СТАТЬ ЛЕГЕНДОЙ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

СТАТЬ ЛЕГЕНДОЙ

Предел мечтаний любого художника, писателя или рок-музыканта — стать легендой. Плата за это очень высока: преждевременная смерть, тяжкие испытания или долгое непонимание; но только такой ценой можно достичь желаемого. Вокруг имени Сезанна легенда начала складываться. Новое поколение художников, среди которых числились и объявившие себя символистами члены группы «Наби» Дени, Серюзье и Вюйар[207] — все ученики Гогена, часто рассказывавшего им о Сезанне накануне своего отъезда на Таити, — пыталось проникнуть в тайну художника. Кто он такой? Существует ли на самом деле? О нём всегда говорилось только намёками. Папаша Танги от ответов на их вопросы старательно уклонялся. Жив ли он вообще, этот художник, которого никто никогда не видел? А если жив, то должен обретаться где-то в районе Экса. В своих предположениях кое-кто даже доходил до того — и это было началом славы, — что Сезанн, подобно Шекспиру[208], и не Сезанн вовсе, а некий знаменитый художник, скрывшийся под псевдонимом и ведший двойную жизнь, чтобы в тайне от всех создавать свои эксцентричные произведения, заведомо зная, что публика их никогда не признает. Эту гипотезу выдвинул художник и критик Морис Дени. Увидев у папаши Танги картины Сезанна, он оцепенел в замешательстве, которое быстро уступило место искреннему восторгу.

В 1892 году почти одновременно появляются сразу две статьи о творчестве Сезанна. Первую, в феврале, публикует в брюссельском журнале «Л’Ар модерн» Жорж Леконт, весьма лестно отозвавшийся о художнике: «Именно месье Сезанн стал одним из первооткрывателей новых тенденций в живописи, его труд оказал заметное влияние на развитие импрессионизма». В том же году Леконт выпускает книгу «Искусство импрессионизма на примере собрания картин г-на Дюран-Рюэля», в которой можно прочесть следующий хвалебный пассаж: «Его высокое мастерство в смешении и разложении цветов, столь необычное для художника, тяготеющего к реализму и анализу, его светящиеся, нежно окрашенные тени и тончайшие валёры, затейливая игра которых создаёт впечатление удивительной гармонии, были весьма полезны для наставления его современников». Слегка смущает употребление тут прошедшего времени: «были». Сезанна словно похоронили ещё до того, как он познал, наконец, славу. Чуть позднее Эмиль Бернар посвятит ему один из номеров своей серии «Люди нашего времени» и даст самое удачное определение таланту художника, который «открывает искусству заветную дверь: живопись ради живописи».

Этот набирающий силу хор признания был услышан неким молодым человеком, недавно прибывшим в Париж, чтобы заняться торговлей предметами искусства. Звали его Амбруаз Воллар. Он имел креольские корни и производил впечатление человека скучающего, лениво поглядывающего вокруг, но обманываться на его счёт не стоило: глаз у Воллара был острый, пусть и смотрел он из-под полуприкрытых век. Бизнесу его было ещё далеко до процветания, он пока только начинал разворачиваться. Он ходил по местам, где выставлялись картины, где их можно было купить и перепродать. В воспоминаниях этого маршана[209] мы находим одни из самых замечательных строк, когда-либо посвящённых Сезанну:

«К тому моменту, когда я познакомился с Танги, ситуация уже начала меняться. Не то чтобы любители живописи стали более прозорливыми, просто Сезанн вновь заперся в своей мастерской, а папаша Танги, которого Эмиль Бернар смог в конце концов убедить в превосходстве одних произведений над всеми остальными, отказывался продавать оставшиеся у него полотна Сезанна, считая их бесценным сокровищем. […] Дело закончилось тем, что он запер “своих Сезаннов” в чемодан и после его смерти они пошли с молотка на аукционе в “Отеле Дрюо”, где никто их у меня даже не попытался оспорить»[210].

Сам-то Воллар сразу оценил это сокровище. У Сезанна не было своего «маршана», достойного его таланта и способного с размахом заняться продажей его картин, ведь папаша Танги для этой роли не годился… И о нём уже начали говорить. Это была золотоносная жила, которую пора было разрабатывать.

* * *

Перед нами фотография и автопортрет Сезанна. В начале 1890-х годов он уже выглядел глубоким стариком. И если на автопортрете художник предстаёт перед нами ещё «крепким пятидесятилетним мужчиной с серебристой бородой в мягкой шляпе», то на фото… Почти лысый, остатки седых волос длинными прядями спускаются на воротник, вместо привычной густой бороды пророка — маленькая «козлиная» бородка. Казалось, что ажиотаж вокруг его творчества, начавшийся в Париже, мало его трогал и уж точно не заставил стать более приветливым.

Летом 1894 года он вновь объявился в Париже. Не похоже, чтобы причиной приезда в столицу стала последовавшая одна за другой кончина двух его друзей, сыгравших огромную роль в его судьбе и всегда защищавших его талант.

Первым, в феврале, умер от рака желудка папаша Танги. Испытывая страшные муки, он пожелал уйти из жизни у себя дома, среди своих любимых картин. В июне Октав Мирбо устроил их распродажу в пользу вдовы Танги, оставшейся почти без средств к существованию. Работы Сезанна, которые торговец прятал у себя в лавке, ушли по смехотворно низким ценам: «Дюны» — за 95 франков, «Деревенский уголок» — за 215, «Мост» — за 102, «Деревня» — за 175. Все эти картины купил Амбруаз Воллар, причём, не имея при себе нужной суммы денег, он попросил об отсрочке. Сезанн не прислал на эту благотворительную распродажу ни одной новой работы. Да и знал ли он вообще, что его первый маршан навсегда покинул этот мир?

А 21 февраля умер Гюстав Кайботт. Никогда не отличавшийся крепким здоровьем художник скончался от двустороннего воспаления лёгких — следствия простуды, которую он подхватил, подрезая в саду розы. Надо сказать, что прожил он гораздо дольше, чем когда-то предполагал, составляя своё завещание. Этот тонкий художник был большим другом и поклонником импрессионистов, многое сделавшим для их признания. Кайботт оставил в дар государству 65 картин из своей личной коллекции. Настоящее сокровище! Среди них были 3 произведения Мане, 16 — Моне, 18 — Писсарро, 8 — Ренуара и 4 — Сезанна. Далеко не всем этот подарок пришёлся по вкусу. Группа «официальных» художников академической школы во главе с Жаном Леоном Жеромом воспротивилась тому, чтобы власти принимали дар Кайботта, мотивируя это тем, что его коллекция является оскорблением общественной морали. Жером не стеснялся в выражениях: «Мы живём в век упадка и глупости… Уровень морали нашего общества снижается на глазах… Повторяю: чтобы государство приняло в дар подобную гадость, оно должно дойти до крайней степени падения нравов. Эти люди анархисты и умалишённые! Их место у доктора Бланша[211]. Каковы они сами, таковы и их картины, вот что я вам скажу… Кое-кто пытается шутить: “Это ещё что, погодите…” Нет, это конец нации, конец Франции!» Чёрт побери! Когда разные идиоты начинают взывать к нации и Франции, до гражданской войны может оказаться всего один шаг. Скандал набирал обороты. Чиновники из Министерства изящных искусств и дирекции Люксембургского музея искали компромисс: огульно отказываться от дара Кайботта они не хотели. В результате они его примут, но несколько наиболее смелых картин передадут наследникам их авторов.

В это же самое время, в марте 1894 года, известный почитатель живописи и коллекционер Теодор Дюре решает расстаться с собственным собранием картин, насчитывающим около сорока произведений, три из которых принадлежат кисти Сезанна. Продажа этих последних, что весьма знаменательно, принесла Дюре кругленькую сумму в две тысячи франков. Именно этот момент выбрал Гюстав Жеффруа для публикации своей хвалебной статьи о художнике из Экса. Сезанн отправил ему растроганное письмо с выражением благодарности, но, судя по всему, по-прежнему был далёк от всей этой шумихи вокруг него. Некоторое время он провёл в Альфоре[212], а летом перебрался в Париж, в крошечную квартирку на улице Лион-Сен-Поль.

В сентябре он едет в Живерни. Там около восьми лет назад обосновался Клод Моне, купив просторный дом, окружённый роскошным садом. Сезанн останавливается в деревенской гостинице «Боди», где также проживают американская художница Мэри Кассат[213], с которой Моне был очень дружен, и её начинающая коллега Матильда Льюис. Последняя в одном из писем своей семье рисует довольно любопытный портрет приехавшего туда Сезанна:

«Он типичный южанин, какими их описывает Доде. Когда я впервые увидела его, то приняла за разбойника: у него широко посаженные, красные глаза навыкате, придающие ему свирепый вид. Впечатление усугубляют острая, почти седая бородка и манера так громко разговаривать, что посуда в буквальном смысле начинает дребезжать на столе. Позже я обнаружила, что его внешность оказалась обманчивой, что он лишён всякой свирепости, а наделён самым что ни на есть мягким нравом, как у ребёнка»[214].

Матильда Льюис упоминает и о «манерах» художника, удививших её своей грубостью: «Суп он ест, выскребая всё до дна, затем приподнимает тарелку и сливает последние его капли в ложку, а мясо отделяет от костей руками». При этом она настаивает на безграничной деликатности художника, его вежливости и терпимости к мнению окружающих.

Двадцать восьмого ноября 1894 года у Клода Моне были гости, и он пригласил Сезанна присоединиться к ним. Там собрался цвет французского общества: Октав Мирбо, Огюст Роден[215], Жорж Клемансо и критик Гюстав Жеффруа, автор хвалебной статьи о Сезанне, столь взволновавшей художника. Моне, памятуя о непредсказуемой вспыльчивости Поля, предупредил гостей о странностях его поведения, словно заранее извиняясь за возможные эксцессы. Но Сезанн в тот раз вёл себя на удивление благодушно. Собравшаяся у Моне блестящая компания вгоняла его в робость и одновременно будоражила кровь. Октав Мирбо, по мнению Сезанна, был «величайшим из современных писателей», Роден — гениальным скульптором, а Клемансо, звезда первой величины на политическом небосклоне Франции, был таким мастером отпускать шутки, что заставлял Поля смеяться до слёз. По правде говоря, он предстал перед гостями в не совсем обычном для себя состоянии, хотя какое состояние можно назвать обычным для человека, страдающего маниакально-депрессивным психозом? В тот день он был на подъёме. С повлажневшими от избытка чувств глазами он умилялся тому, что Роден, «не задаваясь», пожал ему руку. А ведь такой заслуженный человек, кавалер ордена Почётного легиона! Если не знать Сезанна, можно было бы подумать, что он ёрничает или едко иронизирует. Но нет! За столом, слегка опьянев и расслабившись, он даже позволил себе посплетничать о собратьях-художниках. «Ох уж этот Гоген… У меня было моё собственное мироощущение, такое маленькое, совсем крошечное. Ничего особенного… Совсем ничего особенного… Но оно было моим… Так вот, однажды Гоген похитил его у меня. И увёз с собой. И таскал его с корабля на корабль, бедное моё!» Слушатели сконфуженно переглядывались и посмеивались. Странный тип! После обеда он бросился к вышедшему в сад Родену и принялся благодарить его за то, что тот пожал ему руку[216].

Спустя некоторое время Моне решил устроить вечер в честь самого Сезанна и пригласил к себе нескольких друзей, в числе которых были Ренуар и Сислей. Хозяину хотелось вновь доставить удовольствие старому другу, в прошлый раз казавшемуся таким счастливым среди его гостей… На сей раз Сезанн явился с большим опозданием; от имени всех присутствующих Моне обратился к нему с небольшой приветственной речью, содержавшей заверения в дружбе и уважении. Последовавшая реакция соответствовала мрачному настроению Сезанна, в котором он пребывал в тот день: он разрыдался и, подняв к Моне несчастное лицо, воскликнул: «И вы туда же, Моне! Вы тоже надо мной издеваетесь!» Он выбежал из комнаты, оставив собравшихся в полном недоумении и расстройстве.

Он уехал из Живерни, никому не сказав ни слова и бросив в сельской гостинице множество неоконченных картин. Моне все их ему переслал.

В январе 1895 года по приговору военного суда был разжалован, лишён воинского звания и отправлен в ссылку в Кайенну[217] капитан Дрейфус, которому предъявили обвинение в шпионаже в пользу Германии. Так начиналось это громкое дело. Из-за него становились врагами лучшие друзья, из-за него рушились семьи. Сезанн оказался в лагере антидрейфусаров. Так было приличнее. Хотя на самом деле вся эта история его совершенно не волновала.

Порой он вдруг ощущал пробивающиеся сквозь робость приливы смелости и неуклюжие порывы к действию. Он вознамерился обратиться к Гюставу Жеффруа, посвятившему ему такие прекрасные статьи, й в апреле написал критику письмо:

«Дорогой господин Жеффруа!

День прибавляется, погода становится более благоприятной. По утрам я совершенно свободен до того часа, когда цивилизованный человек садится за стол. У меня есть намерение добраться до Бельвиля, чтобы пожать вам руку и поделиться своими мыслями по поводу одного проекта, который я попеременно то лелею, то отбрасываю, но время от времени всё равно к нему возвращаюсь…

С самыми сердечными пожеланиями,

Поль Сезанн, художник по призванию».

Проект заключался в том, чтобы написать портрет Жеффруа, этого влиятельного художественного критика. В январе Поль получил его книгу «Сердце и ум», которую Жеффруа писал явно под впечатлением от сезанновского взгляда на искусство. Вот он, путь к идеальному сотрудничеству!

Жеффруа, заинтригованный и не подозревавший о тех трудностях, которые ждали его, согласился позировать Сезанну. Так завязалась их дружба, короткая, но искренняя. С Жеффруа художник обращался гораздо гуманнее, чем с другими своими моделями. Каждое утро он бодро шагал в Бельвиль и принимался за работу, расположившись напротив слегка смущённого критика. Жеффруа позировал ему, сидя в кресле за своим письменным столом. Чтобы ему легче было принять нужную позу, Сезанн мелом обвёл на полу ножки кресла. Во время сеанса мужчины беседовали, делились мыслями. Он был действительно важной персоной, этот Жеффруа, и умел сразу схватывать суть вещей. А ещё он был близким другом великого Клемансо… Впрочем, Сезанн не доверял политикам. Зато он не скупился на похвалы Клоду Моне: «Он самый сильный из всех нас. Всего лишь глаз, но зато какой глаз!» Между тем картина постепенно обретала свою форму, удивительную по выразительности и силе. Сезанн работал над ней всю весну 1895 года. Десятки сеансов, кропотливый труд, полная гармония. Но в один прекрасный день настроение художника резко меняется, будто на него что-то находит. Портрет не получается, он никогда не сможет его закончить! 12 июня Жеффруа получает от Сезанна путаное письмо, приведшее его в полное недоумение: «Дорогой господин Жеффруа, я уезжаю и, будучи не в состоянии довести до конца работу, которая оказалась мне не по силам и за которую я напрасно взялся, приношу вам свои извинения; прошу вас передать моему посыльному вещи, которые я оставил в вашей библиотеке».

Жеффруа не может с этим согласиться, он требует, чтобы художник продолжил работу. Картина замечательная, её непременно нужно закончить! Сезанн нехотя подчиняется. Но его хорошее настроение словно испарилось. Хмурый и молчаливый, ещё неделю он промучился над этим портретом, а потом просто сбежал. В июле Моне получил от него грустное письмо:

«Мне пришлось бросить работу над этюдом, который я писал у Жеффруа, столь щедро предоставившего себя в моё распоряжение; мне неловко за тот мизерный результат, который мы имеем, и это после стольких сеансов, после стольких взлётов вдохновения и разочарований, постоянно сменявших друг друга. И вот я опять на юге, откуда мне вообще, наверное, не следовало уезжать в погоне за призраком под названием искусство».

В апреле будущего года он отправит к Жеффруа посыльного за оставленным у него инструментом. Больше они никогда не увидятся.

* * *

Он что, совсем тронулся умом? Кое-кто был склонен считать, что так оно и есть. Как раз в то время, когда Сезанн работал над портретом Гюстава Жеффруа, он вновь повстречался с Оллером, своим приятелем по академии Сюиса, вернувшимся из длительного кругосветного путешествия, которое началось в Испании, где он работал придворным художником короля Альфонса XIII, а завершилось аж в Пуэрто-Рико. Сезанн, пребывая в благодушном настроении, широко раскрыл объятия для друга юности: позволил ему работать в своей мастерской, оплатил его долги в лавке покойного папаши Танги и ссудил кое-какими деньгами. Оллер, постаревший и сильно потрёпанный жизнью, радостно «прилепился» к Сезанну, но неосторожно принялся поучать его. Когда Сезанн неожиданно засобирался из Парижа в родные края, Оллер запаниковал и решил последовать за ним в Прованс. Но настроение Поля уже изменилось, и далеко не в лучшую сторону. Он назначил Оллеру встречу на Лионском вокзале, но сделал всё возможное, чтобы избежать её, и уехал в одиночку. Оллер сел на следующий поезд. В Лионе, где он сделал остановку, у него украли 500 франков, но он всё же добрался до Экса и сразу же сообщил Сезанну о своём приезде. Не испытывая никакой радости на сей счёт, тот послал ему записку: «Коли так, приезжай немедля. Жду тебя».

Оллер даже представить себе не мог, что за этим последует. В припадке ярости, совершенно собой не владея, Сезанн набросился на него с криком. Он сыпал оскорблениями и в его адрес, и в адрес их друзей-художников. Оллер, замерев в оцепенении, слушал, как Поль орал, что Писсарро «старый дурак», а Моне «себе на уме», и изливал на всех них своё презрение: «Лишь у меня одного есть темперамент, лишь я один умею пользоваться красным!» А спустя два дня Оллер получил следующее безумное письмо:

«Сударь, повелительный тон, в котором вы разговаривали со мной последнее время, и та бесцеремонность, которую вы позволили в отношении меня в момент вашего отъезда, мне совсем не по нраву. Я принял решение не принимать вас в доме моего отца. Как видите, уроки, что вы вздумали мне преподать, не пропали даром. На том и прощайте».

Оллер рассказал эту печальную историю Писсарро, чем очень его расстроил. Сезанн, судя по всему, совсем потерял рассудок. «Ну, разве не грустно, разве не жалко, — писал Камиль Писсарро сыну Люсьену, — что человек, наделённый столь замечательным талантом, совсем не умеет владеть собой?»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.