Расстрел
Расстрел
— Сынок, а сынок! — снова слышу над самым ухом. Прихожу в себя. Ничего не пойму. Где я? Слышу голос старика:
— Заболел ты. Горячка у тебя. Второй день бредишь. Все плывет перед глазами. «Вот и смерть пришла…»
И мерещится смерть с косой, костлявая, в белом балахоне, что-то мне шепчет и улыбается… Голова чугунная. Жарко, нечем дышать.
— А ну, скинь рубашку, — говорит старик. — Э, браток, так у тебя тиф. Все тело в сыпи. Здесь врач был из военнопленных, он тебе таблетки в рот совал… Найти бы его…
Я сползаю с нар, пытаюсь выйти на воздух.
— Погоди! — Старик сует мне в руку грязный узелок. — Деньги твои, — шепчет он, — сберег, а то пропали бы.
Я с трудом вспоминаю, откуда у меня эти деньги… Шатаясь иду по коридору. И вдруг роняю узелок, и деньги рассыпаются. Какой-то плешивый заключенный в обмотках мгновенно присел на пол и сгреб бумажки раньше, чем я успел опомниться.
— Отдай! — кричу. — Не твои!
— И не твои! — зло огрызается он и бьет меня по лицу кулаком.
Я падаю, поднимаюсь. Из носа хлещет кровь. Вытираю рукавом, выхожу на двор. Пощупал карман, в нем еще пачка. «Тысячи три будет», — подумал я и пошел к тюремному «базару». Заключенные, попавшие в рабочие бригады, приносят в зону продукты, продают их втридорога.
Пробираюсь среди сидящих на земле. Слышу крик, оборачиваюсь — матрос. Он подходит ко мне:
— На твои деньги! — И он возвращает мне пачку денег, отнятую у плешивого. — Я его, гада, поймал и за яблочко. — Он делает выразительный жест рукой.
— Задушил?
— Придавил. Может, и задушил, — брезгливо говорит матрос. — Подлюга! Мразь болотная! — И он смачно сплевывает себе под ноги.
К нам приближается мужчина с бородкой и пенсне (очень похож на Антона Павловича Чехова), это бывший военврач 1-го ранга. Я лично его не знаю, а он меня узнает, протягивает порошки:
— Вот лекарство. Примите-ка, голубчик, и оставьте на вечер.
— Что это?
— Хина.
— От малярии, что ли?
— Глотайте. Не бойтесь, не отравлю. Я глотаю порошок.
— Если бы не эти порошки, — говорит врач, — вас давно бы свезли в ров, молодой человек… А вам, полагаю, следует еще пожить… — Он уходит. Матрос тоже куда-то исчез.
Все плывет у меня перед глазами, едва держусь на ногах, но покупаю за сто рублей луковицу, за двести — пять картофелин, за пятьсот беру напрокат котелок, за триста — две щепотки махорки. Отдаю двести рублей за щепотку сухого листа (листья с деревьев здесь тоже курят), сто рублей за полкотелка воды, немного дров и два сухаря приобретаю за триста рублей. Пришлось купить и спички. Подошел к яме с нечистотами, в ней несколько трупов. Мертвый с тремя шпалами по-прежнему тоже лежит здесь. Пистолета уже не видно.
Выбираю место — здесь найти свободный клочок еще можно. Сажусь, хочу развести костер. Владелец котелка присаживается рядом, помогает. Сотни жадных, голодных глаз впиваются в меня. Я отдаю кому-то щепотку листьев. Делюсь сухарем с владельцем котелка, и он за это возвращает мне деньги. Свертываю козью ножку. Люди нагибаются надо мной, чтобы хоть подышать махорочным дымом. Сырые дрова тлеют и дымят. Подкупаю еще дров. Но вода так и не закипела. Пришлось съесть сырую картошку и запить ее некипяченой водой.
«Обед» окончен. Надо искать немцев-барахольщиков. Они тут как тут. Подхожу. Кое-как, жестами и отдельными немецкими словами, объясняю, что мне надо.
Наконец один из них понимает меня.
— А-а, — тянет он, улыбаясь. — Хочешь Freiheit?.. Wo ist das Geld?[25]
— Вот!
Немец пересчитывает, говорит:
— Мальо, мальо!
Я пожимаю плечами:
— Больше нет.
— А, es genug! — машет он рукой. — Komm![26]
И они вдвоем повели меня в неизвестном направлении. Под их конвоем оказываюсь за пределами тюрьмы. Ноги не слушаются. В голове шум, мутит.
— Krank? Болен?
— Да.
— Некорошо, некорошо, — сочувственно произносит худой немец, спрятавший в карман мои деньги, и добавляет: — Бу-дэш ла-за-рэт!
И вот конец пути. Передо мной открывается дверь барака, до отказа набитого людьми. Женщины, старики, дети стоят прижавшись вплотную друг к другу. Меня тычком впихивают в этот ад, и дверь с внешней стороны защелкивается на задвижку.
— Что это? Кто здесь?
— Евреи из Кировограда, — доносится сдавленный старческий голос.
В те кровавые дни 1941 года немцы в Кировограде и его окрестностях собирали и расстреливали еврейское население.
Так я очутился в лагерном «лазарете». Ничего не скажешь, немцы-барахольщики хорошо «пристроили» меня…
Наутро следующего дня к сараю подкатила французская грузовая машина с брезентовым верхом и отброшенным бортом. Ворота сарая распахнулись.
— Лос! — гаркнул фашист.
Я попадаю в первую машину, вместе с детьми, женщинами и стариками. Нас привозят ко рву. Выгружаемся. И вот я стою около рва, длинного, широкого, сплошь заваленного трупами. Машины все прибывают. Справа и слева — танкетки с жерлами спаренных пулеметов. Рядом с ними — рота карателей, у каждого убийцы фашистская свастика на рукаве — это молодчики из зондеркоманд, гестаповцы, сотрудники службы безопасности…
Каратели не курят, стоят молча с автоматами наперевес. Расстояние от одной танкетки до другой — метров сто. Мы — в середине. Машины все прибывают. Обреченных уже человек восемьсот.
Как только прозвучала команда: «Feuer!»[27] — мои ноги подкосились, и я в полуобморочном состоянии упал почти на самый край обрыва. Крики, стоны, ругань, молитвы, душераздирающие вопли, стрельба из крупнокалиберных пулеметов, автоматные очереди — все слилось в один истошный смертельный вопль… На меня упало несколько трупов. После первой «свинцовой обработки» началась вторая. Сначала по груде простреленных тел двинулась рота карателей: они добивали живых. Потом с противоположной стороны двинулась новая волна убийц… И наступила тишина. Только изредка доносились приглушенные стоны и отдельные пистолетные выстрелы.
Меня спасло чудо. При первой «свинцовой обработке» вся толща тел не была пробита, а при второй — не было разгона пулям, в первой же жертве они застревали. Это и спасло мне жизнь. Меня даже не ранило.
Зазвучали команды, и каратели стали растаскивать трупы и бросать в ров. Очередь дошла до меня. Замираю, не дышу. Тащат за ноги, лицом по траве… Лечу вниз… Меня заваливают трупами, дышать все тяжелее, груз все прибавляется, сплющиваются ребра, легкие…
Шевелиться было крайне трудно, руки то упирались в чьи-то головы, то ощущали чью-то еще теплую липкую кровь.
Я был жив, один среди тысяч мертвых. И когда я понял это, то напряг последние силы, подпер руками грудь и попытался пролезть между мертвыми телами к краю обрыва — к земле, единственному, что здесь было живым, кроме меня. Но сил не хватало, и я потерял сознание…
Очнулся глубокой ночью. Сначала не мог понять: где я, что со мной. Потом ожила память, и первой мыслью было — поскорее выбраться наверх, наружу. Я не мог шевельнуть ни одним суставом. Но неистребимая жажда жизни все же заставила меня карабкаться навстречу спасительному воздуху…
Земля, моя живая, влажная, теплая мать-земля, была наконец под ладонями! С какой надеждой хватался я за цепкие корни кустарника, протискиваясь между мертвыми телами. И вот первый целебный глоток кислорода… В голове зашумело, загудело, кровь застучала в висках…
Я сел на краю обрыва, йоги были чужие, будто ватные. Передо мной зиял кировоградский ров смерти, прикрытый пеленой ночного тумана. Кружится снег…
Еле пришел в себя, отдышался. Луна озарила страшное зрелище… Вдали я заметил тень человека, видимо такого же «счастливца», как и я…
Быстро перебираюсь на противоположную сторону рва, хочу бежать, но не могу, падаю и ползу неведомо куда, как затравленный зверь, спасающийся от преследования…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.