Размышления пациента
Размышления пациента
У Владимира Львовича Кассиля есть привычка, выработанная годами медицинской практики: и в гостях, и дома он садится поближе к телефону, чтобы не беспокоить никого из окружающих, если вдруг позвонят из больницы. А позвонить могут в любое время дня и ночи. И в любое время – берусь утверждать это наверняка – он проявит молниеносную реакцию и максимальную самоотдачу, спеша оказать помощь больному. Такая уж у него работа, что почти всегда дело идет о человеческой жизни, за которую он как врач-реаниматор несет профессиональную и моральную ответственность.
Это чувство ответственности, предполагаемое в каждом, кто когда-либо дал клятву Гиппократа (хотя, к сожалению, далеко не в каждом подтверждаемое изо дня в день), развито в Кассиле-младшем в высшей степени. Он не только крупный специалист, но и человек настоящий.
Я знаю об этом не понаслышке, Владимир Львович спас жизнь моей жене.
Как-то раз, когда здоровье Ромы уже пошло на поправку, она внезапно почувствовала себя плохо. Не настолько, чтобы вызывать скорую помощь, но все-таки. Это случилось поздно вечером, и где-то около полуночи я позвонил Володе. Извинился за поздний звонок и просил его проконсультировать нас, трижды подчеркнув, что вполне достаточно будет ограничиться разговором по телефону. Да он и сам, узнав, в чем дело, не мог не понять, что в данном случае его присутствие необязательно.
Тем не менее через несколько минут он примчался на машине и просидел у нас до трех ночи практически только с одной целью: успокоить Рому, поднять ей настроение. Он завел тогда разговор о музыке, о живописи (в которых, надо заметить, знает толк), то есть на темы, никакого отношения к болезни не имеющие. Не хочется это называть сеансом психотерапии, поскольку разговор был сам по себе содержателен. Но, с другой стороны, это был поистине целительный разговор. А ведь рано утром ему надо было быть в клинике, и перспектива в очередной раз не выспаться вряд ли повышала его собственный тонус.
Впрочем, у хорошего врача, как и у хорошего артиста, никогда не поймешь, какое у него самочувствие во время работы.
Быть может, мне возразят, что ничего особого примечательного в том ночном визите не было. В конце концов, Володя не просто лечащий врач, но и друг дома. Но, зная его, уверен, что и в любом другом случае он поступил бы точно таким же образом и ни на минуту не стал бы задумываться, что приносит ради больного как бы и не слишком необходимую жертву.
Вообще я убежден: человеческие, личностные качества врача иной раз эффективнее лекарств.
Если читатель помнит, мой дед по материнской линии был аптекарем и немного врачом. Моя сестра Белла и по сей день работает медицинской сестрой (она из тех медсестер, чей богатый практический опыт и преданность своей профессии позволяют, как говорится, дать фору иному дипломированному специалисту). Санитарным врачом был отец Ромы. Да и еще несколько наших родственников пошли по медицинской части. Наконец, среди моих близких друзей немало медиков. Кроме Кассиля, назову Станислава Яковлевича Долецкого, известного детского врача и литератора-публициста.
И хотя сам я имею отношение к медицине всего лишь как родственник медиков и пациент со стажем, я испытываю к ней неподдельный интерес. Прежде всего – в нравственном аспекте.
С тринадцати лет, когда я перенес тяжелый ревматизм с осложнением на сердце, я особо ценю в медиках способность сострадать больному. Если же этой способностью они не обладают или сознательно пренебрегают ею, считая ее чем-то вроде аппендикса, я не доверяю им. Хотя бы они и считались специалистами высокой квалификации.
На всю жизнь я запомнил, как профессор Т., «светило», которого знал весь Ленинград, предсказал моим близким после очередного случившегося со мной сердечного приступа мою скорую смерть. Я случайно услышал, как он рекомендовал родителям не тратиться больше на лекарства, поскольку это все равно бесполезно. А когда они попросили собрать консилиум, Т. объявил, что ни он, ни его ассистенты в консилиуме принимать участия не будут – опять-таки по причине отсутствия всякой надежды.
Несколько лет спустя я встретил Т. на Невском проспекте и подошел к нему, дабы он мог удостовериться, что я все еще не перебрался на тот свет. Его реакция поразила меня. Он был не просто искренне озадачен, но смотрел на меня как бы с некоторой укоризной: дескать, что же это вы, сударь, подвергаете сомнению мой диагноз. Я был для него не столько одушевленным предметом, сколько ходячим подтверждением его досадной ошибки.
Подобные проявления черствости, душевной неразвитости мне, к сожалению, не раз приходилось встречать в представителях этой, казалось бы, самой гуманной профессии. Да и кому, собственно говоря, не приходилось?
Однажды лежу я в больнице. Ночь. Не могу уснуть, дышу тяжело, какие-то пятна перед глазами. Зову дежурную медсестру. Она щупает пульс, заглядывает в глаза, неодобрительно покачивает головой и выходит. Дверь в коридор остается открытой, и мне слышно, как она говорит по внутреннему телефону:
– Приемный покой? Дежурного кардиолога! У меня тут больной кончается…
Или вот еще пример. Попал я с инфарктом к одному весьма уважаемому профессору. Входит он в палату с целой свитой ассистентов, по дороге громко распекая кого-то из них. Не поздоровавшись, не улыбнувшись, знакомится с результатами моей кардиограммы. Причем не считает нужным скрыть от меня, что результаты ему не нравятся. Весь его вид внушает мне какое-то идиотское чувство вины перед ним: как же можно отрывать такого уважаемого профессора от его уважаемых занятий! А потом это чувство перерастает в глухое раздражение и даже в ярость, так что впору еще один инфаркт получить. Ни на что не обращая внимания, он выходит из палаты так же мрачно, не прощаясь.
Терпеть не могу чинуш и хамов вообще, а в белых халатах – в особенности.
Конечно, знавал я и других медиков. Профессор Абрам Львович Сыркин спас меня после тяжелого инфаркта. От одной его улыбки становилось легче. Он никогда не ограничивался суховатыми расспросами о том, что, где и как болит, но всегда стремился найти человеческий контакт с пациентом.
Однажды я получил письмо от десятилетнего мальчика. Тайком от родителей он обращался ко мне с просьбой, к которой нельзя было остаться безучастным. Мальчик писал, что посмотрел по телевизору фильм «Волшебная сила искусства», где я играю, и решил, что я, «волшебник искусства», могу спасти его тяжелобольную маму. «Папа ездил с ней в разные города, к большим знаменитостям, но никто не знает, как ее лечить. И теперь папа уже никуда с ней не ездит, а только говорит, что все врачи коновалы и грубияны».
Я позвонил Сыркину. Пересказал это письмо. Он, насколько я знаю, совсем не сентиментальный человек. И к тому же крайне занятой. У него все расписано наперед, и пациенты, дожидавшиеся его внимания, очевидно, нуждались в лечении не меньше, чем мама этого мальчика. Наконец, Сыркин не мог знать заранее, сумеет ли он чем-нибудь ей помочь. Ведь столько врачей до него не сумело этого сделать! Но он не раздумывал:
– Напишите им, чтобы немедленно выезжали. С моей точки зрения, это была единственно возможная реакция настоящего врача. Дело шло не только о сомнительных шансах спасти некую женщину. Но также о несомненном, стопроцентном шансе утвердить в маленьком мальчике веру в человечность.
Я написал родителям мальчика, что у них замечательный сын, и пригласил их приехать. Они приехали, и профессор Сыркин действительно ей помог. Это было, если память мне не изменяет, в 1977 году.
Когда Сыркин выступает в кардиологическом обществе, там неизменно полный сбор, как в хорошем театре. Точно так же бывало и на лекциях замечательного ленинградского хирурга Юстина Юлиановича Джанелидзе.
Джанелидзе, преподававший в Военно-медицинской академии, нередко читал лекции непосредственно в клинике. И, надо сказать, они пользовались таким успехом, что на них стремились попасть почти все ходячие больные. Он этому не препятствовал. Прекрасный рассказчик, эрудит, Юстин Юлианович считал необходимым передавать студентам не только сугубо медицинские, но и, если так можно выразиться, человековедческие знания. Помню его блистательную лекцию, посвященную ранению и смерти Пушкина. Он говорил как истинный знаток истории литературы, как тонкий психолог. И в то же время это была лекция именно врача. Подробно описав, каким образом доктора пытались спасти поэта, он задал студентам вопрос, что бы они стали делать, оказавшись на их месте, но располагая возможностями современной медицины.
Из той лекции-дискуссии можно было сделать вывод, что современная медицина могла бы сохранить Пушкину жизнь. Но, говоря об антибиотиках, хирургических лазерах и надежных способах пересадки органов, Джанелидзе подчеркивал, что научный прогресс не самоцель, а всего лишь средство достижения цели. И что носителям научного прогресса надлежит сознавать врачевание как идею нравственную, гуманистическую.
Мне очень близка эта мысль. В конце концов, то дело, которому я служу всю свою жизнь, тоже в известной степени врачевание.
Есть такой анекдот. Врач говорит: ну что, будем лечить или пусть живет? Лечение Джуны Давиташвили повредить не может – это, на мой взгляд, нечто вроде биостимулятора.
Наша встреча произошла в 1976 году. В очередной раз лежу в ленинградской больнице имени Свердлова. Адски болят ноги. Боль продолжается круглые сутки и отпускает лишь на короткие минуты, когда накладывают какие-то компрессы. Только в течение этих нескольких минут могу подремать… Болезнь трудно поддавалась излечению. Наконец, профессору Кушаковскому удается поставить меня на ноги в прямом смысле слова. И все же они плохо слушаются, побаливают.
После больницы еду в подмосковный санаторий «Сосны». Один из отдыхающих рассказывает мне о том, как помогла его жене некая Джуна.
Пробую добиться у нее приема, что оказывается довольно трудно. Наконец, Джуна назначила мне день и час. Приехав, не застаю ее дома, в подъезде и на лестнице – множество ожидающих людей.
Возвращаюсь в санаторий с ощущением неловкости, что зря прогонял человека, любезно изъявившего желание меня подвезти. А главное, теряю надежду на встречу с Джуной.
Неожиданно она сама приезжает в наш санаторий навестить своего больного и садится ужинать за один стол со мной. Мы знакомимся. После ужина Джуна заходит ко мне в номер. В течение десяти минут, не дотрагиваясь до меня, делает какие-то пассы руками. В результате я тут же чувствую себя лет на двадцать моложе.
Так я вошел в ее орбиту, стал регулярно приезжать к ней на прием. Много интересного удалось мне повидать. Однажды в сопровождении врача-онколога пришел к ней высокий, широкоплечий человек. Разделся – на спине рана размером с ладонь, ее края посинели.
– Что же вы ко мне так поздно приехали? Надо было лечить раньше.
Сказав это, Джуна приблизила к ране свои руки, оттуда брызнула кровь.
– Вы мой пациент. Приходите каждый день. Вместе с врачом-онкологом и фотографом.
Прошло время, и я снова столкнулся с этим человеком. Его рана почти зажила, осталась ямка величиной с ноготь мизинца. Счастливый, он показал мне фотографии, запечатлевшие процесс излечения.
Не знаю, многим ли действительно помогла Джуна. Но знаю, что она не вредила. Есть ведь такая заповедь: «Не навреди!» Но министр здравоохранения, которым в ту пору был Б.В. Петровский, повел с ней решительную борьбу. Впрочем, он боролся со многими: с кислородной камерой, с хирургом Илизаровым…
Однажды в Тбилиси Джуне устроили очередную проработку. На большом собрании некий профессор говорил, что она шарлатанка, с которой надо бороться. Не успел он сойти с трибуны, закончив речь, как схватился за ухо.
– Это я, профессор. Мой привет вам! – крикнула с места Джуна.
В Москве к Джуне стали присылать бесчисленные комиссии, проверявшие ее деятельность. Комиссии писали свои заключения, далеко не всегда тенденциозные, но под давлением инстанций из этих заключений изымалось все положительное, а отрицательное добавлялось. Делалось все, чтобы очернить Джуну.
В такой сложной обстановке мне казалось необходимым поддержать Джуну, сделать так, чтобы она осталась в Москве и продолжала помогать нуждавшимся в ней людям. Я написал письмо Л.И. Брежневу, вложив в конверт отзывы ряда врачей, а также мнение И.Л. Андроникова. Джуна получила квартиру, прописку и работу. Она продолжала принимать дома, хотя удовлетворить всех, конечно, не могла. Работала много. Когда вставала, не знаю, но ложилась очень поздно. Нередко, закончив при ем около двенадцати ночи, ехала еще к кому-то.
Некоторые и сегодня продолжают считать ее шарлатанкой, не находят в ее работе ничего удивительного. Что касается меня, то я уверен, что ее деятельность надо изучать, но никак не преследовать. Ведь есть еще немало заболеваний, с которыми медицина пока еще не в силах бороться, нет лекарств. Вдруг Джуна сможет помочь!
Последние годы Джуна Давиташвили работает в научно-исследовательском институте. К ней по-прежнему приходят больные. Одаренная многими талантами, она пишет стихи, рисует.
Мне она всегда уделяла много внимания, и я ей очень благодарен.
Как человек, имеющий большой опыт общения с лекторами разных рангов и профилей, позволю себе сказать, что весьма распространенным признаком атрофии нравственного чувства у представителей современной медицины является узость их профессионального мышления, их чрезмерная сосредоточенность на своей специализации. Например, доводилось мне быть свидетелем того, как один человек жаловался врачу на повышенную температуру, описывал симптомы, тревожившие его. А врач отвечал:
– Да, батенька, что-то и впрямь нехорошо с вами. Но ничего не могу вам посоветовать: температура не моя, не мои симптомы.
Врач имел в виду, что к той области медицины, в которой он специализируется, заболевание собеседника не имеет отношения. Что ж, все может быть. Но меня поразило, что после этого врач потерял к собеседнику интерес. Заговорил на какую-то совершенно постороннюю тему, как видно считая разговор исчерпанным.
Для сравнения представьте себе артиста, который выходит к зрителям и говорит:
– Пожалуй, сегодня я выступать не буду. Здесь сегодня не мои зрители.
В репертуаре нашего театра была лирическая миниатюра «Участковый врач». Я пытался дать собирательный образ скромного человека, духовного наследника тех земских врачей, которые лечили не болезнь, а больного, врачевали раны не только физические, но и душевные.
Мой герой приходил в квартиру пьяницы-прогульщика, требующего выписать ему бюллетень. В ответ на решительный отказ доктора пьяница бросил ему в лицо:
– Даром только деньги получаешь! – Да, да, – не без горечи усмехался мой герой. —
Кстати, не желаете ли узнать, сколько я получаю?..
Впрочем, для врачей, ему подобных, менее всего характерно сетовать на свою судьбу. Во всяком случае, то обстоятельство, что заработок ни в коей мере не соответствует их самоотверженным усилиям, отнюдь не способно поколебать присущую им убежденность в необходимости этих усилий.
Распрощавшись с пьяницей, мой герой продолжает ходить по вызовам. Возвращается домой смертельно уставший. Нездоровится. Он собирается прилечь, но едва успевает снять один ботинок, как вновь вызывают к больному. И он убегает в одном ботинке.
Когда вышла эта миниатюра, некоторые высказывали мысль, что образ участкового врача – именно как собирательный образ – нехарактерен и даже неправомерен, идеализирован. Мол, надо было сделать акцент не на бескорыстии и самоотверженности рядового представителя медицины, но на падении социального престижа профессии. Надо было выявить основные причины некомпетентности, грубости, поверхностного отношения к врачебному долгу. Ведь все это, к сожалению, так часто встречается именно среди участковых врачей. Надо было подчеркнуть, что если бы их труд оплачивался выше, если бы вся их жизнь была бы хоть немного легче, то, наверное, нам не пришлось бы так восхищаться одним из них (одним из тысяч!) лишь за то, что он просто-напросто честен, выполняя свои обязанности.
В подобной точке зрения, несомненно, есть резон. Но и по сей день я полагаю, что смещать акцент в той миниатюре не следовало. И вот почему. Конечно, социальный престиж профессии следует поднимать, и условия работы врачей улучшать, разумеется, надо. Но если это настоящий врач, никакие обстоятельства не могут заставить его изменить высшему смыслу своей деятельности.
В 1956 году мой товарищ Виктор Ардов написал Роме письмо:
«Милая Ромочка! Извините, что тревожу Вас таким грустным письмом, но иначе поступить не могу. Я тут недавно заглянул к Вам на спектакль и просмотрел один номер в исполнении Аркаши (монолог пожилого человека, который завел нехорошую молодую жену). Меня поразило, до какой степени он устал, тяжело дышит и тихо говорит. В зал я пришел из-за кулис, где беседовал с ним минут пять. Там, в уборной, он выглядел еще печальнее. Простите меня за нехорошее сравнение, но я вспомнил, как играл в моей пьесе покойный Паша Поль – на премьере и через десять лет. За эти десять лет Поль постарел, и потому мне показалось, что я вижу те же обои с тем же рисунком, но сильно выцветшие. Но Полю было 60 лет в первом случае и 70 лет – во втором. А наш Аркадий – он, конечно, не износил себя, как старик, но, боюсь, к тому идет…
Ревность актерская могла заставить Райкина десять лет тому назад стремиться занять девять десятых времени спектакля. Сегодня это просто вредно для него даже творчески. Надо, чтобы зритель уходил со спектакля не совсем сытым. Пусть ему хочется еще немного полюбоваться этим артистом. А физически то, что делает Аркадий, – медленное самоубийство (и даже не очень медленное). Вы представляете себе, что через пять лет Аркадий будет приходить за кулисы с палочкой и с горечью вспоминать, как он нравился публике?.. А дело к тому идет.
Простите меня еще раз, но я не могу видеть глаза загнанной лошади, которые из зрительного зала наблюдают мало-мальски вдумчивые люди. И ни Утесов, ни даже Хенкин, ни Смирнов-Сокольский не делали этого никогда».
Письмо датировано ноябрем 1956 года. А прочитал я его много лет спустя, когда Ардова уже не было в живых и когда уже не было возможности сказать ему, как растрогало меня это проявление дружеской заботы. Растрогало, хотя я принципиально не могу согласиться с тем, что зритель должен уходить со спектакля «не совсем сытым».
Страстное желание работать, играть как можно больше – необходимое условие актерского долголетия. И если считать аксиомой, что «цель творчества – самоотдача», то это означает – по крайней мере для нас, артистов, – постоянное существование на пределе духовных, нравственных и физических сил.
Наша работа – точно катание с горы на санях. Сначала долго взбираешься на гору, долго накапливаешь в себе кинетическую энергию, а потом – в одно мгновение тратишь ее, летишь с ветерком, набирая скорость. Только бы не занесло на вираже! И чем труднее дается тебе внутренний подъем, восхождение к роли, тем щедрее и радостнее отдаешь то, что накопил.
Я не принадлежу к тем людям, которые с пренебрежением относятся к своему здоровью. Убежден, что соблюдение режима, умеренность в привычках для актера, как и для спортсмена, являются профессиональной необходимостью. К тому же и с возрастом не считаться нельзя.
Но когда меня принимаются лечить, так сказать, по стандарту, то есть безотносительно к особенностям моей профессии и моей человеческой индивидуальности, я внутренне сопротивляюсь и даже воюю с докторами. Когда они рекомендуют мне полный покой (исходя из некоего «среднестатистического», но лично ко мне совершенно неприменимого тезиса, что старость – пора отдохновения), я вспоминаю одну излюбленную фразу моего отца и в какой-то степени разделяю ее грубоватую логику:
– Надо вставать и работать, – говорил отец, – тогда не будешь болеть.
И еще мне вспоминается Мейерхольд, который говорил, что, глядя на пропасть, один человек думает о смерти, а другой – о том, как построить мост.
Естественно, что в последние годы я все чаще пользуюсь услугами медиков. Сознаю, что, будучи не самым покладистым пациентом, временами произвожу на них странное впечатление.
Так, однажды после очередного вызова скорой помощи и требования врача немедленно ехать в больницу, я ответил, что через час у меня выступление в Театре имени Вахтангова, поэтому больница отменяется. Врач все же усадил меня в машину, но по дороге, когда мы проезжали по Арбату (тогда он еще не был закрыт для автомобильного движения), я попросил:
– Будьте добры, остановите у театра и подождите меня на улице. Я выступлю и тут же вернусь, даю вам слово. Всего каких-нибудь двадцать минут.
Врач ничего не ответил. Но посмотрел на меня как на сумасшедшего.
В другой раз (хорошо запомнил эту дату: 30 декабря 1972 года) я должен был принимать участие в традиционном новогоднем концерте для молодежи столицы. В тот день я с самого утра чувствовал себя из рук вон плохо, но если уж обещал – приехал в назначенный час во Дворец съездов, где проходил концерт. Как только вышел на сцену, сердце заболело невыносимо. Но я отработал положенных два номера. После чего кое-как добрался до кулисы с прижатой к груди рукой, опустился в кресло и понял: подняться не смогу. Так у меня случился инфаркт.
Друзья, корившие меня за безотказность в работе, на сей раз получили весомое подтверждение своей правоты. Но, с моей точки зрения, даже инфаркт не является убедительным аргументом в их пользу. Я твердо знаю: если бы я больше щадил себя, я бы тогда уж точно не выдержал напряжения жизни.
После инфаркта я поставил перед собой задачу научиться управлять своими эмоциями и своими силами так, чтобы приливы энергии приходились только на время творческой работы. В быту же я намеренно расслабляюсь: говорю тихо, самые элементарные движения делаю крайне медленно и осторожно. Незнакомые люди, наблюдающие за мной в жизни, приходят к выводу, что я стал совершенно немощен. Увидев же меня на сцене, удивляются, откуда у меня берется второе дыхание.
Один врач дежурил у нас на спектакле и с опаской наблюдал за тем, как я «выкладываюсь». Потом сказал:
– Странные вы люди, актеры. Вот вы, Аркадий Исаакович, лежали в антракте ни живы ни мертвы, а вышли на сцену – и как будто здоровый человек. Откуда только силы у вас?
Я ответил, что загадка – в зрительном зале. Он мобилизует меня. И силы, по-видимому, возникают из непреодолимого стремления сказать зрителям то, что меня волнует сегодня. Потому что завтра меня может волновать другое. И вообще – как знать, что случится завтра… Я сказал также, что в любом художнике есть это нетерпение сердца. Даже если сердце требует щадящего режима.
Врач только развел руками. Должно быть, с медицинской точки зрения все, что я пытался ему объяснить, выглядело сущим вздором.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.