БЕСЕДА И СОБЕСЕДНИКИ
БЕСЕДА И СОБЕСЕДНИКИ
«Сэр, мы всласть поговорили».
Джонсон
«Мы должны нести ответственность как за всякое бессмысленное слово, так и за всякое бессмысленное молчание».
Франклин
Не может быть более прекрасного устремления, чем блистать в разговорах, быть любезным, веселым, находчивым, понятным и приятным собеседником, располагать фактом, мыслью или примером к любой теме, и не только весело проводить время в кругу друзей, но еще и принимать участие, неизменно сидя, в том громадном международном конгрессе, где прежде всего обличается общественное зло, исправляются общественные заблуждения и общественное мнение формируется изо дня в день по направлению к идеалу. До решения парламента не принимаются никакие меры, но они давно подготовлены большим жюри собеседников; все написанные книги созданы в значительной мере с их помощью. Литература в многообразии ее жанров представляет собой не что иное, как тень хорошего разговора, но подражание весьма уступает оригиналу в жизненности, свободе и яркости. В разговоре всегда двое, они обмениваются мнениями, сравнивают переживания, согласуют выводы. Разговор текуч, гипотетичен, постоянно находится «в поиске и движении», а написанные слова остаются застывшими, становятся идолами даже для автора, обретают тупой догматизм и сохраняют мух явных ошибок в янтаре истины. Последнее и самое важное: в то время как литература, сдерживаемая дерюжным кляпом, способна иметь дело лишь с частицей человеческой жизни, разговор идет свободно, и в нем можно называть вещи своими именами. В разговоре нет леденящих ограничений кафедры проповедника. Разговор никак не может стать только эстетическим или классическим в отличие от литературы. В него вмешивается жест, напыщенный вздор тонет в смехе, и речь выходит из современной колеи на просторы природы, веселой и веселящей, как школьники после уроков. И только в разговоре мы можем познать свое время и себя. Словом, говорить — первый долг человека, главное его занятие в этом мире, и разговор, представляющий собой гармоничную речь двух или более людей, приносит гораздо больше удовольствия. Он ничего не стоит в денежном выражении, представляет собой сплошной доход: он завершает наше образование, основывает и питает нашу дружбу и может доставлять радость в любом возрасте и почти в любом состоянии здоровья.
Острота жизни представляет собой битву, самые дружественные отношения тоже своего рода соперничество, и если мы не отказываемся от всего ценного в нашей жизни, то должны смотреть кому-то в лицо, в глаза и противиться поражению хоть во вражде, хоть в любви. Достойных удовольствий мы достигаем силой мышц, характера или ума. Мужчины и женщины соперничают друг с другом в количестве любовных побед, будто противостоящие друг другу гипнотизеры; резвые и ловкие самоутверждаются в спорте; малоподвижные усаживаются за шахматы или за разговор. Все вялые, тихие удовольствия одинаково обособлены и эгоистичны; и всякая прочная связь между людьми основывается на элементе соперничества или укрепляется им. А отношения, в которых нет деловой основы, несомненно, являются бескорыстной дружбой; и поэтому я полагаю, что хороший разговор чаще всего возникает среди друзей. Только в разговоре друзья могут померяться силами, порадоваться дружелюбным аргументам, что является показателем отношений и украшением жизни.
Просьбой хорошего разговора не добьешься. Настроения сперва должны согласоваться в своего рода увертюре или прологе; время, общество и обстоятельства должны быть подходящими; а затем в подходящем месте тема, добыча двух разгоряченных умов, выскакивает, словно олень из леса. Охотничьей гордости у собеседника нет, однако пыла больше, чем у охотника. Подлинный художник следует по течению разговора, словно рыболов по извивам ручья, не теряя времени там, где у него «срывается рыба». Он всецело полагается на случай и бывает вознагражден постоянным разнообразием, постоянным удовольствием и теми меняющимися обличьями истины, которые служат наилучшим образованием. В избранной теме нет ничего такого, чтобы видеть в ней идола или не отклоняться от нее вопреки голосу желания. В сущности, тем немного; и если они заслуживают разговора, больше половины их можно свести к трем: что я это я, что вы это вы, и что существуют другие люди, не совсем такие, как мы. О чем бы ни шел разговор, половину его занимают эти вечные направления. Когда тема определена, каждый играет на себе, как на инструменте, самоутверждается и самовыражается, ломает голову в поисках примеров и мнений и приводит их обновленными к собственному удивлению и восхищению оппонента. Всякий непринужденный разговор является праздником хвастовства, и по правилам игры каждый принимает и разжигает тщеславие другого. Вот потому мы отваживаемся так широко раскрываться, потому решаемся быть так пылко красноречивыми, потому так возвышаемся в глазах собеседника. Собеседники, пустившись в разговор, начинают выходить за свои обычные рамки, вырастают до высот своих тайных притязаний, представляют себя полубогами, такими смелыми, благочестивыми, музыкально одаренными и умными, какими в самые радостные свои мгновенья стремятся быть. Таким образом они создают для себя на время из слов дворец наслаждений, представляющий собой храм и театр, где сидят с самыми выдающимися людьми, пируют с богами, купаются в славе. А когда разговор кончается, каждый идет своим путем, все еще опьяненный тщеславием и восторгом, все еще следующий путем славы, каждый спускается с высот своего идеала не мгновенно, а медленно, потихоньку. Помню, как во время антракта на дневном спектакле я вышел на солнечный свет в прекрасный зеленый уголок некоего воображаемого города, и, пока курил, сидя там, в крови у меня звучала музыка, я словно бы исходил «Летучим голландцем» (так как слушал эту оперу) с чудесным ощущением жизни, тепла, блаженства и гордости, а звуки города, голоса, звон колоколов, топот ног сливались и звучали у меня в ушах симфоническим оркестром. Точно так же вызванное хорошим разговором возбуждение еще надолго остается в крови, сердце радостно бьется, разум бурлит, и земля вращается в красках заката.
Непринужденный разговор, подобно плугу, должен поднимать большой пласт жизни, а не рыть шахты в геологических слоях. Множество впечатлений, слухов, происшествий, точек зрения, цитат, исторических примеров, всего содержимого двух умов входит в содержание разговора со всех направлений и со всех уровней душевного возвышения или унижения — они материал, которым поддерживается разговор, пища, от которой собеседники крепнут. Подходящий для словопрения довод должен быть кратким и понятным. Разговор должен сопровождаться примерами, впечатляющими, а не объясняющими. Должен не отдаляться от жизни, от людских душ и дел, вестись на том уровне, где история, литература и жизненный опыт пересекаются и отбрасывают свет друг на друга. Я это я, вы это вы, все верно; но представьте себе, как эти голые утверждения изменяются и озаряются, когда вы и я сидим бок о бок, и сам дух разговора, сама словесная оболочка говорят то же самое. Не менее разительна бывает перемена, когда мы перестаем говорить на общие темы — о плохом, хорошем, жалком, о всех характерах Теофраста — и вспоминаем, прибегая к примерам или слухам, других людей во всем их своеобразии, или прибегаем к общеизвестному, перебрасываемся знаменитыми именами, сияющими красками жизни. Общение протекает уже посредством не речи, а ссылок на биографии, эпопеи, философские системы и исторические эпохи в целом. То, что вполне понятно, что красноречиво говорит само за себя, образные, персонифицированные идеи, можно сказать, переходит из рук в руки, словно монеты, и собеседники без труда косвенно выражают самые темные и сложные мысли. Поэтому незнакомцы, круг чтения у которых во многом совпадает, скорее поймут друг друга. Если им известны Отелло и Наполеон, Консуэло и Кларисса Гарлоу, Вотрен и Стини Стинсон, они могут, не прибегая к общим словам, начать сразу общаться с помощью образов.
Поведение и искусство — две темы, которые возникают в разговорах чаще всего и охватывают наибольшее количество фактов. Обсуждать можно только самые насущные или самые общечеловеческие вопросы; и даже их обсуждают только те, кто живо интересуется ими. Специальные проблемы неизменно приятны знатокам, о чем бы ни шла речь — о спорте, искусстве или праве. Я слышал наилучшие разговоры подобного рода тех редких счастливцев, которые любят и знают свое дело. О пейзажах никто не говорит больше двух минут подряд, и я подозреваю, что мы слишком много читаем о них в книгах. Погода считается самой низкой и бессмысленной из разговорных тем. Но она, представляющая собой драматический элемент в пейзаже, гораздо лучше поддается описанию и гораздо более важна для людей, чем неизменные черты ландшафта. Матросы и пастухи, вообще люди с гор и побережья, говорят о ней хорошо; и она зачастую увлекательно представлена в литературе. Но направление любого разговора неизменно клонится к тому, что является общим для всего человечества. Разговор, порождение улицы и рынка, питается сплетнями, и последним его прибежищем до сих пор служит обсуждение нравов. Это героическая форма сплетни, героическая по высоте своих требований, но все же сплетня, потому что затрагивает личности. Людей, особенно шотландцев, невозможно долго удерживать от словопрений на моральные или богословские темы. Для всего мира они то же самое, что право для юристов, это специальные проблемы каждого, очки, через которые все рассматривают жизнь, и жаргон, на котором выносят свои суждения. Я знал трех молодых людей, которые в течение двух месяцев ежедневно отправлялись в темный красивый лес при ясной летней погоде, ежедневно разговаривали с неослабевающим пылом и почти не отклонялись от двух тем — богословия и любви. И возможно, ни суд по делам любви, нисобрание богословов не приняли бы их предпосылок и не одобрили бы выводов.
Собственно говоря, к выводам в разговоре приходят нечасто, как и в раздумьях наедине с собой. Польза не в этом. Польза в работе мысли и, главным образом, в переживаниях, потому что, рассуждая в общем смысле на любую тему, мы вспоминаем свое положение и историю жизни. Но время от времени, особенно когда речь идет об искусстве, разговор становится полезным, покоряющим, словно война, расширяющим границы знания, будто научное исследование. Возникает вопрос; он принимает проблематичный, обескураживающий, однако привлекательный характер; собеседники начинают ощущать будоражащее предчувствие близкого вывода; стремятся к нему с ревнивым пылом, каждый своим путем, стараются первыми его высказать; потом один с криком вскакивает на вершину, к которой они стремились, почти в тот же миг другой оказывается рядом; и вот они в полном согласии. Успех этот скорее всего иллюзорный, просто-напросто плетение словес. Но сознание совместного открытия тем не менее головокружительное и вдохновляющее. И в жизни любителя бесед подобные триумфы, пусть и воображаемые, нередки; они достигаются быстро и с удовольствием в часы веселья и по природе самого процесса заслуженно разделяются.
Существует определенная позиция, воинственная и вместе с тем уважительная, — готовность сражаться при полнейшем нежелании ссориться, по которой сразу можно узнать разговорчивого человека. Я люблю находить в своих дружелюбных противниках не красноречие, не честность, не настойчивость, а соединение в некоторой пропорции всех этих качеств. Противники должны быть не держащимися доктрины архиепископами, а охотниками, ищущими элементы истины. Должны быть не школьниками, которых нужно наставлять, а собратьями-учителями, с кем я могу спорить и соглашаться на равных. Мы должны достигать решения проблемы, тени согласия, без этого пылкий разговор превращается в пытку. Но мы не хотим достигать его легко, быстро или без борьбы и усилий, в которых и заключается удовольствие.
Любимого своего собеседника я стану называть Джек-Попрыгунчик. Я не встречал никого, кто так щедро смешивал бы всевозможные ингредиенты разговора. В испанской поговорке четвертый человек, необходимый, чтобы составить салат, окажется безумцем, если станет его перемешивать. Джек и есть этот безумец. Не знаю, что в нем самое замечательное: умопомрачительная ясность выводов, забавное красноречие или действенность метода, сводящего все стороны жизни в центр разбираемой темы, перемешивающего разговорный салат, будто пьяный языческий бог. Он изгибается, словно змей, меняется и сверкает, как узоры в калейдоскопе, переходит полностью на точку зрения других и таким образом, с подмигиванием и бурным восторгом, выворачивает вопросы наизнанку и швыряет их перед вами пустыми на землю, словно торжествующий фокусник. Обычно когда в присутствии Джека чье-то поведение озадачивает меня, я напускаюсь на этого человека с такой грубостью, пристрастностью и с такими утомительными повторами, что Джек в конце концов не выдерживает и встает на его защиту. Он моментально преображается, входит в нужный образ и с упорством безумца оправдывает данный поступок. Я не могу представить ничего сравнимого с энергией этих преображений, с причудливым разнообразием языка, переходящего от Шекспира к Канту, а от Канта к майору Дингуэллу.
«Быстро, как музыкант сыплет звуками Из своего инструмента…»
Он сверкает неожиданными широкими обобщениями, нелепыми, неуместными деталями, остроумием, мудростью, глупостями, юмором, красноречием и ложным пафосом, все это по отдельности ошеломляюще и, однако, блестяще в восхитительном беспорядке своего сочетания. Собеседником другого калибра, хотя принадлежащим к той же школе, является Здоровяк. Это человек замечательной внешности; он создает вокруг себя более ощутимую атмосферу, производит впечатление более грубой и сильной личности, чем большинство людей. О нем сказано, что его присутствие можно ощутить, войдя с закрытыми глазами в комнату, и то же самое, по-моему, говорили о других людях крепкого сложения, обреченных на почти полное физическое бездействие. В манере Здоровяка разговаривать есть что-то буйное, пиратское, вполне гармонирующее с этим впечатлением. Он может криком заставить вас замолчать, может уткнуться лицом в ладони, может вспылить; и при этом характер у него миролюбивый, чуткий; а после того как Пистоль окажется перепистолен и небосвод прозвенит несколько часов, вы начинаете улавливать какое-то успокоение в этих бурных потоках, согласие по некоторым пунктам и заканчиваете разговор в тесном содружестве, в пылу взаимного восхищения. Протест служит лишь тому, чтобы сделать ваш окончательный союз более неожиданным и драгоценным. С начала до конца в разговоре были полная искренность, полное взаимопонимание, желание слушать, хотя не всегда прислушиваться, и непритворное стремление встретить поддержку. Со Здоровяком вам не грозят опасности, которые присутствуют в споре с Джеком-Попрыгунчиком; тот может в любую минуту обратить свою способность менять точку зрения на собеседника, приписать вам взгляды, которых вы никогда не придерживались, а потом яростно обрушиться на вас за то, что держитесь их. Во всяком случае они оба мои любимые собеседники, оба громогласные, многословные, нетерпимые к чужому мнению собеседники. Это свидетельствует, что я сам принадлежу к той же категории; если уж мы любим разговаривать, то подавай нам умного, сильного противника, который будет решительно проводить свою линию шаг за шагом в нашей манере, дорого продавать свое внимание и выдавать нам в полной мере суматоху и накал сражения. Обоих можно выбить с их позиции, только на это потребуется шесть часов, это серьезный и опасный риск, пойти на который стоит. С обоими можно проводить целые дни в волшебной стране разума со своей обстановкой, населением и нравами, вести особую жизнь, более напряженную, деятельную, захватывающую, чем любое реальное существование, после окончания разговора выходить из нее, как из театра или сновидения, обнаруживать, что холодный восточный ветер все еще дует и тебя по-прежнему окружают обшарпанные стены старого города. У Джека гораздо более тонкий ум, Здоровяк гораздо более искренний; Джек изъясняется вдохновенной поэзией, Здоровяк — романтической прозой на подобные темы; один сверкает высоко, как метеор, светя во тьме, другой со многими изменчивыми оттенками пламени горит на уровне моря, словно пожар; но у обоих одни и те же юмор и художественные интересы, одна и та же неутолимая страсть поиска, одни и те же вихри разговора и громы возражений.
Мишень[12] совсем другая статья, но человек весьма забавный и доставлял мне огромное удовольствие в течение многих долгих вечеров. Говорит он сухо, быстро, настойчиво, лексикон у него скудный. Привлекательны в нем необычайная находчивость и решительность. Что бы вы ни предложили на обсуждение, у него либо уже есть об этом какая-то шаблонная теория, либо он тут же выдумает ее и начнет развивать в вашем присутствии. «Дайте минутку подумать, — скажет он. — У меня должна быть какая-то теория на этот счет». Более приятное зрелище, чем решимость, с которой он принимается за эту задачу, трудно вообразить. Он бывает одержим какой-то демонической энергией, изо всех сил смешивает различные элементы и сгибает идеи, будто силач подкову, с явным, демонстративным усилием. В теоретизировании у него есть некий компас, некое мастерство, то, что я назвал бы напускным пылом, нечто от Герберта Спенсера, которому не мешало бы видеть смешную сторону явлений. Вы, как и он, не обязаны верить в эти новоиспеченные мнения. Но кое-какие из них довольно здравые, даже способные выдержать испытание жизнью, а самые слабые служат мишенью — как бутылка, которую после пикника бездельники бросают в пруд и целый час развлекаются тем, что наблюдают, утонет она или нет. Какими бы ни были его мнения, хоть серьезными, хоть минутными причудами, он всякий раз отстаивает их с неизменными острословием и решительностью, получает в ответ жестокие удары, но мужественно переносит это наказание. Он знает и всегда помнит, что люди разговаривают прежде всего затем, чтобы поговорить; ведет себя на этом ринге, по старому сленговому выражению, как росомаха, и искренне радуется, отличая зрителя от своего противника. Мишень вечно возбужден, он заклятый враг сна. В три часа ночи он выглядит жертвой. Разговор его становится более сухим, чем самое сухое шампанское. Хитрость и несравненная находчивость представляют собой те достоинства, которыми он живет.
Этелред, напротив, искренний и несколько вялый человек, думающий вслух. Самый ненаходчивый из всех, кого я знал, неспособный блистать в разговоре. Иногда он обдумывает шутку минуту, а то и дольше, и, возможно, в конце концов так ее и не отпустит. И есть что-то необычайно обаятельное, зачастую поучительное в простоте, с которой он демонстрирует как процесс, так и результат, как механизм, так и циферблат часов. К тому же у него бывают минуты вдохновения. Нужные слова приходят на язык будто сами собой и, возникая из глубины сознания, несут в себе более личный оттенок, в них больше прекрасной, старой, укоренившейся человечности, сущности характера и темперамента. В некоторых высказываниях он утвердился как мастер образной речи, может показаться, что он оттачивает ее даже во сне. Однако Этелреда считают не столько автором превосходных фраз, сколько могучим лесорубом мысли. Я часто бывал уже с вязанкой дров, когда он все еще махал топором, и между нами из-за этого неравенства возникало много забавных недоразумений. Помню, как он несколько лет подряд из вечера в вечер упорствовал в одном и том же вопросе, постоянно вел о нем речь, прилагал его к жизни и так, и эдак, то всерьез, то в шутку, и никогда не спешил, не сникал, не подтасовывал факты. Джек в подобном случае может быть более великодушным к тем, с кем не согласен, но, с другой стороны, ход его мыслей всегда злобный, а Этелред более медлительный в оправданиях, еще более медлит с осуждениями и сидит над мировым хаосом колеблющийся, но рассудительный, и добросовестно сражается со своими сомнениями.
Оба последних собеседника много занимаются вопросами поведения и религии, разбираемыми в «сухом свете» прозы. Косвенно и словно бы вопреки его воле эти самые элементы время от времени появляются в беспокойном, поэтическом разговоре Опалстейна. Его многообразные экзотические знания, явные, хотя и нерешительные симпатии, утонченный, обильный, своеобразный поток речи дают ему возможность считаться лучшим из ораторов; для кого-то он, возможно, и лучший, для меня не совсем — я бы сказал, proxime accessit[13]. Он поет похвалы земле и искусствам, цветам и самоцветам, вину и музыке на лунный, серенадный манер, словно под гитару, даже мудрость исходит из его уст будто пение, поистине нет никого более мелодичного в верхних нотах. Но он, даже когда поет песню Сирен, прислушивается к лаю Сфинкса. Резкие байронические ноты нарушают течение его горацианского юмора. В его веселье есть нечто от оплакивания мира за его вечное несовершенство; и он наслаждается, как Дон Жуан, двумя оркестрами, один тихо играет танцевальную музыку, другой в отдалении громко исполняет Бетховена. Он не соотносит оба ни с жизнью, ни с собой, и эта настоятельная война в ушах иногда рассредотачивает внимание этого человека. Он не всегда, может быть, и не часто, бывает искренним. Привносит в разговор не те мысли, которые выражает; вам ясно, что он думает о чем-то другом, что не отрицает мира, не совсем забывает себя. Отсюда иногда возникают разочарования, даже несправедливость к собеседникам, сегодня они считают себя открывающими слишком много, а завтра, когда не в меру недоверчивы, слишком мало.
Переел принадлежит к другому классу, о котором я не упоминал. Он не спорщик, но при случае появляется в разговоре в двух отчетливых образах, один из них вызывает у меня восхищение и страх, другой я люблю. В первом он блестяще корректен и довольно молчалив, восседает на высоком, величественном холме и с этой выгодной позиции роняет реплики, словно делая одолжения. Он будто бы не принимает участия в наших приземленных спорах, ничем не выказывает интереса, и вдруг блещет кристаллом остроумия, до того отшлифованным, что тупому его не заметить, но таким изящным, что впечатлительные умолкают. Настоящему разговору требуется больше плоти и крови, он должен быть более громким, тщеславным, больше выражать сущность человека, настоящий собеседник не должен постоянно демонстрировать превосходство над теми, с кем разговаривает, и это одна причина из двадцати, по которой я предпочитаю Переела во втором образе, когда он расслабляется и переходит на тон любезной болтовни, начинает петь, будто чайник на огне. В этом настроении он обладает приятной непритязательностью, отдающей временами королевы Анны. Я знаю другого человека, который в минуты вдохновения достигает бесцеремонности комедии эпохи Реставрации, говорит так, как писал Конгрив, но это оригинальничанье и не подходит под данную рубрику, так как ответить ему тем же — увы! — некому.
И последнее замечание. Признаком настоящего разговора является то, что высказывания невозможно цитировать так, чтобы они производили свое полное впечатление за пределами круга общих друзей. Чтобы не утрачивать ничего, они должны появляться в биографии, с портретом автора. Хороший разговор драматургичен, он напоминает сценическую импровизацию, где каждый представляет себя в лучшем виде, а самый лучший тот, где каждый участник раскрывается откровенно и полностью и где, если один будет начинать речь, а другой продолжать, возникнут наибольшие потери в смысле и ясности. Потому-то разговор так сильно зависит от нашего общества. Нам бы хотелось познакомить Фальстафа с Меркуцио или сэром Тоби, но в разговоре с Корделией Фальстаф будет в высшей степени неприятным. Большинство из нас, благодаря присущему человеку протеизму, могут как-то беседовать с кем угодно, однако подлинный разговор, раскрывающий то лучшее, что в нас дремлет, получается только с близкими по духу людьми, способность к нему гнездится в той же глубине нашего существа, что и любовь, ею нужно наслаждаться в полной мере и быть вечно за нее признательными.