IV

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

IV

Следующие наши собрания происходили на моем маленьком боте. Браун сначала сильно запротестовал было против такого места сборища. Он находил, что пока у нас «на руках» повесть, нам не следует ни на шаг двигаться из города.

Мак-Шонесси же, наоборот, находил, что лучше всего работать именно на чистом воздухе. Он говорил, что, разумеется, всего больше литературная фантазия может разыграться, когда человек, задумавший написать что-либо выдающееся, качается в гамаке, среди шепчущей листвы, под голубым небом, и на протяжение руки находится бокал замороженного кларета. Но за невозможностью обзавестись такой обстановкой, он охотно готов был удовольствоваться и плавучим домиком, но при условии, чтобы там было достаточное количество удобных кресел, виски, коньяку и лимонов.

Сам я не видел никакой причины, почему бы нельзя было сочинительствовать на боте так же успешно, как в доме. Джефсон был одного со мною и Мак-Шонесси мнения, поэтому было решено, что я устроюсь в своем боте и, когда все будет готово, извещу приятелей, которые и будут собраться туда в определенные дни. Тогда мы уж как следует примемся за дело.

Обзавелся я этим корабликом по инициативе Этельберты. Как-то раз летом мы с нею посетили одно знакомое семейство, проводившее жаркое время года на воде, и жена пришла в восторг от «речной дачи». Ей очень понравилось, что там все такое крохотное: каюты, кровати, кухня и, вообще, вся обстановка самых миниатюрных размеров.

— Ах, как бы мне хотелось пожить хоть месяц в такой речной дачке! Мне бы казалось, что мы с тобою — куклы и живем в кукольном домике, — мечтала вслух моя юная жена.

Я уже говорил, что Этельберта была еще очень молода, когда сделалась спутницею моей жизни. Благодаря этому, она никак не могла еще отделаться от пристрастия к куклам, блестящим кукольным нарядам и многооконным, крайне неудобно распланированным домикам, в которых живут куклы, или, по крайней мере, предполагаются живущими, так как они, по большей части, сидят на крышах этих домиков, свесив ножки над входною дверью, что, кстати сказать, всегда казалось мне очень неприличным для таких нарядных дамочек… Впрочем, я не знаток кукольного этикета, поэтому могу и ошибиться в обсуждении их нравов и привычек.

Зачастую, входя в женин будуарчик, оклеенный такими обоями, один взгляд на которые мог бы заставить помешаться от ужаса убежденного эстета, я заставал свою женушку сидящей на полу пред капельным кирпичным — разумеется, розового цвета — домиком, заключавшим в своих стенах две малюсенькие комнатки и микроскопическую кухоньку и с трясущимися от наслаждения руками перебирающей там крохотную утварь, которая вся была сделана как «настоящая», в чем именно и состояла ее притягательная прелесть в глазах Этельберты.

Быть может, я напрасно подвергаюсь риску быть обвиненным своей супругою в том, что высмеиваю ее за продолжительную и уже несвоевременную страсть к кукольному обиходу. Но разве не я сам помогал ей в приобретении и устройстве кукольного домика? Хорошо еще помню, как мы спорили с ней относительно цвета преддиванного коврика в гостиной. Этельберта находила, что коврик должен быть небесно-голубого цвета и непременно бархатный. Насчет бархата я был вполне согласен, но думал, что к цвету обоев лучше подойдет терракотовый цвет. Поразмыслив немного, Этельберта согласилась со мною, и мы вдвоем принялись отыскивать по магазинам нужный лоскуток бархата, что было довольно трудно, так как терракотовый цвет в то время был не в моде. Но все-таки нашли. Сфабрикованный нами коврик, действительно, как нельзя лучше гармонировал с обоями кукольной гостиной и придавал ей особенно «теплый», уютный вид. Но во внимание к тому, что Этельберте жаль было расстаться с мечтою о коврике небесно-голубого цвета, я предложил ей разостлать такой коврик в спаленке пред кроваткою. Жена от радости захлопала в ладоши, поцеловала меня и побежала к своей подруге выпросить виденный у той клочок голубого бархата, который и раньше имела в виду.

Кроме кроватки, в спаленке была подвешена коечка для бэби. Но для прислуги совсем не было места, где бы она могла преклонить вечером свою усталую голову. Распланировывая домик, архитектор совсем упустил из вида необходимость устроить и для прислуги «свой угол»; это уж такая привычка у архитекторов, — всегда что-нибудь существенное забудут.

Помимо того, домик, подобно всем кукольным обиталищам, страдал и отсутствием внутренних дверей, так что если бы его жильцы были предоставлены самим себе и вздумали бы переходить из одного помещения в другое, то им пришлось бы проламывать потолки и лазить через них, а выбираться наружу и влезать назад в окно. Полагаю, этот способ передвижения по собственному дому стал бы казаться даже куклам чересчур уж неудобным и утомительным.

За вычетом этих изъянов, наш домик принадлежал к числу тех, которые могли бы быть рекомендованы кукольными агентами в качестве «первосортного семейного» обиталища. Обстановка его прямо была великолепная. В спаленке находился умывальничек с тазиком и кувшинчиком для воды, которую мы с Этельбертою наливали сами. Но это еще не все. Бывают кукольные домики, в которых вы можете найти даже мыльницу с прехорошеньким квадратиком душистого мыла, самого «экзотического» запаха, но не бывает полотенца. У нас же имелась даже и эта редкая роскошь, так что наши куклы могли не только умываться, но и обтираться.

В гостиной, на каминчике, стояли часики, которые тикали ровно столько времени, сколько их трясли. Там же помешалось пианино, около него столик, на котором стояла вазочка с цветами и лежала книга; за столиком находился диванчик с двумя креслицами по бокам, вдоль стен стояло несколько стульчиков, а на двух стенках висели картинки в рамках. Вообще, гостиная была на славу.

Но всего лучше была кухонька, снабженная всеми необходимыми в хозяйстве предметами: плиткою, которую можно было топить настоящими щепочками, — конечно, самыми миниатюрными, кастрюлечками со съемными крышечками, сковородочками, котелочком и разного другою утварью, не исключая и утюжка с каточком для белья.

Интереснее всего было то, что плитку можно было топить и варить на ней суп из золотника мяса, полкартофелины и даже делать пудинг, так как и для него в плитке было устроено приспособление. Положим, каждый раз, когда мы принимались «готовить» в этой кухоньке, шел дым и летели искры, угрожавшие целости нашего некукольного имущества, что заставляло нас ограничиваться этой игрою лишь летом, когда можно было вынести наш домик куда-нибудь на открытое место. Впрочем, потом мы догадались, что можно ставить домик на кухонный — уже действительно настоящий очаг. Таким образом мы могли продолжать свою игру и зимою.

По совести говоря, я никогда не видел домика, который был бы так хорошо снабжен всеми мелочами, придающими жизни известный комфорт, как наш. Мы приобрели его уже населенным. «Папа», «мама», «бэби» и «служанка», — все скопом находились рассаженными на мебели в гостиной (служанка, впрочем, стояла, как и подобает особе ее положения; по-видимому, она дожидалась распоряжений своих господ), и нам оставалось только распределить всех по своему усмотрению. Все эти куклы были вполне прилично костюмированы, не то что обыкновенные, которые скрывают под своими пышными платьицами лоскуток плохого коленкора, кое-как сшитый. На наших же куклах было надето все, что полагается у людей высшего круга, и притом все части их изысканного туалета могли быть свободно сняты и вновь надеты. Мне приходилось видеть кукол, довольно представительных по внешнему виду, но одежда их была к ним приклеена или даже прибита маленькими гвоздиками. Не желал бы я находиться в положении этих фигурок! Наше же кукольное семейство могло быть раздето в какие-нибудь пять минут, и притом без помощи горячей воды или ножа. Впрочем, они были гораздо лучше одетыми, чем раздетыми, так как обладали довольно тощими и плоскими фигурами, и без одежды трудно было различить, кто из них «папа», кто «мама» и кто «прислуга». Нетрудно было узнать только «бэби», потому что он был ровно вдвое меньше остальных. Для того, чтобы не перепутать трех кукол побольше и опасаясь, так сказать, семейных осложнений, мы при совершении кукольных туалетов принимали разного рода предосторожности.

Приобретя кукольный домик с его жильцами и всласть налюбовавшись на них, мы принялись размещать их в домике. Бэби на три четверти впихнули в коечку; последней четверти она не могла вместить, так как оказалась приспособленною для бэби еще меньших размеров. Это немножко разочаровало было нас, но мы утешились, решив завести себе другого бэби, более подходящего для коечки, а для уже имевшегося придумать другое применение, т. е. другую роль. Папу с мамой посадили на стульчики за стол, который собирались накрыть к обеду, но стульчики оказались слишком неустойчивы для них и повалились на бок. Так как заставлять кукол сидеть на диване во время обеда было неудобно, то Этельберта придала им пока сидячее положение на полу, подперев их сзади стульями.

«Прислугу» мы препроводили в кухню, где она с беспомощным видом прислонилась к плите, крепко прижимая к груди сунутую нами ей в руки половую щетку, а сами принялись «готовить обед».

Что же касается нашей «речной» или «плавучей» дачи, то мы с Этельбертою тут же, на обратном пути от наших знакомых, уже обзаведшихся ею, решили, что на следующее лето обязательно заведем и себе такую «дачку», только самую маленькую, чтобы совсем походила на игрушечную. На окнах будут снежно-белые занавески, а на гребне крыши должен развеваться веселенький флаг. Я могу по утрам работать на крыше — плоской и с балюстрадой вокруг, — защищенный от солнца навесом, между тем как Этельберта будет поливать розы и незабудки, которые будут расти у нас перед домом, или, вернее, перед каютой в насыпных клумбах или прямо в горшках, а потом займется приготовлением печенья к чаю. Вечерами мы будем сидеть на палубе. Этельберта станет играть на гитаре. А когда это надоест, мы будем слушать соловьев.

Будучи еще молоды, мы воображаем, что лето состоит из одних солнечных дней и лунных ночей, что все время веют нежные зефиры и кругом цветут розы. Но когда мы становимся старше и нам надоедает напрасное ожидание прорыва тяжелых свинцовых туч солнечным лучом, мы крепко затворяем окна и двери и, сидя перед веселым огоньком в камине, в сосредоточенном безмолвии прислушиваемся к порывам холодного восточного ветра и вздыхаем о том, что розы уже не цветут.

Я знал молодую сельскую девушку, которая всю зиму копила деньги на белое кисейное платье, чтобы покрасоваться в нем в день цветочной выставки. Но как раз в этот день шел дождь, так что она не решилась нарядиться в свое белое и чересчур легкое платье, а надела прежнее темное. И во все это лето все праздничные дни были дождливые в холодные, так что бедняжке ни разу не пришлось покрасоваться в новом платье; оно так и осталось лежать в сундуке до следующего лета. Но и это лето тоже было почти сплошь холодное и сырое; а когда изредка выдавались ясные деньки, они были будничные, которыми девушка не могла воспользоваться. Только осенью выдалось одно удивительно ясное и теплое воскресенье. Девушка обрадовалась и поспешила достать свое белое платье. Но когда она его надела, то оказалось, что оно ей совсем не годится: стало чересчур узко и коротко, да к тому же сильно пожелтело и, вообще, слежалось так, что радость бедной девушки была испорчена.

Жизнь всегда несет с собой подобные сюрпризы. Вот еще пример. Жили-были когда-то молодая девушка и молодой человек, пламенно любившие друг друга. Но они оба были слишком бедны и не могли обвенчаться, а потому решили, что обождут, пока жених не накопит достаточно денег, чтобы было с чем начать хозяйство. Жених простился с невестой, покинул родину и отправился добывать деньги.

Прошло немало времени, потому что добывать честным трудом деньги — задача очень не легкая. И только в течение целого десятка лет ему удалось накопить столько, чтобы иметь возможность содержать семью.

Когда он вернулся на родину к своей невесте, то оказалось, что между ними все изменилось. Жизнерадостная молодая девушка успела превратиться с старую, кислую деву, злившуюся на жениха за то, что он так долго медлил, а он, с своей стороны, был огорчен и раздосадован тем, что она встретила его слишком холодно после того, как он потратил столько времени и труда на то, чтобы вернуться к ней обеспеченным на всю их дальнейшую жизнь.

Больше часа просидели они по обе стороны стола, удивляясь, как они могли быть настолько глупы, чтобы так долго ждать и, вообще, находить что-то привлекательное друг в друге. Потом он встал, пожелал своей бывшей невесте «всего лучшего»; пожелала и она ему того же самого, и они расстались уж навсегда.

В детстве я читал дурную историю в том же роде.

Жили-были беззаботная стрекоза и хлопотливый муравей, и каждый по-своему относился к жизни. Стрекоза все приятное время года носилась с цветка на цветок, летала вперегонку с товарищами, сверкая на солнышке своими зелеными прозрачными крылышками, питалась сладкою росою с травинок и листочков, и о завтрашнем дне совсем не помышляла.

Но вот вдруг загнула жестокая зима. Оглянувшись вокруг, веселая стрекоза увидела, что ее друзья — цветы, все лежат мертвыми, и поняла, что ее собственный коротенький век должен идти к концу.

Тут она почувствовала радость по поводу того, что так счастливо провела свою жизнь и ничем не портила ее.

— Моя жизнь, — размышляла она, — была очень коротка, но я пользовалась ею как могла лучше, и была довольна. Я упивалась солнечным светом, носилась по мягким, теплым и ласковым воздушным волнам, весело играла среди пестрых, нежных, душистых цветов и свежей травы и спала под прохладными зелеными листочками. Я делала, как мне показано было матерью: летала и жужжала свои песенки. Теперь поблагодарю Творца за те солнечные дни, которые выпали на мою маленькую долю, и спокойно умру.

После этого она забралась под коричневый, покоробившийся от мороза лист и встретила свой конец с той покорной готовностью, с которой умирают все беззаботные стрекозы. Пролетавшая вблизи птичка осторожно подобрала ее и похоронила.

Увидев, как окончила свое существование стрекоза, муравей напыжился фарисейским самомнением и воскликнул:

— Как я благодарен Богу за то, что Он создал меня таким трудолюбивым и степенным, бережливым и предусмотрительным, а не похожим на эту глупую стрекозу! Пока она только и знала, что летала с цветка на цветок и всячески забавлялась, я все время провел в тяжелом труде, собирая себе пропитание на грядущую зиму. Вот она уже и умерла, а я затворюсь в своем теплом гнездышке и буду есть все те лакомства, которые предусмотрительно набрал за лето.

Но пока муравей предавался своим самодовольным рассуждениям, пришел садовник с лопатой и одним взмахом разорил его жилище со всем, с таким трудом собранным, добром, оставив его самого умирать под развалинами.

Потом прилетела та самая сердобольная птичка, которая похоронила стрекозу. Она также осторожно и нежно подобрала мертвого муравья и предала его земле, а сама вспорхнула на ветку и запела песню, начинающуюся словами: «Собирайте розовые бутоны, пока еще не поздно!» Это была славная и мудрая песенка. Один человек, который был дружен с птицами и понимал их язык, записал эту песенку и напечатал, так что каждый может прочесть ее.

К несчастью, судьба является для нас суровою гувернанткою, несочувствующею нашему влечению к розовым бутонам, и как только мы потянемся к ним, она схватывает нас за руку, отбрасывает назад на пыльную дорогу и своим острым, резким голосом кричит: «Нечего вам тут хватать цветы: не про вас они! Ступайте назад на дорогу и идите куда вам нужно!»

И мы волей-неволей покоряемся судьбе, зная, что иначе она поведет нас так, что мы даже издали не увидим роз, или устроит так, что розы окажутся уже увядшими, не успев еще путем распуститься.

Пришлось и нам с Этельбертой испытать суровый произвол судьбы, которая не захотела, чтобы в следующее лето была у нас «речная дачка», хотя, как нарочно, это лето выдалось на редкость хорошее, но ограничилось обещанием, что позволит нам завести желаемую нами игрушку в то лето, если мы будем «паиньками» и накопим достаточно денег. И мы с Этельбертою, как настоящие дети, удовольствовались этим обещанием и жили надеждою на его исполнение.

И действительно, только в третье лето нам удалось осуществить свою мечту; крохотный ботик был нами приобретен, и когда мы вернулись домой после этой покупки, жена поспешила спросить у отворявшей нам дверь служанки:

— Аменда, вы умеете плавать?

Не выразив ни малейшего любопытства по поводу такого странного вопроса, Аменда ответила:

— Нет, миссис. Моя подруга умела, да и та утонула.

— Так вам нужно выучиться и как можно скорее, — своим возбужденным голоском продолжала Этельберта, не обращая внимания на последние слова служанки. — Мы будем теперь жить не в городе, а среди реки в лодке.

Этельберте очень хотелось хоть чем-нибудь поразить или удивить Аменду, и она очень огорчилась, видя, что ей это не удается. Она возлагала большие надежды на нашу новую затею. Однако и на этот раз девушка оставалась равнодушною, как камень.

— Хорошо, миссис, — повторяла она, но более жена ничего не могла добиться от нее.

Мне кажется, если бы мы объявили ей, что переселяемся на воздушный шар, она и тогда не повела бы бровью.

Странное явление!

Несмотря на всю свою почтительность к нам, Аменда как-то умела давать нам с Этельбертою чувствовать, что мы не что иное, как пара ребят, играющих в мужа и жену, и что она, Аменда, только мирволит нашей игре.

Аменда пробыла у нас пять лет, пока один молодой парень, носивший нам молоко, не накопил столько деньжонок, чтобы завести собственное дело, и не взял себе в жены эту, видимо, давно уж приглянувшуюся ему краснощекую девушку. Но ее отношение к нам за все это время ничуть не менялось. Даже когда у нас появился настоящий бэби и нас уже нельзя было больше не считать такими же «настоящими» супругами, она продолжала смотреть на нас так, словно мы все еще только играем в «папу» и «маму».

Незаметным образом она сумела внушить эту мысль и нашей бэби (это была девочка), судя по тому, что и она долго не хотела смотреть на нас как на взрослых, имеющих над нею известную власть. Она охотно позволяла нам возиться с собой, забавлять и люлюкать себя, но как только дело доходило до чего-нибудь существенного, вроде, например, купания, кормления и т. п., она всегда желала пользоваться услугами одной Аменды.

Бэби исполнилось уже три года, стало быть, и мы на столько же лет успели возмужать, но все-таки доверием своего ребенка все еще не пользовались. Так, например, Этельберта однажды сказала:

— Давай оденемся, Бэби (мы долго так звали дочку), и пойдем с тобой гулять.

— Нет, ма, — решительно возразила наша крошка, — Бэби пойдет с няней. С ма Бэби не пойдет. Ma не увидит… Бэби ясадка задавит.

Бедная Этельберта! Такое недоверие к ней обожаемой дочки положительно убивало ее.

Однако эти воспоминания не имеют ничего общего с тем, что я, собственно, хотел рассказать, и я знаю, что привычка перескакивать с предмета на предмет и постоянно отступать в сторону очень непохвальна, но никак не могу воздержаться от нее. Извиняюсь перед читателем и обещаю теперь быть степеннее и последовательнее. Вернемся же к нашему плавучему обиталищу, которому суждено было сделаться ареною нашей будущей литературной деятельности.

В описываемое время такие боты еще не достигали размеров миссисипских пароходов, но тот, который облюбовали себе мы, положительно поражал своими миниатюрными размерами.

Вначале именно лилипутские размеры этой «речной дачки» и были главным ее достоинством во мнении Этельберты. Перспектива стукаться головою о потолок при вставании с постели и иметь возможность одеваться только в гостиной — в спаленке решительно не было места для этого — казалось ей верхом забавности. То обстоятельство, что ей придется подниматься на крышу, когда явится необходимость причесывать голову, меньше улыбалось моей маленькой женке, но по своему добродушию она постаралась взглянуть и на это неудобство сквозь розовые очки.

Что касается нашей Аменды, то она отнеслась к новой обстановке с обычным ей философским спокойствием. Когда ей объяснили, что предмет, ошибочно принятый было ею за маленький каток для белья, представляет собою ее будущую кровать, она заметила, что эта кровать очень удобна тем, что из нее нельзя вывалиться, по той причине, что некуда вывалиться. Увидев кухню, Аменда даже похвалила ее в том смысле, что если усесться посреди этой кухни, то с полным удобством можно, не двигаясь с места, доставать все и делать что нужно, потому что все находилось буквально «под рукою». Кроме того, Аменда находила большим преимуществом своего нового кухонного царства еще и то, что к ней туда никто уж не войдет — за недостатком места.

— Здесь мы вволю будем дышать свежим воздухом, Аменда, — между прочим сказала ей жена.

— Да, миссис, — как-то загадочно ответила наша служанка и больше ничего не прибавила.

Если бы мы и в самом деле могли «вволю дышать свежим воздухом», как мечтала Этельберта, представляя себе, что мы все время будем сидеть на открытой палубе, под ясным голубым небом, то, разумеется, со всеми неудобствами нашего «кукольного» жилища можно было бы примириться. На наше несчастье погода в это лето была такая, что из семи дней недели шесть обязательно были дождливые и ветреные, и мы, тоскливо глядя в «плачущие» окна, должны были радоваться хоть тому, что у нас над головою все же была какая ни на есть крыша.

И раньше и после мне приходилось видеть дурные лета и по собственному горькому опыту узнавать, как глуп тот, кто покидает Лондон в промежутке между первым мая и первым октября, потому что за городом в это время он ничего не увидит, кроме картин, напоминающих потоп, только в уменьшенном масштабе. Но никогда еще на моей памяти не было такого отвратительного лета, как то, в которое мы с женой переселились на «речную дачу».

На другое же утро после нашего переселения мы были разбужены лившим на нас сквозь открытое окно дождем и, вскочив, были вынуждены прежде всего подтереть образовавшиеся повсюду в «комнатах» лужи. Затопив плитку и приняв разные меры против новых наводнений, мы в довольно подавленном состоянии позавтракали. Потом я пытался засесть за работу, но барабанивший в это время в крышу град не давал сосредоточиться моим мыслям. На меня напало такое уныние, что лишь только прекратился град, я уговорил жену одеться потеплее, запастись зонтами и немножко прокатиться по реке. Вернувшись, мы переоделись, потому что были промочены насквозь, и сели обедать.

После обеда, к вечеру утихший было дождь захлестал с новой силой, и мы только и знали, что втроем бегали по всей «даче» с тряпками, губками, тазами и ведрами, ведя ожесточенную борьбу с проникавшими отовсюду водяными струями. Все принятые мною утром меры против наводнения оказались совершенно несостоятельными.

Ко времени чаепития наша гостиная — она же и столовая — эффектно освещалась огненными зигзагами почти беспрерывно сверкавших молний. Вечер посвятили на вычерпыванье воды, залившей нашу «речную дачу» чуть не до самых окон, а потом часа два сидели в кухне перед огнем, грелись и сушились. В восемь часов поужинали, завернулись в ковры и вплоть до десяти, когда надо было ложиться спать, наслаждались оглушительными громовыми раскатами, воем и свистом разбушевавшегося ветра, шумом взбудораженной реки и приятным, возбуждающим сомнением в том, выдержит ли за ночь наша «дача» яростный напор разнуздавшихся стихий.

И так ежедневно, все по одной и той же программе. Соблазненные нашими сумасбродными уверениями, что провести у нас денек на реке все равно что пробыть в раю (конечно, мы давали эти уверения, находясь еще в городе и искренно убежденные, что говорим правду), к нам приезжали родственники и знакомые, люди в большинстве пожилые, избалованные у себя теплом и комфортом и с большим трудом соглашавшиеся покидать свои благоустроенные жилища даже при самых благоприятных условиях. Они приезжали соблазненные светлыми утрами, которые иногда выдавались; но уж по дороге к нам гости подвергались капризам изменчивой погоды и являлись порядком подмоченными. Мы спешили размещать их по нашим коморкам, чтобы они могли обсушиться и переодеться в нашу одежду, которая была им узка и коротка.

Когда гости несколько приходили в себя, мы усаживали их в гостиной вокруг стола и принимались занимать фантастическими рассуждениями о том, сколько бы их ожидало удовольствий у нас, если бы погода была сносная. А когда эта интересная тема исчерпывалась до дна, мы все брали в руки газеты и, уткнувшись в них, дружно чихали и кашляли.

Лишь только собственная одежда посетителей оказывалась достаточно просушенною (мы с женой все время нашего пребывания на «речной даче» дышали испарениями сушащихся одежд), наши добрые родственники или знакомые упорно настаивали на своем желании тотчас же покинуть нас, и, невзирая на наши горячие (конечно, наружно) протесты, поспешно удирали домой, чтобы на пути снова превратиться в узлы мокрого платья и обуви.

Несколько дней спустя мы обыкновенно получали письма, в которых извещалось, что наши гости по возвращении домой слегли в постель, и что мы в случае печального исхода получим приглашение на похороны.

Единственным нашим развлечением и утешением в течение долгого заключения в плавучем домике было любоваться из окон на проплывавших по реке мимо нас в открытых лодочках любителей сильных ощущений и обсуждать те прелести, которым они подвергались во время этих «увеселительных» прогулок.

Утром эти люди (особенно много было их по воскресеньям, и все они в начале таких прогулок находились в самом радужном настроении, судя по тому, с каким веселым смехом и радостными кивками головы они показывали друг другу на клочки голубеющего среди туч неба) нарядными, сухими и оживленными поднимались вверх по реке, а вечером спускались по ней вниз неприглядными, угрюмыми, нахохлившимися мокрыми курицами.

Только одна чета из числа тех сотен, которые проплывали перед нашими глазами, всегда возвращалась такою же веселою и радостною, какою была утром.

Он, обвязав шляпу платком, чтобы не унес ветер, энергично работал веслами, а она, с непокрытою головою, звонко смеялась, глядя на него, и одною рукою управляла рулем, а другою держала над головою зонтик, ежеминутно грозивший вывернуться наизнанку под напорами ветра.

Люди могут чувствовать себя хорошо на реке во время проливного дождя в двух лишь случаях (профессионалов оставляю в стороне, говорю исключительно о людях из «публики»): во-первых, в том состоянии, о котором не принято говорить в приличном обществе, а во-вторых — в силу особенно светлых и душевных свойств, которые ничем не могут быть омрачены.

Мне казалось, что к той молодой парочке, о которой идет речь, скорее можно отнести последнее, поэтому я всегда встречал и провожал ее низким поклоном, как достойную всякого почета по своей редкости среди нынешнего человечества.

Я убежден, что эта парочка — если только она до сих пор еще радует землю своим присутствием на ее поверхности — выглядит такою же радостною и счастливою, как в описываемые мною дни.

Может быть, судьба была к ней особенно благосклонна, а может статься, напротив, оказалась очень суровою. Но, во всяком случае, эта парочка, по-моему, должна была быть счастливою, т. е., по крайней мере, чувствовать себя счастливою; а ведь именно в чувстве-то и вся сила.

Бывали минуты отдыха разъяренных стихий, и тогда мы с женою спешили выбраться на палубу, чтобы насладиться мимолетною улыбкою солнца.

Хороши были эти минуты вечером при захождении солнца, бросавшего нам свой лучезарный прощальный привет, которым оно как бы извинялось за невольно причиненное нам перед тем горе.

Западный горизонт окрашивался в радужные цвета, а тяжело дышавшая река загоралась золотом и пурпуром.

Воздух в это время был упоительный, и нам мечталось, что весь следующий день будет похож на этот чудный вечер.

Среди еще волнующихся речных струй резвились среброчешуйчатые рыбки, по окружавшим нас камышам шуршали разные другие водяные обитатели, волны мелодично плескались о борта нашей плавучей «дачки», а в прибрежных деревьях и кустарниках весело чирикали свои вечерние песенки птички.

Где-то вблизи обитал старый полевой дятел, который своим неугомонным трещаньем долго не давал никому заснуть.

Вначале наша Аменда вообразила, что это где-нибудь трещит старый будильник, и очень удивлялась, почему он трещит во всю ночь и отчего не смажут его маслом, чтобы он не скрипел так отчаянно.

Этот дятел имел обыкновение приступать к своей трещащей и скрипучей деятельности всегда в то время, когда все порядочные птицы собирались укладываться спать. Это особенно выводило из себя семейство дроздов, имевших свою летнюю резиденцию недалеко от дупла дятла.

— Ну вот, не угодно ли, опять затрещал! — с негодованием пищала дроздиха, — И почему он не оттрещится днем, если уж никак не может обойтись без этого?

Я немного понимаю птичий язык, и думаю, что довольно близко к подлиннику передаю смысл птичьих речей.

Немного спустя просыпались уже мирно заснувшие было дрозденята и поднимали испуганный писк. Дроздиха еще более волновалась и кричала своему супругу:

— Да что же ты не остановишь этого старого безобразника! Неужели ты думаешь, что наши бедные малюточки могут заснуть при таком шуме? Ведь это все равно как если бы мы жили в лесопилке!

Дрозд выставлял свою голову через край гнезда и просящим тоном обращался к дятлу:

— Эй, сосед! Не будешь ли ты настолько любезен, не замолчишь ли хоть на полчасика. А то моя жена жалуется, что никак не может укачать ребятишек.

— А ты бы лучше заставил свою жену попридержать ее крикливый клюв! — запальчиво отзывался старый дятел, по-видимому, не привыкший, чтобы его стесняли. — Сама же своим криком перебудит всех ребят, а потом сваливает на меня.

И он снова возобновлял свою трескотню. Тут вмешивалась в дело другая дроздиха.

— Его надо бы хорошенько проучить! — пищала она. — Будь я мужчиной, непременно так бы и сделала. В самом деле, что за несносный сосед завелся! Всю ночь никому покоя не дает. Право, будь я мужчиной, живо усмирила бы его и прогнала бы отсюда.

Судя по ее пренебрежительному тону, можно было догадаться, что у нее перед тем было «объяснение» с супругом, кончившееся не по ее желанию.

— Вот и я то же самое говорю своему мужу, — продолжала первая дроздиха. — Но он и слышать ничего не хочет. Где ж ему побеспокоиться, когда дело идет о покое только его жены и детей, а не о его собственном! Сам он засыпает, как камень, под какой угодно шум.

— Ах, они все такие эгоисты! — чирикает вторая дроздиха. — Поверьте, и мой муж нисколько не лучше. Лишь бы его не тревожили, а там пропадай хоть весь мир.

Я напряженно прислушивался, что скажет на эти дамские колкости сам дрозд, но ничего не услыхал, кроме несшегося из его гнезда искусственного птичьего храпения.

А между тем упрямый дятел трещал себе да трещал, несмотря на то, что теперь со всех сторон уж поднялись пискливые голоса негодующих дроздих и других дам пернатого царства. Всякий на месте этого бессовестного забияки обязательно устыдился бы и замолчал.

— Пусть меня съест кошка, если этот противный старикашка не воображает, что он тоже поет! — прорезает общий гам резкий голос воробья.

— Наверное, так! — подхватывает другой птичий голос. — Засунул себе что-нибудь в горло — вот и хрипит, воображая, что это очень приятно слушать.

Раздраженный сыпавшимися на его голову осуждениями, упреками и насмешками, дятел еще пуще начал «скандалить» и, назло всему соседству, перешел на такие тоны, которые напоминали звуки, издаваемые ржавою косою, когда ее «подправляют» стальным напилком.

Наконец в дело вмешался величественный старый ворон и грозно каркнул:

— Эй, ты, старый дурак! Если ты немедленно же не замолчишь, то я прилечу и насквозь проклюю твою дурацкую башку!

Это подействовало; с четверть часа царило полное безмолвие, но затем старая история началась сызнова и продолжалась вплоть до самого рассвета.