлена. Один из хулиганов храбро согласился сопровождать Уинстона в его ноябрьской поездке в Бирмингем. Это был лорд Хью Сесил. Ему нравились «дохлые номера», и он считал, что поездка в Бирмингем — абсолютно провальное дело. Конечно, Черчилль осознавал, что его друг находит в поражении «меланхолическое удовлетворение». Однако это только подогревало его чувство юмора, которое он изливал на брата Хью: «Поищи для него более интересное предложение до того, как мы уедем в Бирмингем. А то ты можешь его больше не увидеть».

Местные спонсоры и организаторы митинга готовились к немалым трудностям. Один из делегатов, который принимал участие в этих встречах, сделал заявление прессе: «Нам ни к чему беспорядки, но вполне возможно, что митингу не дадут завершиться». За день до начала встречи на улицах появились специально нанятые головорезы. Надев на себя двойные плакаты-«сэндвичи» с текстами, призывающими рабочих объединиться, они устраивали шествия, чтобы продемонстрировать, насколько опасно противостоять Джо.

Чтобы не повторилась такая же история, как и с выступлением Ллойд-Джорджа, главный констебль выделил сотню полицейских, они должны были поддерживать порядок. Черчилль поинтересовался у Джона Морли — одного из давних друзей Чемберлена, — неужели планируется еще одно нападение толпы? Ответ прозвучал неутешительно. Хотя, по мнению Морли, подобное насилие выглядит ужасно, он уверен, что ничего не будет сделано, пока Джо не сочтет это нужным.

Политический мир затаил дыхание, ожидая, как поведут себя сторонники Джо. Одно дело пощипать перья Ллойд-Джорджу — все еще малоизвестному политику. Но какое наказание последует, если подстрекатели причинят вред Черчиллю — герою Бурской войны или лорду Хью — сыну недавно умершего премьер-министра. Ставки подскочили еще выше, когда в последнюю минуту к двум хулиганам — представителям парламента, присоединился еще один человек. То была Дженни. Не желая оставлять сына наедине с толпой, Дженни приехала в Бирмингем, чтобы встать на сцене рядом с Уинстоном и Хью. Ее появление накалило интригу. Одна из газет заметила накануне митинга: «Сегодня вечером мы ожидаем невероятного».

11 ноября в семь часов вечера толпа протестующих окружила здание городской ратуши. Их собралось более четырех тысяч человек. Полицейские вытянулись цепочкой за баррикадами, чтобы ни один человек без билета не проник в зал. Толпа напирала, предпринимая новые и новые попытки прорваться, но их отбрасывали назад. Разозлившись, кто-то швырнул камни в окна. Стекла посыпались на землю. Остальные все же, подавшись назад, старались произвести как можно больше шума. Они выкрикивали слоганы и пели патриотические песни.

В зале собралось около четырех тысяч сочувствующих. Когда Уинстон и Хью поднялись на сцену, большая часть аудитории встретила их появление ликующими возгласами, размахивая шляпами и носовыми платками.

В самом начале речи некие критиканы («иронично настроенные джентльмены», как отозвались о них в газетах) несколько раз пытались перебить его, но Уинстон сразу выбрал очень верный тон. Он очень уважительно отозвался о Чемберлене, а его спокойный негромкий голос сразу подействовал успокоительно на присутствующих. И хотя шум за стенами не умолкал, постоянно напоминая о возможной опасности, Черчилль не выказывал никаких признаков волнения.

«Сегодня вечером я пришел сюда не для того, чтобы сказать что-то недоброе в чей-либо адрес, — объяснил он сидящим в зале. — Я пришел, чтобы разъяснить, насколько это мне удастся, две важные вещи, и обе они представляют глубокий интерес для Бирмингема. Это вопрос свободной торговли и еще более важный вопрос о свободе слова». Он не стал разоблачать планы Джо относительно протекционизма и вдаваться в технические подробности дискуссии. Вместо этого Уинстон развернул перед присутствующими более широкую картину, объясняя, что крепкие моральные обязательства скрепляют империю крепче, чем экономические и военные интересы. Он высказывался так, как сам видит это, ссылаясь на свой опыт солдата и корреспондента, побывавшего в далеких краях, наделив империализм романтическими чертами — как силы, что объединяет людей для их общего блага. Какой бы ни была реальность на самом деле, Черчилль представил свой образ империи, которая отличалась от той, расчетливой, что намеревался выстроить Чемберлен. Волнующая яркость этой картины завораживала публику.

«Я достаточно повидал и в мирное и в военное время на границах империи, — говорил он, — чтобы понять, что Британия занимает и еще долго будет занимать ведущее место во всем мире. Но если эта сила будет опираться только на материальные основания, она не продержится и месяца. Сила и величие нашего авторитета опираются не на физическую мощь, но кроются в ее моральной ответственности, свободе, законах, английской терпимости, и английской честности… Вот вокруг чего мы, верные подданные короля, должны сплотиться и стоять нерушимым кругом в будущем, как делали это в прошлом».

Дэвид Ллойд-Джордж получил жесткий отпор в Бирмингеме не столько потому, что противостоял Чемберлену, не столько потому, что выступал против Бурской войны, а по той причине, что его высказывания выглядели непатриотичными. Уинстон, напротив, взывал именно к чувству патриотизма. Уже только по этой причине сторонникам Джо было трудно демонизировать его. За пределами здания толпа все еще бушевала и негодовала, но когда он закончил говорить, те, кто пришел в зал выступить против него, хранили полное молчание. Аплодисменты были оглушительными, как писали газетчики в своих отчетах, когда Черчилль закончил.

Они также написали, что на глаза Дженни навернулись слезы. Ее сын поступил как храбрец. И справился с поставленной перед собой задачей лучше, чем можно было представить. Она гордилась тем, что в эту минуту стояла рядом с ними на сцене и могла разделить торжество победы. Про его подвиги на реальных полях сражений она могла только читать, но сегодня она смогла воочию на поле политической битвы убедиться, что в жилах ее сына течет та же семейная отвага, что воодушевляла его предков. Благодаря мерам, принятым местными констеблями, и тому, что протестующие уже успели успокоиться, Дженни, Уинстон и Хью смогли спокойно покинуть здание ратуши и вернуться в Лондон. Это был унизительный момент для Чемберлена, ведь Уинстон смог переиграть его и нанести удар в самом сердце личной империи Джо.

Про лорда Хью Сесила, который вообще-то не отличался храбростью, в газетах отдельно написали, отметив, что перед лицом опасности он выказал удивительную стойкость. Хью выступил сразу после Уинстона. Газета «Дейли Миррор» не упустила возможности откликнуться на его удивительную политическую храбрость. «Мы не сомневаемся, что ему грозила нешуточная опасность. Ведь у всех в памяти сохранился тот случай, что произошел с мистером Ллойд-Джорджем в столице центрального графства Великобритании, — писали в «Миррор». — Но ему было что сказать в Бирмингеме, поэтому соображения личного дискомфорта не могли остановить его».

Черчилля чрезвычайно заботила мысль о том, что он находится в состоянии войны с Джо. Он размышлял об этом противостоянии несколько месяцев. И в начале лета, сидя на балконе здания палаты общин, Уинстон признался в своих чувствах в интервью журналисту и социальному реформатору Гарольду Бегби: «Можете ли вы сказать, что политика для вас — это все?» — спросил он.

«Политика, — ответил Черчилль, — захватывает, как и война, и столь же опасная штука».

Имея в виду новейшие виды оружия, которые поражают воюющих с дальнего расстояния, Бегби уточнил: «Даже учитывая появление нарезных винтовок?»

«Да, на войне вас могут убить только один раз, — сказал Черчилль, — а в политических битвах — многократно».

В ходе интервью Бегби пришел к выводу, что Черчилль строил свою карьеру, бросаясь в гущу многих смертельных схваток, и хотя для других проигранные бои могли обернуться катастрофой, сам он был уверен, что сможет подняться снова. Фактически Черчилль был уже готов признать, что раз уж он состоит в партии тори и, по его собственному утверждению, не желает покидать ее, в вопросе свободы торговли можно добиться победы, но ужасной ценой для партии. Он предсказывал «коллапс… худший, чем все те, что случались после 1832 года».

Тогда зачем надо оставаться в рядах партии, если вы ожидаете ее крушения? — попросил уточнить Бегби.

Вопрос заставил юного члена парламента собраться с духом и признать, что он рассматривает свое противостояние Чемберлену не только в контексте экономики и политики, но и как борьбу за будущее всей партии тори.

«Я тори, — сказал Черчилль, — и в партии у меня столько же прав, как и у любого другого члена, во всяком случае, столько же прав, сколько и у людей из Бирмингема. И я не считаю нужным покидать свою партию из-за них».

Слова Уинстона звучали так, как они прозвучат, когда он станет премьер-министром в свои шестьдесят лет: «Я останусь верным партии и буду бороться с реакционерами до последнего вздоха. В этом у меня нет ни малейшего сомнения».

Доводы Черчилля были столь убедительны, что Бегби после окончания ушел от него в уверенности, — он только что разговаривал с самым многообещающим молодым человеком в Европе. «Думается, уже сейчас я могу смело сказать — Уинстон станет одной из величайших фигур в политической истории». Как сказал один из друзей Черчилля: «Если вы оцените его будущее, оглянувшись на его прошлое, то поймете, что каждая из ступенек пройденного — это очередной шаг к трону».

Только одно препятствие существовало в его дальнейшем продвижении, с точки зрения Бегби, — количество врагов, которое он нажил за свою короткую политическую карьеру. Черчилль бросал вызов самым влиятельным людям и тем самым оставался незащищенным от нападений со всех сторон. «Приходится признать, — писал Бегби, — что мистера Черчилля ненавидят очень многие в обществе».

В тот самый момент, когда его значение в политическом мире резко возросло, Уинстон снова влюбился. И объектом его страсти стала женщина еще более обаятельная и еще более недоступная, чем Памела. Это была Этель Барримор, — в двадцать лет юная актриса стала звездой Бродвея. Она часто бывала в Британии. Несколько лет подряд она проводила лето с друзьями в Лондоне или в уединенных местах за городом. Она подружилась с Миллисент Сазерленд, которая питала надежду сыграть вместе с Этель на сцене ведущую роль.

Благодаря Миллисент Уинстон и познакомился с молодой женщиной в 1902 году, когда, как писал репортер «Нью-Йорк Таймс», Этель приехала в Лондон.

Он уже видел ее на сцене в представлении, которое исполнялось только один раз, в бродвейском хите, комедии «Морской кавалерист капитан Джинкс». Как признавался позже Уинстон, он влюбился в нее, как только она вышла на сцену. Да, Этель производила огромное впечатление на мужчин. В платье с глубоким вырезом, с цветком и сверкающими украшениями, она выглядела неотразимой. Увидев ее в первый раз, опытный путешественник Арнольд Лэндор написал про нее так, словно встретил нечто диковинное, никогда прежде им не виданное: «восхитительное создание, с опасным выражением глаз, блестящими темными волосами и пленяющими манерами». Но Уинстона покорила не только ее внешность, но и голос, который он описывал как «мягкий, магнетический, соблазнительный».

Она появилась в Бленхейме и подружилась с Консуэло и Дженни. Следующее лето она провела во дворце как почетный гость Консуэло и часто виделась там с Уинстоном. Но, подобно Памеле, она оставалась неуловимой, переносясь в вихре светской жизни с одного приема на другой.

Всем хотелось встретиться с нею. По приглашению графини она бывала в замке Уорвик, посещала Асквита в их снятом на лето особняке в Шотландии, ужинала с лордом Роузбери, играла в бридж с Артуром Бальфуром, в Лондоне ее познакомили с известным денди, входившем в круг Оскара Уайлда, — Максом Бирбомом.

Как-то летним днем 1903 года Миллисент пригласила ее на ланч. Среди других приглашенных был Черчилль, брат Миллисент — лорд Рослин и американский писатель Генри Джеймс. «Милли совершила ошибку, — вспоминала Этель, — спросив у Джеймса, успел ли он утром прогуляться. «Да, — ответил он, — примерно на две с половиной страницы, не оставив промежутка для высказывания другим, без точек и запятых». Уинстон просто не мог вставить ни слова, чтобы привлечь внимание Этель.

Но когда она наконец заметила его, то ее заинтересовала его политическая деятельность. Она восхищалась хулиганами и их тактикой, которую она называла «необузданной». Театр политической жизни Британии привлекал ее, но она, похоже, была не в состоянии понять, с чем связаны «шум, буря и натиск» Черчилля, выступавшего против Чемберлена.

В письме Уинстону, отправленном из Нью-Йорка, она сообщала, видимо, в полной уверенности, что ему будет приятно узнать, что следит за политическими новостями из Британии. При этом стала хвалить совсем не того человека.

«Меня чрезвычайно интересуют те захватывающие вещи, что происходят в Англии, — восхищалась она. — Не могу не думать о том, что Джо — одна из наиболее ярких фигур нашего времени. И мне представляется речь Гладстона тоже очень знаменательной — это правда, что он имел успех?»

Для юной американки это было вполне простительно — считать, что раз Черчилль и Джо сидят на одних и тех же скамьях палаты общин в парламенте, значит, они должны идти рука об руку. Доводы Чемберлена по поводу «пошлины», которые он приводил в своей речи 6 октября 1903 года — столь длинные и запутанные, что, видимо, Этель сочла, — будет проще, если она просто назовет их «блестящими». Уинстон не мог отмахнуться от такой ошибки. Он готов был посвятить сколько угодно часов для того, чтобы разъяснить ей суть вопроса и направить на путь истинный. В любом случае, он с огромным нетерпением ждал ее следующего приезда.

В свойственной ей очаровательной манере, она дала ему понять, что встреча их будет чрезвычайно важной. Но… она очень занята — на Бродвее идет новая пьеса, в которой она выступает. Однако она будет очень и очень скучать по Англии. Правда, она высказывала надежду на то, что получит главную роль в пьесе, которая намечена на конец весны. И подбадривала Уинстона просьбой не забывать ее. «Пишите чаще, дорогой Уинстон», — приказывала Этель.

Последняя часть их переписки не сохранилась, но она была многословной и страстной, потому что к ее следующему приезду в Лондон он уже собирался сделать ей предложение.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.