Венечка

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Венечка

Похожий на американского киноактера или на партработника (действительно, удивительно позитивный у него был look), Веня Ерофеев появился в Москве где-то в 70-м или в 71 году. В люди его вывел всё тот же Владислав Лён. Оказавшийся тогда в центре московской литературной жизни по минимум двум причинам: он был владельцем обширной квартиры из четырёх комнат на Болотниковской улице. Вторая: он был кандидатом наук, работал в НИИ, хорошо зарабатывал и к тому же имел какое-то количество свободного времени. Чуб, тёмные очки, завываемые, полные областных народных словечек, стихи, чёрное пальто, портфель – Слава Лён. Он же Епишев. Самородок не то с владимирских, не то с ярославских полей. Жена его Лия, тоже научный работник, и двое детей вынужденно участвовали в его бурной окололитературной жизни и молча страдали. Слава поил всех спиртом (спирт с работы носила Лия). И Лия же делала единственные в своем роде бутерброды, потом я ни в одной стране мира таких не видел. Она перекручивала, перемалывала полноценные продукты в мясорубке, о нет, я запамятовал, это был электроизмельчитель какой-то, и вот этой колбасной или сырной кашицей покрывались куски хлеба. Отвратительные получались бутерброды. Я всегда просил оставить мне кусок нормальной колбасы или сыра, но неумолимая Лия редко исполняла мои просьбы. Так вот, во время одного из многочисленных сборищ в квартире на Болотниковской улице я и увидел американского киноактёра с седой прядью – высокого и статного Венедикта Ерофеева. Он сидел у стола. Прядь свисала.

Появлению Ерофеева предшествовали слухи. Говорили, что вот появился работяга, трубоукладчик, автор «замечательной прозы». Никто в мире московских кружков прозы этой, правда, сам не читал, но якобы многие читали и были в восторге. Говорили, что Слава Лён подобрал Ерофеева в какой-то командировке и привёз в Москву. Слава таки ездил в командировки, он занимался грунтами, выяснял, какие грунты находятся под ногами в той или иной местности. Сейчас, если я не ошибаюсь, он выясняет, какие грунты находятся под церквями или же под теми площадками, на которых предполагается построить церковь. То есть ушёл в религию, точнее, под-религию.

От Ерофеева у меня осталась в памяти его высокая фигура парторга, седая прядь и улыбка, то есть самого кота нет, а улыбка есть. Никаких сногсшибательных сказанных им откровений я не помню. И никаких столкновений с ним я тоже не помню, хотя позднее, уже признанный, оперированный, с трубкой из горла, он прохрипел нашей общей знакомой американской профессорше Ольге Матич, что мы с ним подрались на лестнице в годы нашей юности. Я такого случая не помню. Вот Лёньке Губанову я дал по голове бутылкой, коллекционной витой бутылкой Славы Льна, о чем и вспоминаю в должном месте этой книги, а с Ерофеевым – нет, не дрался. Это он себе придумал для пущей важности. Я тогда ещё жил в Париже, и, может быть, Вене нравилось думать, что он когда-то подрался со мной. Устанавливалась его связь с Парижем?

В первые годы он нас всех, я думаю, стеснялся. Он придумывал себе сверхжестокие условия жизни, однако трубоукладчиком, как мне тогда поведали, он не был, был нормировщиком на укладке трубопровода. У него был и некий комплекс провинциала, явившегося в большой город. Он бессознательно требовал, чтоб с ним носились, возились, цацкались и «тетёшкали» его (это не я, это из Толстого, у Толстого в «Войне и мире» Пьер Безухов тетёшкает ребенка). Что и делал папа Слава. Ерофеев чувствовал в каждом провинциальном «гении» – соперника. Во мне он также чувствовал соперника, хотя жанры у нас были разные. Да и старт у него был более поздним. К тому же, с 1971 года я был любовником, а позднее мужем светской красивой молодой женщины – обо мне сплетничали много не только «наши», то есть люди из культурного underground, из контр-культуры, но и люди культурного истэблишмента, к которому принадлежала Елена Щапова. Всякие там, сегодня седые и благообразные, Кваши, Мессереры, Збарские, Волчеки. Те, кто сегодня, вымирая, удостаиваются эпитетов «ушёл замечательный», «с нами не стало знаменитого». Их удивляло, как эта красотка их круга ушла чёрт знает к какому бедному панку в белых джинсах и красной рубашке.

Наши мне тихо завидовали. Очень может быть, что в бессвязном воображении тех лет Венедикту Ерофееву, автору алкогольного прозрения «Москва – Петушки», может, и казалось, что он браво дерется со мной, побеждает, умыкает красотку. И бывает таков.

Помню, что к 1973 году мы наконец ознакомились с текстом «Москва – Петушки». На меня ни тогда, ни потом, надо сказать, текст этот не произвёл впечатления. Я питаю пристрастие к прямым трагическим текстам, и условные мениппеи, саркастические аллегории, всякие Зощенки и Котлованы да Собачьи сердца или анекдоты о Чапаеве, расширенные до размеров романа, – короче, условные книги – оставляют меня равнодушным.

В Москве любили отыскивать «гениев». Отыскав, целая компания – некрасивые девочки, неудачливые ленивцы в бородах – обретала смысл жизни. Можно было потом несколько лет, а то и всю жизнь, сбившись в мокрую тесную кучку, кочевать по Москве, пить допоздна, жевать, углубляться в дискуссии, менять партнёров по постели в пределах всё того же тесного кружка. Свой «гений» кормил, поил и, главное, давал смысл жизни десяткам людей. В своё время целая толстовская индустрия образовалась вокруг Льва Толстого. Подобное же сообщество дамочек и бездельников роилось в последнюю пару десятков лет вокруг слезоточивого «Максимыча» Горького. Образовались свои иждивенцы и вокруг Ерофеева. Его уже нет, а они продолжают роиться и клубиться. Целая толпа их недавно каталась по маршруту «Москва – Петушки». Ещё ему установили памятник на вокзале. Вокзальное начальство всё же перенесло мешающий движению пассажиров памятник с площади у вокзала на задворки.

Мне его судьба кажется неяркой и неудачливой. Никаких далёких земель, никакой экзотики, где красавицы, где чудовища? Монотонное застолье мёрзлой Москвы, пары алкоголя, рак горла, трубка в горле, увечье, инвалидность, связанные с инвалидностью неудобства, нечистота, гнусная слюна в трубке, вонь, наверное… Бр-р-р-р!

Рассказы о потерянных книгах, о романе «Шостакович», который он якобы потерял – конечно, ложь. Попытка скрыть очевидное: он не имел сил достаточно работать, ему (как и многим в России) вообще не хотелось жить. Он желал поскорее, пробормотав свои монологи над вонючими тарелками, скурив свои гнусные сигаретки, скорее уничтожиться.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.