Глава семнадцатая. Война

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава семнадцатая. Война

Быть созданным, чтобы творить, любить и побеждать, — значит быть созданным, чтобы жить в мире.

Но война учит все проигрывать и становиться тем, чем мы не были.

А. Камю

1 сентября 1939 года началась Вторая мировая война. Заручившись нейтралитетом Советского Союза (в августе 1939 года был подписан германо-советский пакт о ненападении[397]), Германия начала войну вторжением в Польшу. Уже через два дня в ответ Великобритания и Франция объявили войну Германии. Но война была «странной»: хотя англичане и французы обладали в тот момент превосходством в силах, практически никаких военных действий против Германии они не вели. 17 сентября Советский Союз тоже ввел свои войска в Польшу. Польская армия была разбита, а Польша поделена между нацистской Германией и СССР.

Бердяев много размышлял о начавшейся войне. В начале ее он надеялся, что Англия и Франция смогут остановить Гитлера, и беспокоился в своих письмах о том, чтобы разгром германского фашизма был окончательным, — чтобы «через полгода не было новой войны». Крайне болезненно он переживал и «низкую роль Советской России», — Николай Александрович всегда ощущал себя русским человеком, потому вступление СССР в сговор с Гитлером воспринимал почти как личное бесчестье. Это чувство усугубилось с началом «зимней войны» — Советский Союз напал на Финляндию. Впрочем, Бердяев довольно проницательно видел те противоречия, которые неизбежно возникнут между Германией и СССР. Ирине Павловне Романовой он писал: «В войне виновно советское правительство. Но для Германии Советы создали огромные затруднения. Это может быть благоприятно для Франции и Англии. Но даже когда коммунисты делают что-нибудь, что может иметь положительное значение, они делают это в морально безобразной форме»[398]. Сами Бердяевы решили остаться в Кламаре «до крайней возможности», — Бердяев, как всегда, писал книгу. На этот раз он начал работать над собственной философской автобиографией.

«Воскресенья» в бердяевском доме еще продолжались. Собиравшиеся у Бердяевых люди — Фондаминский, Федотовы, мать Мария, другие задумали встречаться ежемесячно и обсуждать духовный смысл происходящих событий. На эти собрания решено было приглашать и иностранцев. Первое такое собрание 3 марта 1940 года прошло у Ильи Фондаминского, доклад (по-французски) сделал Бердяев. Пришло около тридцати человек, среди них были Габриель Марсель, писатель Жан Шлемберже, испанские, китайские, индийские интеллектуалы, оказавшиеся тогда в Париже. Бердяев окрестил собрание «духовным интернационалом». Доклад Николая Александровича у иностранной части «интернационала» успеха не имел: они нашли его слишком левым и пессимистичным, а мысль о том, что условием победы над Германией должны стать социальные реформы, показалась им просто опасной. На следующем собрании, в апреле, докладчиком был уже Габриель Марсель. Тут уже был недоволен Бердяев: собрание показалось ему слишком «правым». Понимания не возникло, постепенно эти собрания сошли на нет.

В 1939 году в издательстве YMCA-Press вышла написанная Николаем Александровичем ранее книга «О рабстве и свободе человека. Опыт персоналистической философии». Хотя Бердяева и считали «коммюнизаном», отношение к коммунизму у него было сложным. С одной стороны, марксистская прививка осталась у него до конца жизни, с другой — коммунистическое общество не могло удовлетворить Бердяева с точки зрения решения вечной философской проблемы общества и личности. Личность для Бердяева — духовная категория, ее реализация означает восхождение от бессознательного через сознательное к сверхсознательному, божественному. Исток личности — не в плоти, а в духе, она имеет безусловный приоритет перед обществом. Бердяев убеждал читателя, что не личность является частью общества, а, наоборот, общество надо рассматривать как часть личности. Что это означает?

Личность возникает как индивидуальное самосознание своего «я». Но любое «я» рано или поздно упирается в существование другого «я», которое становится для первой личности «ты». Сообщество личностей образует «мы». Осознание единства «мы» приводит к возникновению коммюнотарности. В этом смысле сознание личности может быть названо социальным. Через «мы» личность внедрена в общество. Вместе с тем для любой личности всегда сохраняется опасность превращения «мы» в чуждое «не-я» или даже во враждебное «оно». Это происходит тогда, когда общество, нация, государство, класс и т. д. пытаются подчинить личность себе, сделать ее простым орудием для достижения тех или иных целей (что происходит практически всегда). Трагедия личности в том, что ей приходится отстаивать свой приоритет.

Общество стремится поработить личность самыми разными способами. В своей книге Бердяев рассмотрел различные формы тирании общества над личностью: национализм (как тирания со стороны нации), этатизм[399] (со стороны государства), клерикализм (со стороны церкви), классовая борьба (со стороны класса) и т. д. Все эти социальные явления выступают как объективированные, противостоящие личности силы, и не только правом, но и долгом личности является защищать от них свою духовную свободу. Поэтому отрицание мира, восстание против него, вселенская революция — последнее слово персонализма Бердяева. Причем человек должен бунтовать не только против своей природы (биологической, физиологической, телесной), но и против социальных пут. Еще одна постоянная черта мировоззрения Бердяева — революционный романтизм, бунтарство, неприятие наличного социального бытия. В таком «революционаризме» его упрекали многие, возможно, именно в нем — причина отхода Бердяева от сферы «чистого духа» к политике, сохранившиеся до конца жизни симпатии к марксизму и социализму.

Бердяев мечтал о таком состоянии человека, когда он не будет больше «классифицироваться», «пригвождаться к какому-либо коллективу», когда человек будет восприниматься через свои личностные качества, а не как «булочник» или «капиталист», «русский» или «грузин», чей-то «сын» или «брат». Такое состояние Бердяев описывал как победу личной гордости человека «над гордостью национальной, классовой, конфессиональной, семейной, военной». Он был убежден, что социальные группы, к которым относится человек, могут расширять и сужать «объем личности». Но «преобладание социальной группы над личностью, детерминация личности социальной группой в конце концов лишает личность свободы и мешает достижению универсального содержания жизни»[400], — предостерегал он. Социальная организация должна быть такова, чтобы дать каждому члену общества возможность реализовать всю полноту своих устремлений. Для этого «необходим синтез аристократического, социалистического принципа справедливости и братского сотрудничества людей»[401].

В работах Бердяева мы можем встретить множество критических замечаний в адрес социалистических идей. Подчас они настолько непримиримы и жестки, что дают повод исследователям бердяевского творчества говорить о его неприятии социализма. Думаю, это не так. У Бердяева был достаточно короткий период после революции и вынужденной эмиграции, когда он отрицательно относился к социализму. Видимо, сыграл свою роль личный негативный опыт жизни при советской власти. Поэтому в работах 1918–1923 годов, действительно, легко можно найти утверждение, подобное следующему: «Сопоставление и сближение христианства и социализма мне всегда представлялось кощунственным. Сходство христианства и социализма утверждают лишь те, которые остаются на поверхности… В глубине же раскрывается полная противоположность и несовместимость христианства и социализма, религии хлеба небесного и религии хлеба земного»[402]. Социализм большевиков был для Бердяева лишь логическим продолжением буржуазной технической цивилизации. «Социализму свойственно не столько презрение к буржуазности, сколько зависть к ней»[403], — проницательно заметил он в «Смысле творчества». В свершившейся социалистической революции Бердяев видел лишь внешнее, механическое разрушение, а не творчество, не революцию духа.

Бердяев всегда критически относился к практике социализма. Для него был очевиден тоталитарный характер советского общества, он подчас ставил знак равенства между ним и фашизмом. Но главный грех реального социализма заключался для него в том, что социализм отрицал свободу совести и мысли. Корни такого «духоборчества» Бердяев видел в материализме, взятом за идеологическую основу социалистического общества. «…В коммунизме на материалистической основе неизбежно подавление личности»[404], — был убежден философ. Признавая прогрессивность по сравнению с буржуазным способом производства социалистической экономики, он не принимал насильственного насаждения материалистического миросозерцания, в котором личность — лишь кирпичик, нужный для строительства коммунизма. «В идее бесклассового, трудового общества, в котором каждый работает для других и для всех, для сверхличной цели, не заключается отрицания Бога, духа, свободы и даже наоборот, эта идея более согласна с христианством, чем идея, на которой основано буржуазное капиталистическое общество. Но соединение этой идеи с ложным миросозерцанием, отрицающим дух и свободу, ведет к роковым результатам». Поэтому в более поздних работах Бердяев не отрицал принципиальную возможность соединения социализма с христианством, напротив, он был за такое соединение. Резкая критика относилась именно к атеистическому, материалистическому социализму, низводящему человека до уровня «потребителя» и «производителя», забывающему об устремленности человека ввысь, о его Богоподобии. Поэтому для Бердяева «социализм двойствен: он может создать или новое свободное общество или новое рабство»[405].

У Бердяева социализм — родовое понятие, для него были возможны различные формы социализма (революционный и реформаторский, религиозный и атеистический, демократический и аристократический и т. д.); оценка каждой конкретной формы зависела от принципов, на которых основано социалистическое общество. Один из известных американских историков русской философии профессор Дж. Л. Клайн проследил бердяевскую «квази-гегелевскую» диалектику: индивидуализм Ренессанса (тезис); затем — социалистический коллективизм (отрицание тезиса, антитезис); затем — «личностный» социализм (отрицание отрицания или синтез), который должен был вобрать в себя все лучшее из предшествующих стадий. Дж. Клайн прослеживает у Бердяева и еще одну триаду: если Средние века были отмечены верой в Бога без веры в человека, а в эпоху Возрождения появилась вера в человека без веры в Бога, то в христианском обществе будущего вера в человека должна гармонично сочетаться с верой в Бога[406].

Вряд ли эти положения можно назвать конкретной моделью будущего общества. Бердяев и не претендовал на это, оговариваясь, что он — философ и построение социальных схем — не его дело. Он, разумеется, был прав, потому что при чтении книг и статей Бердяева, в которых он покидает философские высоты и пытается спуститься на землю, возникает ощущение аморфности и расплывчатости его социальной позиции. Конечно, никто не станет возражать против такого положения дел, когда и социальная справедливость достигнута, и личная инициатива с неравенством тем не менее сохранились, да и государство перестало подавлять личность, а все люди стали творцами, для которых главным является духовная, а не материальная жизнь, — в общем, чтобы все, по известной пословице, были здоровы и богаты одновременно. Но подобные декларации — не решение проблемы. Конкретика вредна Бердяеву, это не его стихия. Бердяевские мысли о «новом средневековье», о персоналистическом социализме, о смысле истории, о праве человека на неравенство при «переводе» их на язык социальной действительности многое теряют и становятся наивными. Учение о персоналистическом социализме, возможно, одно из самых слабых мест бердяевской философии.

Кроме того, нельзя забывать, что, с точки зрения Бердяева, смысл истории — в ее конце. Будучи сторонником эсхатологического видения истории, он не мог ожидать осуществления некоего идеала в реальной, земной жизни. Земная история всегда конечна, тесна для воплощения абсолюта. Поэтому Бердяев никогда не воспринимал социализм как осуществление Царства Божьего, как совершенное общество. Для него социализм — не мечта, не упование, а один из возможных этапов земной истории, свидетельство приближения этой истории к своему завершению. «Весь мир идет к ликвидации старых капиталистических обществ… Движение к социализму — к социализму, понимаемому в широком, не доктринерском смысле, — есть мировое явление»[407] — таков был подход социальной философии Бердяева.

Какой же социализм принимал Бердяев? Разумеется, христианский. Для такого социализма собственно социалистические преобразования экономики и политики, решение вопросов социальной справедливости, проблемы «хлеба» — лишь средство для достижения духовных целей. Человек должен быть выше принципа собственности, выше коллектива, — вот что должно определять мораль религиозного социализма. Кстати, Бердяев (так же, как и Георгий Федотов) был убежден, что слияние социализма и христианства необходимо и для самого христианства. Он считал, что источник упадка веры, кризисных процессов в христианских церквах — в понимании христианства как религии лишь личного, а не всеобщего спасения. По его мнению, христианство должно стать религией не только индивидуального, но и социального преображения. Общество, возможное в результате соединения христианства и требований социальной справедливости, Бердяев называл персоналистическим социализмом: «Христианство представляется мне соединимым лишь с системой, которую я назвал бы системой персоналистического социализма, соединяющего принцип личности, как верховной ценности, с принципом братской общности людей».

Поэтому, хотя вектор духовной эволюции Бердяева в конце его жизни действительно показывал его «полевение» и возврат к социалистическим идеалам молодости, по сути, эти идеалы понимались им несколько иначе: Бердяев пытался соединить христианский персонализм и социализм. В конечном счете объединяющей платформой для этого была либеральная установка, возобладавшая во взглядах Бердяева в этот период: речь шла о том, что ценности личной свободы не могут быть отменены ни решением парламента, ни соображениями государственной целесообразности, ни результатами голосования. В этой ситуации, разумеется, есть некоторая ирония: Бердяев, убежденный, что либералы были не характерны для русской мысли и истории, сам вполне может быть отнесен к либеральным мыслителям.

Правда, встает трудный вопрос о том, может ли либерал быть социалистом? В случае с Бердяевым вопрос этот снимается тем, что его социализм — особенный. Во-первых, общество, считал Николай Александрович, должно оставаться иерархической системой: «Естественный иерархизм жизни должен вступить в свои права, и личности… с большей одаренностью и годностью должны занять подобающее место в жизни. Без духовной аристократии жизнь не может процветать»[408]. Личность гибнет, когда ее держат в принудительном равенстве с другими, когда всякое ее развитие задерживается уравнением с другими. Бердяев предлагал своеобразный синтез аристократического принципа личности и социалистического принципа кооперации и подвергал сомнению «святая святых» социализма — принцип равенства. Социализм Бердяева — не только религиозный, но и аристократический. Возможен лишь один вид равенства, убеждал Бердяев, — равенство всех людей перед Богом. Любое другое равенство — пустая идея, выросшая из завистливого взгляда соседа. Речь может вестись лишь о достоинстве и свободе каждого отдельного человека, но не всех сразу. «Каждый», но не «все» — таков лейтмотив бердяевского социализма.

Во-вторых, Бердяев выступал за сохранение принципа частной собственности, хотя он и должен быть, по его мнению, ограничен. Индивидуальное владение орудиями труда, считал он, может стать противоядием против обездушенного отношения к труду. Скорее всего, труженики будут организовываться в хозяйственные союзы и корпорации, принцип конкуренции будет заменен принципом кооперации. Бердяев ввел в свои работы понятие «функциональной собственности», предполагающее как юридическое, так и духовно-нравственное регулирование частной собственности таким ее размером, который предполагает «аскетику и ограничение похоти жизни».

«Похоть жизни» ограничило само время: Европа находилась в страшном периоде своей истории. В 1939 году во Франции прошла мобилизация («Впечатление жуткое… — написала в дневнике Лидия. — Когда видишь этот Париж, всегда такой блестящий, яркий, кажется, что снится какой-то кошмарный сон!»[409]). После объявления войны Бердяевым, как и другим жителям Парижа, выдали маски на случай газовой атаки, но испробовать их в деле не пришлось, они заняли свои места на полках шкафов, о них быстро забыли. Жители домов были поставлены в известность, в какое убежище им идти в случае налета бомбардировщиков, — но такие налеты были только два раза, в сентябре. К тому же Бердяевы устроили у себя дома собственное убежище: забили окна погреба мешками с песком, «а от газов решили приспособить… ванную, замазав все щели», — им теперь не нужно было в случае тревоги даже выходить из дома. Лавки были открыты, магазины обслуживали покупателей, с продуктами перебоев не было, кафе и рестораны работали, даже театры вновь открылись… Жители французских городов, которых известие об объявлении войны заставило вспомнить все ужасы, пережитые в войне предыдущей, через некоторое время успокоились, — жизнь вошла в прежнюю колею. Но спокойствие не было долгим.

Новый 1940 год пришел вместе с сильными холодами и морозами, что люди суеверные трактовали как дурное предзнаменование. Бердяевы замерзали, — как назло, в доме испортилось отопление. Сидели дома одетыми, старались меньше выходить на улицу (за продуктами ходил Николай Александрович, оберегая сестер), а вечерами читали вслух Ибсена и Тургенева. Когда в феврале потеплело, Лидия Юдифовна отправилась в Париж по разным накопившимся делам. Ее поразил обыденный вид города: «Если бы не солдаты, трудно было бы представить, что мы переживаем войну. Магазины полны товаров, никакой суеты. Все по-прежнему…» Впрочем, «странная война» закончилась весной 1940 года, когда германские войска вторглись в Норвегию и Данию. А еще через месяц Германия напала на страны Бенилюкса (Бельгию, Нидерланды и Люксембург), которые до тех пор поддерживали нейтралитет. Тогда же наступила и очередь Франции.

Наступление Германии было стремительным; все это совершенно не походило на позиционную Первую мировую: немецкие танки и бронетехника чрезвычайно быстро и глубоко проникли за линию фронта, а налеты авиации препятствовали перемещению войск противника и подвозу снабжения. «Блицкриг» (молниеносная война) не оставляла противнику времени на раздумья. 380 километров хваленой линии Мажино, построенной для обороны Франции от Германии, не сыграли никакой роли в защите страны: немецкие войска захватили Францию буквально за несколько дней. 5 июня немцы нанесли удар в тыл линии Мажино, а 14 июня они уже были в Париже, который сначала бомбардировали с воздуха. На Эйфелеву башню водрузили свастику. Жители просто не успевали эвакуироваться: сохранились описания того времени забитых машинами и повозками французских дорог, пыльных колонн людей, которые пешком пытались уйти от германской армии, побросав свои дома. В одном из рассказов Нины Берберовой (она жила в эмиграции во Франции) есть такой рассказ о происходившем исходе глазами женщины, оказавшейся «на даче» под Парижем: «Поездов нет, газеты не вышли… в Париж нельзя, а из Парижа люди едут вторые сутки… По большой дороге… в три ряда шли повозки и машины… Там шла артиллерия, шли цыганские таборы, грузовики, нагруженные гроссбухами (а на них сидели бледные бухгалтеры, эвакуируя банк, основу государства), там шагали пешеходы, ехали велосипедисты, двигалась растроенная кавалерия на легких лошадях, вперемежку с першеронами, впряженными в длинные телеги, на которых стояли швейные машины, утварь, мебель, бочки. Высоко на скарбе сидели старухи, и в автомобилях сидели старухи, мертвенно-бледные и простоволосые; старухи шли пешком, некоторых вели под руки, и опять шли войска, везли старенькие пушки, великолепный, пустой красный крест шел следом за гоночной машиной, из которой свешивалась лопоухая собака, похожая на мех. Потом везли раненых, и некоторые уныло сидели, держа в руке собственную ногу или руку, обрубок, из которого капала на дорогу кровь… Везли сено, немолотую пшеницу, уходили заводские станки и цистерны с нефтью, и до горизонта был виден этот странный, живой и уже мертвый поток»[410].

Поражение Франции было настолько внезапным и полным, что не поддавалось никакому рациональному объяснению, кроме предательства интересов народа французским правительством. Уже 22 июня Франция подписала с Германией перемирие, в результате которого немцы оккупировали север страны, а на юге возникло коллаборационистское правительство в городе Виши во главе с маршалом Филиппом Петеном. Одновременно с этим французский полковник (генералом он станет позже) Шарль де Голль выступил по радио из Лондона и призвал всех французов объединиться для борьбы с захватчиками. Как и в других оккупированных странах, во Франции возникло движение Сопротивления, и под покровительством Англии начала свою деятельность «Свободная Франция». А в 1942 году Германия полностью оккупировала Францию, и марионеточное правительство Виши, этот фиговый листок, прикрывавший факт захвата Франции, перестало существовать.

Знакомые советовали Бердяеву уехать от ужасов войны в Америку. Многие его знакомые так и сделали: за океаном оказались Е. Извольская, И. Манциарли, Г. Федотов, В. Яновский. Николай Александрович уехать отказался: жизнь уже не раз заставляла его менять дома и страны, он устал от переездов, от усилий каждый раз начинать новую жизнь. Его поддержали жена и свояченица. Решено было остаться во Франции, если это будет возможно. Не зная, чего ожидать от оккупантов, Бердяевы уехали летом из Парижа. Помог им в этом Монбризон. Они провели лето 1940 года на юго-западе Франции, в чудесном местечке Пила (Pilat) недалеко от Бордо, вблизи имения Монбризонов. Дорога туда не была простой: даже выбраться из Кламара в Париж стоило Бердяевым трудов. Такси, разумеется, не работали, им пришлось нанять открытый грузовик, куда они вскарабкались вместе со своим багажом и котом Мури в корзине. Потом трем пожилым людям пришлось безуспешно штурмовать отходящий поезд, — паника гнала людей вон из Парижа. Бердяевы, которые не могли ни уехать, ни вернуться в Кламар, вынуждены были переночевать в маленькой гостинице недалеко от вокзала, а следующим утром предприняли еще одну попытку покинуть столицу. Толпа не уменьшилась: Николай Александрович даже боялся, что Лидию Юдифовну и ее сестру могут задавить. Он пытался помочь женщинам, старался защитить Мури (держал корзину с ним над головой), а когда толпа притиснула его к жене, сказал вдруг: «У меня появилась интересная мысль для моей книги». Бердяев даже в таких обстоятельствах жил в своем мире, отличном от того, что окружал его в реальности. В конце концов им удалось сесть в поезд и доехать до Пила.

Лес, Атлантический океан, песчаные дюны, — место было удивительно красивым, но ничто не радовало. Бердяевы хотели избежать оккупации, а этого-то и не удалось: в Пила очень скоро оказалось большое количество немецких войск. «Мы живем в лесу в небольшом деревянном домике, — сообщал Николай Александрович И. П. Романовой 14 июля. — Воздух тут чудный. При других условиях тут было бы очень хорошо»[411]. Бердяевы провели в Пила около трех месяцев, надеялись осенью вернуться к себе в Кламар, хотя уверенности в этом, конечно, не было. В Кламаре были книги, знакомые, привычная жизнь и — врачи. Все трое по очереди болели — сказывался возраст. Николай Александрович страдал от сахарного диабета, его мучил опять возникший трахеит, бывали головокружения. При его отношении к болезням все это действовало угнетающе-депрессивно. Впрочем, Николай Александрович писал книгу (ту, что потом получила название «Самопознание»). Начал он очередную главу такими словами: «Я начинаю писать эту главу в страшные и мучительные дни европейской истории. Достаточно сказать, что это июнь 1940 года. Целые миры рушатся и возникают еще неведомые миры. Жизнь людей и народов выброшена во вне, и эта выброшенность во вне определяется прежде всего страшной трудностью и стесненностью жизни»[412]. Мучило Бердяева и то, что советская Россия играла неприглядную роль в начале войны: в июне советскими войсками за три дня были оккупированы Балтийские государства — Литва, Латвия и Эстония, чуть позже СССР присоединил принадлежавшую Румынии Бессарабию. Это огорчало Бердяева и привело его к печальным обобщениям, недаром в одном из писем И. П. Романовой он написал: «В мире такое страшное преобладание зла над добром и тьмы над светом, что традиционное учение о Промысле Божьем, которое повсюду видит действие Божьего всемогущества, требует пересмотра»[413].

Осенью Бердяевы, несмотря на оккупацию, вернулись в свой дом в Кламаре. Свежий сосновый воздух Пила оказал на Николая Александровича благотворное воздействие — он почувствовал себя лучше, перестала кружиться голова, да и кашель почти прошел. Но дома расстраивали военные вести, — все вокруг обсуждали бомбардировки Англии: после капитуляции Франции Германия вела настоящую воздушную войну против северного соседа. В этой ситуации Николая Александровича возмущало поведение части русской эмиграции, которая выступала за сотрудничество с немцами.

После оккупации Франции немецкие власти попытались организовать учет русских эмигрантов (начиная с 15-летнего возраста), чтобы контролировать их жизнь. Было создано (как и в самой Германии) управление по делам русской эмиграции, которое возглавил некий Ю. С. Жеребков. В некоторых кругах эмиграции, особенно среди ветеранов Белого движения, было принято считать, что с властями рейха можно найти общий язык, но для этого необходимо организационное объединение русской эмиграции, чтобы было кому вести разговор с новой властью. В Париже, вскоре после его занятия германскими войсками, русские эмигранты-националисты приступили к созданию Русского представительного комитета, задачей которого было представление интересов русских, живущих во Франции, у оккупационных властей. Это начинание встретило резкую оппозицию со стороны либерально мыслящих людей, которые и были близки Бердяевым. Но многие эмигрантские организации идею поддержали: Русский общевоинский союз (РОВС), Кружок ревнителей православного государства, Имперский союз, Национально-трудовой союз нового поколения (НТС) и другие эмигрантские объединения высказались «за» Комитет, более того, — от имени Русской Православной церкви за рубежом его создание приветствовал митрополит Серафим. РОВС, правда, не сразу решился на сотрудничество с немцами, внутри Союза были расхождения по этому вопросу, но в конечном счете это произошло. Новый комитет публично заявил, что его принципиальной позицией является «абсолютная непримиримость к иудо-марксистскому интернационалу и масонству всех толков». Правда, вторым пунктом, вслед за этим, шла речь о «борьбе со всеми силами, мешающими возрождению Национальной России», что, конечно, никакие вписывалось в планы гитлеровского геноцида по отношению к славянским народам. Однако эмигранты об этом еще не знали…

Одной из основных задач, которые поставил перед собой Комитет, было трудоустройство эмигрантов. Для этого русским, обратившимся в Комитет, оказывалась помощь для переезда в Германию или поиска работы в германских учреждениях во Франции. Кроме этого, Комитет пытался облегчить участь тех русских, которые служили во французской армии и находились в лагерях для военнопленных. Руководитель РОВС генерал-лейтенант А. П. Архангельский направил германским властям в июне 1940 года «Памятную записку», в которой высказал надежду на облегчение участи своих соотечественников, попавших в плен. При этом он ссылался на опыт польской кампании 1939 года: после ее завершения немцы позволили выходцам из России, принявшим в свое время польское гражданство, вернуть себе статус эмигрантов, а русские, призванные в армию польским правительством, были освобождены из плена. Основанием для таких действий Архангельский считал благожелательное отношение германского правительства к эмигрантам из России, в которых немцы видели непримиримых врагов коммунизма.

У Бердяева вызывал гнев сам факт сотрудничества эмигрантских организаций с оккупантами. Но авторитетом в правых кругах эмиграции он не пользовался и повлиять ни на что не мог. Николай Александрович, как когда-то после Октябрьской революции в Москве, замкнулся в работе и общении с близкими людьми. «Путь» тоже выходить перестал… Бердяев даже газеты старался не читать — слишком бурную реакцию вызывали у него вычитанные в них новости. По вечерам они с Лидией Юдифовной и ее сестрой читали вслух друг другу книги, выстраивая призрачный заслон между войной и сноси жизнью. Но «воскресенья» продолжались. На них собирались люди, не принимающие нацизма, — мать Мария, Пьянов, Мочульский, Мария Каллаш. Часто на этих встречах разворачивалась карта: на ней отслеживались военные действии па фронте. Кроме этих встреч Бердяев почти нигде не бывал. «Мы живем в Кламаре так тихо, спокойно и уединенно, как никогда. В этой тихости есть что-то почти жуткое, если принять во внимание характер нашей эпохи. Я редко езжу в Париж. Очень много работаю у себя в кабинете. Кончаю переписывать мою философскую автобиографию и подготовляю новую философскую книгу… Очень много также читаю и много мыслей приходит в голову», — писал Николай Александрович зимой 1941 года в одном из писем. Да и бытовые заботы отнимали много времени: с продовольствием стало плохо, на его «добычу» приходилось тратить много сил. Зима была морозной, поэтому появилась еще одна проблема — отопление. Бердяевы закрыли часть своего дома и пытались отопить только спальни и кабинет Николая Александровича — на весь дом дров не хватало. Такой спартанский быт вызывал у них воспоминания о жизни в советской России времен военного коммунизма, — внешнего сходства было достаточно. В то же время Николай Александрович сокрушался, что не видит того духовного подъема, который наблюдал когда-то в голодной и холодной России, — кстати, об этом же писали и другие очевидцы событий 17-го года. Федор Степун, например, вспоминал, что, для того чтобы остаться человеком в страшных условиях послереволюционной Москвы, выход был один — усиленно мыслить, подняться на метафизическую высоту, что, видимо, произошло со многими в те годы. Отсюда — переполненные залы во время лекций, интерес к философии и литературе, обостренное чувство творчества нового. Мало кто знает, что после Кронштадтского восстания матросам, сидящим в Петропавловке, читали лекции по античной философии! Потом, после прослушанных лекций, их расстреляли… Время было фантастическим — прежде всего из-за контрастов между духовным подъемом, революционным романтизмом и бескрайней жестокостью. Во Франции, как отмечал Николай Александрович, было иначе: «В результате пережитой катастрофы во Франции образовалась очень прозаическая атмосфера. Совсем иначе было в Советской России, где катастрофа вызвала духовное углубление».

Конечно, и во Франции все было не так однозначно, да и среди русской эмиграции нашлось немало смелых людей, решивших бороться с немецким фашизмом. Прежде всего вспоминаются имена Бориса Вильде и Анатолия Левицкого — русских эмигрантов во втором поколении, молодых этнографов из парижского «Музея человека». Они стали членами первой организации сопротивления оккупантам. По названию выпускавшейся группой газеты («Сопротивление») стали называть и все антифашистское движение. Вильде и Левицкий были расстреляны немцами в феврале 1942 года после жестоких пыток, они стали настоящими героями своей новой родины, их имена выбиты на мраморной доске в «Музее человека». Нельзя не сказать и о близкой знакомой Николая Александровича, участнице бердяевских «воскресений», — матери Марии.

Когда Париж был оккупирован, мать Мария и еще несколько близких друзей собрались на квартире Бердяевых — как в «штабе». Позиция в начавшейся войне у них была общая — фашизм воспринимался ими как безусловное зло. Неудивительно, что созданный матерью Марией приют на улице Лурмель стал явочной квартирой французского Сопротивления. Мать Мария, отец Дмитрий Клепинин (настоятель приютской церкви, духовный сын отца Сергия Булгакова), Тамара Клепинина (близкий друг семьи Бердяевых, слушательница РФА, жена отца Дмитрия) и их друзья составили список заключенных в лагерях русских и евреев и организовали пересылку им писем и посылок. Сотни евреев находили на улице Лурмель приют, мать Мария и отец Дмитрий помогали им переправиться в не оккупированную немцами зону страны, выдавали поддельные свидетельства о крещении. Бердяев несколько раз встречался с матерью Марией в этот первый год войны, — он разделял ее убеждения, хотя возраст и занятия интеллектуальным трудом не позволяли непосредственно сражаться с фашизмом. Бердяев был умозрительным человеком, не подходящим для реальной борьбы (это понял даже Дзержинский, отпустив его в свое время из тюрьмы ЧК). Но своих симпатий Сопротивлению Бердяев никогда не скрывал, что тоже требовало мужества. В 1943 году мать Марию, ее сына и отца Дмитрия арестовало гестапо, все трое погибли в лагерях, мать Мария нашла свой конец в печах концлагеря Равенсбрюк. Когда Бердяев узнал об этом, он написал небольшую заметку о своем друге, назвав мать Марию «одной из самых замечательных и одаренных русских женщин». Спустя годы, 16 января 2004 года, Священный синод Вселенского патриархата в Константинополе принял решение о канонизации четырех близких для Николая Александровича людей, которых он очень хорошо знал: матери Марии (Скобцовой), Юрия Скобцова (ее сына), священника Димитрия Клепинина и Ильи Фондаминского, который погиб в лагере в 1942 году.

Во время немецкой оккупации Бердяев очень редко выступал с публичными докладами и лекциями. Но было одно исключение: в 1940 году католическая монахиня и меценатка Мари-Мадлен Дави (1903–1998) организовала у себя дома Центр философских и духовных исследований. Собрания в доме Дави не вписывались в представления об академических дискуссиях: с одной стороны, там можно было встретить известных французских интеллектуалов (восходящую звезду французского психоанализа Жака Лакана, писателя Пьера Клоссовски, редактора авторитетного литературного журнала Жана Полана и других), но с другой — темы бесед на этих экзотических встречах бывали очень необычны. Дело в том, что сама хозяйка была специалисткой в области мистической теологии, она известна прежде всего как автор произведений на эту тему, — включая широко читаемые во Франции биографии святого Бернарда Клервосского и Свами Абхишиктананды. Написала она и биографию Бердяева после его смерти, — с точки зрения мистических мотивов в его жизни и творчестве.

Бердяев и особенно Лидия Юдифовна тоже не были чужды увлечению мистикой и эзотерикой. Не случайно в России у них возник интерес к Анне Рудольфовне Минловой и штейнерианству (хотя Бердяев, благодаря своему повороту к православию, довольно скоро стал испытывать отторжение от теософии), можно вспомнить и о шведском докторе Любеке, а в Париже в их доме часто бывала Ирма Владимировна Манциарли. Она родилась в Петербурге, родители ее были немцы, протестанты, замуж она вышла за итальянца, жила во Франции, но потом увлеклась Востоком — жила в Индии, в Гималаях, где изучала восточные религии. Ирма работала в Теософском обществе, покровительствовала восходящей теософской звезде, юному Кришнамурти, вела кружок по изучению «Тайной Доктрины», тесно общалась с Рерихами, занималась переводом с санскрита классических индийских текстов. Среди индолгов она известна прежде всего своим переводом «Бхагавадгиты». Манциарли часто бывала у Бердяевых, но на время оккупации Парижа перебралась за океан. Впрочем, она и там не забывала их, — Бердяевы время от времени получали то от нее, то от Елены Извольской посылки с гречневой крупой и сигарами, без которых Бердяеву было очень трудно обходиться.

О Манциарли я вспомнила для того, чтобы читателя не удивил факт участия Бердяева в собраниях, организованных Дави. В доме Дави Николай Александрович бывал, прерывая для этих встреч свою «тихую и уединенную жизнь» в оккупированном Париже, он даже прочел несколько лекций на этих собраниях — на тему мессианской идеи и проблем истории. Собрания у Дави нельзя считать только встречами мистиков: на них все же господствовала интеллектуальная атмосфера, участвовали многие интересные люди. Кстати, во время этих встреч произошло столкновение Николая Александровича и Габриеля Марселя: Марсель обвинил Бердяева в анархизме. Но «обвинения» не получилось: в общем-то Николай Александрович и сам про себя так неоднократно говорил, называл себя «анархистом на духовной почве», не скрывал своих симпатий к Прудону Марсель придерживался гораздо более умеренных социальных взглядов, возможно, поэтому их общение с Бердяевым постепенно прекратилось.

Военное время не слишком подходило для конференций, собраний и теоретических споров. Немцы проводили жесткую политику на оккупированной французской территории. Движение Сопротивления, которое вначале было довольно слабым, значительно усилилось, когда немцы стали вывозить французов на принудительные работы в Германию. Гитлер обещал, что 1941 год станет «историческим годом великого нового порядка в Европе». В ожидании этого «порядка» Евгения Юдифовна с Лидией сажали весной в садике картофель — розам пришлось потесниться. А потом пришла страшная весть — Гитлер напал на Советский Союз.

Большинство русской эмиграции восприняло весть о начале войны Германии с Россией как личное несчастье. Но были и такие, которые сделали ставку на Гитлера. Здесь показательными стали две речи, произнесенные летом 1941 года. Первая была выступлением по радио давнего знакомого Бердяева, с которым он совершенно не общался в Париже, — Дмитрия Сергеевича Мережковского. Мережковские не вошли ни в один эмигрантский кружок — их взгляды не находили отклика ни у правых, ни у левых. В каком-то смысле они так же, как и Бердяев, были непоняты большинством эмиграции. С одной стороны, они не поддерживали реставраторства («бывшее не будет вновь»[414], — говорила Гиппиус), не скрывали своих чаяний революционного изменения мира, что отталкивало от них апологетов «белой идеи» и правых, с другой — их непримиримость к большевикам и происшедшему в России идейно развела их с левыми; с их точки зрения, позиция, например, Степуна и тем более Бердяева (что уж говорить о евразийцах и младороссах!) представлялась соглашательством с преступным режимом. К тому же Мережковские не скрывали своего мнения о допустимости и желательности иностранной интервенции в Россию, что противопоставило их многим патриотам, считавшим, что русские вопросы должны решаться русскими людьми, любое же иностранное вмешательство поставит Россию в экономическую и политическую зависимость, подорвет се могущество, сделает ее полуколониальной страной. Духовное одиночество Мережковских стало окончательным после выступлении Дмитрия Сергеевича в 1941 году по радио. Именно это выступление стало поводом для обвинений в сотрудничестве с фашистами. Думаю, дело обстояло не так однозначно. С одной стороны, Мережковские внимательно следили за различными политическими движениями, возникавшими в Европе. Разумеется, фашизм не мог не привлечь их внимания (как уже говорилось, многие представители русской эмиграции поддались сначала обаянию фашистской фразеологии). Мережковские чаяли найти в политических баталиях тех дней сильную личность, способную на борьбу с большевизмом. Отсюда — контакты сначала с Пилсудским, затем — с Муссолини. С дуче Мережковский даже встречался во время своей поездки в Италию, вообразив, что нашел наконец-то ту самую «сильную личность», но уже во время второго итальянского путешествия он в Муссолини разочаровался, увидев в нем обыкновенного властолюбивого политика и «пошляка». В своих работах того времени (например, киносценариях «Данте», «Борис Годунов») Мережковский писал о необходимости появления выдающейся личности в «смутное время». На этом фоне вполне логичным было обращение его взора на Гитлера как нового потенциального соперника советского режима. Он был готов сотрудничать с любым, кто мог реально противостоять большевикам. Правда, взгляды Гиппиус и Мережковского здесь, может быть, впервые разошлись. Если для Гиппиус Гитлер всегда был «идиотом с мышью под носом» (об этом вспоминали многие хорошо ее знавшие — Л. Энгельгардт, Н. Берберова), то Мережковский считал его удачным «орудием» в борьбе против большевизма. Именно так можно объяснить тот факт, что Мережковский встал перед микрофоном в радиостудии и произнес незадолго до своей смерти речь, в которой говорил о «подвиге, взятом на себя Германией в Святом Крестовом походе против большевизма»[415]. Гиппиус, узнав об этом радиовыступлении, была не только расстроена, но даже напугана, — первой ее реакцией стали слова: «Это конец». Она не ошиблась, — отношение к ним со стороны многих знакомых изменилось в худшую сторону, их подвергли настоящему остракизму, «сотрудничества» с Гитлером (заключавшегося лишь в одной этой радиоречи) Мережковскому не простили. Между тем саму речь мало кто слышал и текст ее мало кто читал. Объективно, прогитлеровскими в ней были лишь процитированные выше слова, все остальное выступление было посвящено критике большевизма. Заканчивалась же речь пламенными строками Гиппиус о России (совершенно несовместимыми с гитлеровскими планами):

Она не погибнет — знайте!

Она не погибнет, Россия,

Они всколосятся — верьте!

Поля ее золотые!

И мы не погибнем — верьте.

Но что нам наше спасенье?

Россия спасется — знайте!

И близко ее воскресенье!

Вторая речь, гораздо более характерная для тех кругов эмиграции, которыми столь возмущался Николай Александрович, была произнесена 22 июня 1941 года на собрании в Salle Rochefoucault в Париже. Автором ее был уже упоминавшийся выше Ю. С. Жеребков — председатель Русского представительного Комитета, сотрудник германского управления по делам русской эмиграции. Он приветствовал нападение Гитлера на СССР безоговорочно и считал, что горевать по этому поводу могут только простаки, попавшие под влияние «английских и советских агентов»: «…Вольные или невольные, английские и советские агенты… стараются разжечь в эмиграции ложно-патриотические чувства и постоянно твердят некоторым простакам: "Как, неужели вы, русские люди, радуетесь победе немецкого оружия? Подумайте, немцы убивают миллионы русских солдат, разрушают города, течет русская кровь!" Есть даже такие, к счастью, очень малочисленные, которые уверяют, что долг русских всеми силами поддерживать советскую армию, которая является русской армией… Да, течет русская кровь, гибнут русские жизни, — но о них как-то меньше волновались, когда жидовское правительство в Москве уничтожало ежегодно еще большее количество людей… Ни один истинно русский человек не может признать убийц Царя, убийц миллионов русских людей — национальным русским правительством и советскую армию — русской»26.

Подобные взгляды были абсолютно не приемлемы для Бердяева, да и для большинства эмиграции. Показательной здесь стала позиция А. И. Деникина, публично выступившего в поддержку Красной армии. В 1942 году С. В. Рахманинов дал большой концерт, деньги от которого передал в фонд Красной армии, написав в письме: «От одного из русских — посильная помощь русскому народу в его борьбе с врагом. Хочу верить, верю в полную победу!» Таких примеров было много. Бердяев с начала вступления в войну СССР занял «просоветскую» позицию (говоря его же словами: «естественно присущий мне патриотизм достиг предельного напряжения»). Он считал, что нападение Гитлера на Россию надо расценивать как общенациональную беду, а не возможность свержения большевизма. В послевоенном добавлении к «Самопознанию» он написал: «Вторжение немцев в русскую землю потрясло глубины моего существа»[416].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.