«Там вдали, за бугром…»
«Там вдали, за бугром…»
С Синявским, думаю я иногда, я так и не познакомился. То есть я его видел много раз, здоровался, разговаривал, сидел с ним за одним столом в его доме, но не более того. Вместо этого я познакомился с Марьей Васильевной Розановой. Я помню, приехал в Фонтене-о-Роз, в пригород Парижа, на электричке (можно было назвать это и метро, и электричкой, плавно переходящей в метро) и потом добирался с сонной платформы пешком по миниатюрным улочкам, состоящим из частных домов с ухоженными деревьями и цветами. Правда, в течение следующего года эту деревенскую красоту разрыли бульдозерами, зарыли в землю какие-то трубы, но в первый год было красиво. Там можно было подумать, шагая от станции. В Париже думать было сложнее. Особенно было красиво осенью, когда к палитре подмешивалась желтизна и красный цвет.
Каменный седой дом о двух этажах в переулке, за металлическими облупленными пегими воротами. Круглый и небольшой, как таз, бассейн перед крыльцом зарос сорными растениями.
Обветшалые ступени ведут к входной двери. За большими окнами видны пачки и слои бумаги, дневной свет сочится полосами. Небрежение запустения и активность одновременно.
На стук вышла Марья Васильевна в балахоне, нечто среднее между лёгким халатом бедуина и рясой отшельника. Крупное лицо, волосы с сединой. Очки. Розанова меня напоила чаем, со мной разговаривала, переходя из кухни в большую комнату, где в недоступном мне порядке хаоса возились несколько сотрудников. Щекастая Лена Афанасьева за компьютером набирала тексты, некто Михаил, ставший позднее моим нечастым собутыльником, приходил откуда-то с грязными по локоть руками: похоже, он налаживал машину. И неохотно скрывался.
Как воспитанный азиат, я не сказал: «А где у вас тут Синявский? А покажите-ка мне Синявского?» Я ждал. Когда Синявский не появился, я уехал, оставив рукопись привезённой из Америки книги «Дневник неудачника». В следующий раз я опять приехал на электричке, опять шёл мимо пригородных садиков, опять открывал калитку в облупленных воротах, заметил в заросшем бассейне лягушек. Я опять пил чай. От диссидентских распрей я был очень далёк, я не знал, почему поссорился Синявский с Максимовым, потом мне часто приходилось осведомляться у Марьи Васильевны: А кто этот? А она с кем? Я с самого приезда в Париж сумел найти и срежиссировать довольно неплохо своих французских издателей: в ноябре 1980 года издательство «Ramsay» выпустило (по-французски, разумеется) «Это я, Эдичка», а «Дневник неудачника» я продал издательству «Albin-Michel», впоследствии, следующие 14 лет, у меня появлялась минимум одна книга в год на французском, а то и две. Но русского издателя у меня не было. Именно нужда в русском издателе и привела меня на улицу Бориса Вильде, в дом 8, в пригородный поселок Фонтене-о-Роз.
– Я дала вашу рукопись Синявскому, он читает, – сказала мне Марья Васильевна и победоносно сверкнула очками. Если бы я ей тогда признался, что книг Синявского вообще не читал, она бы, наверное, выгнала меня из дому. – Все приходят. Всем что-то от меня нужно. Марья Васильевна, сделайте, пожалуйста, то, сделайте это. Вот мне типографскую машину надо в «кав» (в подвал) устанавливать, а подвал забит. Мужские руки нужны. Не Синявского же посылать! Егорка маленький, – пожаловалась она.
Я спросил, чего там ей делать, в кав? Я сделаю. Мы спустились в подвал, он был полон обычной пригородной провинциальной рухляди: ломаных стульев, столов, чемоданов, даже дрова там были. И типографские отходы. Я снял пиджак и за день разгрузил ей кав полностью. Даже подмёл. Надел пиджак, выпил чаю и уехал. И за день труда заработал себе репутацию на всю жизнь. Марья Васильевна рассказала об этом эпизоде широким массам эмиграции. В лестных для меня тонах: дескать, трудяга, каких мало. Синявского в тот день мне опять не показали.
Только в третий раз, когда я опять пил чай и уже не ожидал никакого Синявского, он вдруг театрально сошел по лестнице со второго этажа, маленький, с седой бородой и моей рукописью. Мы обменялись с ним рукопожатиями, и он задал мне несколько вопросов, в том числе спросил, помню, ощущаю ли я свое родство с Маяковским? Я сказал ему, что Хлебников вмещает в себя и Маяковского, и Кручёных, и Пастернака. Что Хлебников гений, а у Маяковского мне, конечно, нравится «Левый марш» и «Облако в штанах». Но особого пристрастия к нему нет, кипятком не писаю. Понравилась ли рукопись Синявскому, он не сказал, он указал на её, как ему показалось, родственников в литературе. В том числе упомянул и Розанова, и Константина Леонтьева. Марья Васильевна сказала, что «Дневник неудачника» они опубликуют. Мы выпили по рюмке коньяку.
– Лимонову можно ещё одну, а Синявскому хватит, – заявила Марья Васильевна.
– Вот, – вздохнул Синявский, – в родном доме цензурируют.
– Тебе ещё работать, – оправдалась Розанова.
С «Дневником неудачника» не получилось. Они тянули с публикацией, издательство было маломощным, на очереди стояли и книжка «Синтаксиса», и сам Синявский, и другие авторы. Во время поездки в Соединенные Штаты в 1981 году я отдал «Дневник неудачника» Саше Сумеркину в «Руссику», навестил издателя «Руссики», румынского еврея Дэйвида Даскала, и «Дневник» вышел в несуществующем в природе издательстве «Индекс Пресс». То есть в «Руссике» из-под полы в 1982 году. Позднее Розанова признавалась, что жалеет, что не смогла выпустить в «Синтаксисе» две мои книги – «Дневник неудачника» и «У нас была великая эпоха». Действительно, это, пожалуй, мои лучшие книги. Мои шедевры, так сказать.
В 1982 году я закончил «Автопортрет бандита в отрочестве» и позвонил в Фонтене-о-Роз. Книжку они взяли, понравилась, обложку заказали художнику Толстому. Толстый повел меня на набережную Сены, где сфотографировал лежащим якобы в луже крови. Шею мою пронзает кинжал или кортик, а на нём, как на гвозде, – выцветшая фотография. Имелось в виду, что я поражен прошлым. Со скрипом, частыми корректурами, медленно, книга делалась потихоньку. Я участвовал в работе. Раскладывал отпечатанные брошюрки книги, собирал из брошюрок книжки одну за одной для отправки в переплётную. Мишка, тот, что предстал передо мной впервые с испачканными по локоть руками, печатал брошюрки на типографской машине. В перерыв мы все усаживались на кухне, порою мест не хватало. Ели обычно одно блюдо, его уже с утра готовила Марья Васильевна, плюс салат и вино. Спускался со второго этажа Андрей Донатыч, обыкновенно в клетчатой толстой рубахе, после обеда он каждый раз объявлял, чтобы мы не ставили грязные тарелки одна в другую. Дело в том, что его обязанностью было вымыть посуду после обеда. В спиртном Марья Васильевна явно его ограничивала. Скорее профилактически, ибо пьяным я его никогда не видел. Однажды видел пьяненьким. Это когда я как-то приехал к ним с Натальей и мы засиделись до позднего вечера. Поужинали с ними. И я попросил Наташу спеть. Обычно она отказывалась петь без аккомпанемента, но тут, очевидно, нужное настроение было, запела. Она ещё не была тогда запойной Наташкой, с которой надо было бороться и трудно было сладить, но, выпив, становилась страстной и эмоциональной. Накинув русский платок на плечи, спиною к окну, она спела мою любимую: «Окрасился месяц багрянцем, / И волны бушуют у скал. / Поедем, красотка, кататься, / Давно я тебя поджидал», – предлагает этакий парусный лодочник-спасатель девушке, идущей по берегу, очевидно, курортного городка. «Кататься я с милым согласна, / Я волны морские люблю. / Дай парусу полную волю, / Сама же я сяду к рулю,» – отвечает девица. И садится и правит в открытое море. Лодочник понимает это, когда уже поздно. На лодку наваливается буря. «Ты правишь в открытое море, / Где с бурей не справиться нам! / В такую шальную погоду / Нельзя доверяться волнам». И тут Наташка видоизменилась. Гордая, страстная, презрительная, низким горловым голосом она объяснила лодочнику, в чем дело: «Нельзя, говоришь, дорогой мой, / Но в прошлой минувшей судьбе / Ты помнишь, изменщик коварный, / Как я доверялась тебе!» И добавляет: «Меня обманул ты однажды, / Сегодня тебя догнала. / Ты чувствуешь гибель, презренный, / Как смерть, побледнел, задрожал». Песня заканчивается тем, что «А утром на волнах качались / Лишь щепки того челнока».
Когда Наташка закончила песню, они молчали. У Андрея Донатовича, как у ребенка, горели азартно глаза. Именно горели, потому что он сидел на другом конце стола, лицом к Наталье, было уже темно, горел свет и, отражаясь от окна за спиной Натальи, подсвечивал глаза Синявскому.
– Вон какая жена у вас, Эдуард, гордитесь, – сказал Синявский.
– Да я и горжусь, – вздохнул я.
– Опасная вы женщина, Наташа, – сказала Марья Васильевна. – Крайне опасная. Берегите Лимонова.
Наташа попросила вина. Если Мария Васильевна Розанова была женщиной, призванной беречь Синявского, то Наталья Георгиевна Медведева была женщиной, обреченной разрушать и себя, и своих партнеров по жизни. И Лимонова.
В тот вечер я и увидел Синявского пьяненьким. Он был много добрее, физиономия разламывалась надвое, и речь удлинялась, как при переводе с иностранного языка.
«Автопортрет бандита» вышел в мир в 1983 году. Розанова уговорила меня сменить название. Вместе мы придумали «Подросток Савенко», намеренно приблизившись к Достоевскому.
В 1985-м я, на время выскользнув из объятий Медведевой, написал продолжение «Подростка». Книга называлась «Молодой негодяй». Представленная Марье Васильевне, она понравилась ей и была напечатана в 1986 году. По выходе книги я страшным образом напился с Мишкой-типографом и потерял мои десять экземпляров книги в каком-то баре. Ещё я дико подрался, избил ногами крупного наркомана у Центра Помпиду, но каким-то чудом не попал в полицию. История эта изложена в рассказе «Обыкновенная драка». После публикации «Молодого негодяя» мы начали осуществлять следующий проект – стали набирать одну из моих книг рассказов, я тогда усиленно писал рассказы. Однако затея эта расстроилась, и не по моей вине. Я попал меж двух враждующих сторон. Одна сторона – это Марья Васильевна Розанова, вторая – художник Владимир Толстый. Я сейчас уже не помню, в чем заключалась суть ссоры между ними. Кажется, Толстый считал, что Марья Васильевна не заплатила ему за какую-то работу, может быть, за обложку или за корректуру книги, сделанную его женой Людмилой, и в ответ на это они не отдавали Марье Васильевне набор моей книги. Кажется, так. Но я, совершенно невинный, попал в эти эмигрантские страсти и некоторое время пытался примирить их между собой. Убедившись в удивительно серьёзной злобе с обеих сторон, я прекратил всякие отношения с человеком по фамилии Толстый, а от Марьи Васильевны отдалился. К тому же уже с 1982 года я стал сотрудничать с журналом «Revolution», позднее начал работать в «L’Idiot International», так что практически единственная связь с эмигрантской средой – с «Синтаксисом» – постепенно сошла на нет. В самом конце 80-х годов в Израиле неожиданно нашёлся издатель Мишель Михельсон, и у него я удовлетворял свою жажду увидеть мои тексты, опубликованные в оригинале – на русском. Михельсон – художник и типограф в одном лице – выпустил три прелестных книжки: в 1990 году книгу рассказов «Коньяк Наполеон», в 1992-м книгу рассказов «Великая мать любви» и в 1994-м – мини-роман «Смерть современных героев». У книг чудесные обложки, они эстетически красивы, пожалуй, лучше оформленных книг у меня не было: ни из французских, да на любом языке, лучше не было.
Последовал такой глубокий ров времени, лет в десять глубиной, из которого семья Синявских для меня выбралась только в 1996 году, когда они появились в Москве в качестве соратников Горбачёва. Они участвовали в его избирательной кампании. Горбачёв, на мой взгляд, – деревенский идиот, попавший случайно в императоры великой державы, но с Синявскими, когда они мне позвонили, я согласился встретиться. Моя тогдашняя подруга Лиза, боявшаяся метро как огня (особенно она страшилась со слезами на глазах спускаться по эскалатору, подымалась много легче), сопровождала меня в этом визите. В большой интеллигентской квартире я нашел энергичную Марью Васильевну и тихого Андрея Донатовича, в клетчатой рубахе и пиджаке. Постепенно собрались гости. Когда мы выпили, я заметил, что руки у Синявского тряслись больше обычного. Вечер мы провели во взаимных уступках, соревнуясь в вежливости. Я не трогал Горбачёва, а в неприязни к Ельцину и его режиму интеллигентская компания со мной сходилась. Происходило это всё на Ленинском проспекте. По-моему, Марья Васильевна по-хулигански наслаждалась некоторым замешательством (переходящим у некоторых в испуг) интеллигентов, вызванным моим присутствием. Было такое впечатление, что она специально пригласила меня, чтобы попугать их мною. Однако я не был настроен агрессивно. Рядом сидела девушка, которую я любил, она мне очень нравилась, а интеллигенты-диссиденты – ну что с ними поделаешь, горбатого могила исправит. Уходя оттуда, мы целовались с Лизой, ожидая такси, долго и тщательно. Я часто жалею о Лизе, у неё были отличные сиськи… С кем она сейчас? Вновь окидывая взглядом тот вечер, я вижу Синявского очень тихим и вспоминаю, что, кажется, до этого он пережил инфаркт, что ли, и потому был такой тихий и ровный. Мы сидели рядом с ним, он положил Лизе кусок пирога на тарелку. «Правильно, Синявский, ухаживай за дамами!» – одобрила Розанова с другого конца стола.
Горбачёв, которого они явились поддерживать, бесславно провалился на выборах того же года. Набрал менее одного процента голосов. Массы к 1996 году поголовно и дружно возненавидели его. И за то, что он сделал, и за то, чего не сделал. Тут Синявские оказались невинны и слишком добры и не поняли, сколько большого зла на совести Горбачёва. Конечно, он не убивал людей лично, но, кромсая по границам, отрезая Восточную Европу, создал предпосылки для войн, убийств, арестов и разгромов на огромной территории. Тут честные Синявские ошиблись. В 1993-м они верно выразили свой ужас и протест против расстрела Белого Дома и подписали вместе с заклятым своим врагом Владимиром Максимовым обращение. Наталья Медведева, тогда в Париже в проблеске сознания (я, муж, был в Москве и в Белом Доме), организовала это обращение. И примирение сторон: Максимова с Синявскими.
В 1995-м мы расстались с Натальей. В феврале 1997 года умер Синявский. В 1998-м, в марте, я расстался окончательно с Лизой, в 1998-м, в апреле, ушёл из коллектива Национал-большевистской партии Дугин. Вся жизнь – это цепь встреч, а затем расставаний и смертей.
Максимов – оппонент Синявского, редактор журнала «Континент» – умер где-то между 1993 и 1997 годами. Раньше Синявского, но, в общем, в одно историческое время с ним.
Довольно унылый человек с сухой рукой, которого я видел несколько раз в жизни, в конце концов написал почему-то пьесу «Там вдали, за бугром…», основным персонажем которой являлся некто писатель Ананасов – юный анархист и ничевок, прототипом для которого послужил Лимонов. Однако режиссер театра Гоголя, поставивший в конце концов этот нравоучительный спектакль в сентябре 1992 года, уговорил Максимова оживить его, вставив в пьесу обширные монологи Ананасова, – целые страницы из романа «Это я, Эдичка». Спектакль так и начинается – Ананасов в военных штанах с кантом, голый по пояс, расхаживает по авансцене и декламирует куски из романа. «Мы стремились проследить судьбу русского интеллигента, писателя, оказавшегося за границей и не захотевшего стать, как все», – сказал режиссёр-постановщик спектакля Сергей Яшин газете «Московский комсомолец». Я пришёл на спектакль, когда он уже шёл около года. Прежде чем зайти в зал, я изрядно нагрузился алкоголем в кабинете режиссёра. И к концу действия, когда объявили, что вот, герой спектакля присутствует в зале, и меня позвали на сцену, я задел за последнюю ступень, ведущую на высокую сцену, и полетел горизонтально вперед на актёра, меня игравшего только что. На ногах я удержался чудом. А зрители, наверное, подумали, что я стараюсь соответствовать образу. На самом деле я был глухо пьян. Но хладнокровие меня не покинуло. Я пожал руку актёру, поблагодарил, и, пока зрители аплодировали, мы постояли там, взявшись за руки.
Автора же спектакля Владимира Максимова я помню ярко в первый раз в доме на рю Лористон, где помещался «Континент». По странной иронии судьбы Шпрингер, западногерманский магнат, оплачивавший счета журнала и его существование, нашёл именно для редакции здание, где помещалось в годы оккупации Парижа гестапо. Что он этим хотел заявить, неизвестно, но совпадения быть не могло. К Максимову я пришёл с разряженной Еленой Щаповой, у нас шёл второй бурный роман, возможно, это был 1980-й или 1981 год. Елена жила с мужем в Риме, но наведывалась ко мне, любовнику, в Париж. Помню смущённого, в сером костюме, серого и молчаливого Максимова. «Континент» печатал мои стихи два раза, один раз с предисловием Бродского. Печатал уже тогда, когда я стихов не писал. Делали это господа диссиденты исключительно для того, чтобы иметь возможность позднее сказать: «Смотрите, мы – свободный журнал, мы даже Лимонова печатаем!» Во второй раз редактор отдела поэзии Наталья Горбаневская сдала в печать листки с моими стихами в перепутанном виде. Так они и были напечатаны. Обыкновенно «Континент» отличался строгой грамотностью. Так они меня не любили, что даже пошли на ошибки. Когда мы уже уходили от Максимова, под одним из письменных столов увидели маленького мальчика – сына Максимова. Дело в том, что на одном из этажей дома по рю Лористон помещалась квартира Максимова, а редакция газеты – выше. Максимову завидовали, он получил в своё распоряжение большие деньги от Шпрингера. Рю Лористон начинается на пляс д’Этуаль, самый центр Парижа, Триумфальная арка рядом. У гестапо была губа не дура.
И Максимов, и Синявский попали во Францию в совсем зрелом возрасте. Лет под пятьдесят. Французского языка они так и не выучили. Английского тоже не знали. Прожили в таком временном состоянии по четверти века. Это не могло не отразиться и на их самочувствии, и на мировоззрении. Отрицая советскую власть, они постепенно стали старомодны, как белоэмигранты. Свою долю в разрушение государства СССР они, конечно, внесли. Не такую большую, как Солженицын или Сахаров, но доля была. Доля Андрея Донатыча и Марьи Васильевны меньше всех. В Синявском было больше здравого смысла и таланта. Максимова читать никто никогда уже не будет, так же как и всех остальных писателей-диссидентов. Если и есть у него крупицы таланта здесь и там, то кто их будет раскапывать? В литературе, как и во всех искусствах, выживает самый яркий. Удивительный, удивляющий. Он и получает весь банк.
Когда стало беспощадно ясно, к чему привело диссидентство, Максимов нашёл в себе мужество покаяться. В последние годы жизни он стал патриотом России. Правда, он утверждал, что и был им, но, конечно, не был: работая против коммунизма, работал против России. Подписав протест против обстрела Белого Дома, он на самом деле перечеркнул всю свою жизнь, аннулировал её результаты. Абсолютно прав оказался я, пария и изгой среди них. Изгой до такой степени, что опасно было «привечать Лимонова», как об этом написал профессор Жолковский в своих воспоминаниях о Синявском, перечисляя его храбрые поступки. Я оказался прав. Уже в 1976 году был прав. Достаточно перечитать «Эдичку» и его монологи.
Синявский – изящный, причудливый критик. Его будут читать, но как в каждой пьесе есть герой-любовник и героиня и второстепенные персонажи рядом с Ромео и Джульеттой, с Отелло и Дездемоной, так по сути роли своей, объясняющей, Синявский сам обрек себя на роль № 2. Если говорить о посмертной славе, обожании и почитании, об истерии масс, то эти удовольствия всегда достаются героям-любовникам, трагическим брюнетам, Че Геваре или золотоголовому Серёге Есенину. Немудрёному, но в высшей степени трагичному. В их поколении Первого актёра просто не было. Солженицын тоже объяснитель, а не страстный совершатель поступков. Как я когда-то написал, «крови из раны никто из них не оставил».
Когда обиженно утверждают под предлогом святости мёртвых банальное «о мёртвых – ничего или только хорошее» – это продолжение во времени обычного, пошлого обывательского конформизма и ханжества. О мёртвых надо говорить плохое, иначе, не осудив их, мы не разберёмся с живыми. Мёртвых вообще всегда больше, чем живых. Быть мёртвым – куда более естественное состояние. Поэтому – какие тут церемонии могут быть, мёртвых жалеть не надо. Какие были – такие и были. Они имели время, всё, какое возможно. Если не доделали чего-то… ну, разведём руками.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.