Глава тридцатая
Глава тридцатая
Эмилия Шан-Гирей, урожденная Верзилина, в доме которой произошло столкновение между Лермонтовым и Мартыновым, вспоминает:
«…Собралось к нам несколько девиц и мужчин… М<ихаил> Ю<рьевич> дал слово не сердить меня больше, и мы, провальсировав, уселись мирно разговаривать. К нам присоединился Л.С.Пушкин… и принялись они вдвоем острить свой язык а` qui mieux (наперебой)… Ничего злого особенно не говорили, но смешного много; но вот увидели Мартынова, разговаривающего очень любезно с младшей сестрой моей Надеждой, стоя у рояля, на котором играл князь Трубецкой. Не выдержал Лермонтов и начал острить на его счет, называя его “montagnard au grand poignard” (“горцем с большим кинжалом”)… Надо же было так случиться, что, когда Трубецкой ударил последний аккорд, слово “poignard” (“кинжал”) разнеслось по всей зале. Мартынов побледнел, закусил губы, глаза его сверкнули гневом; он подошел к нам и голосом весьма сдержанным сказал Лермонтову: “Сколько раз просил я вас оставить свои шутки при дамах”, – и так быстро отвернулся и отошел прочь, что не дал и опомниться Лермонтову, а на мое замечание “язык мой враг мой” Михаил Юрьевич отвечал спокойно: “Се n’est rien; demain nous serons bons amis” (“Это ничего, завтра мы будем добрыми друзьями”). Танцы продолжались, и я думала, что тем кончилась вся ссора. На другой день Лермонтов и Столыпин должны были ехать в Железноводск. После уж рассказывали мне, что когда выходили от нас, то в передней же Мартынов повторил свою фразу, на что Лермонтов спросил: “Что ж, на дуэль, что ли, вызовешь меня за это?” Мартынов ответил решительно: “Да”, – и тут же назначили день».
Подробности смертной дуэли Лермонтова до сих пор остаются неясными. Не углубляясь в этот крайне запутанный вопрос, приведу самую архаическую из реконструкций. Ее автор, А.Я.Булгаков, уже знакомый нам московский почт-директор, путем сопоставления и сравнения перлюстрированных им частных писем с места происшествия составил такую картину:
«…Когда явились на место, где надобно было драться, Лермонтов, взяв пистолет в руки, повторил торжественно Мартынову, что ему не приходило никогда в голову его обидеть, даже огорчить, что все это была одна шутка, а что ежели Мартынова это обижает, он готов просить у него прощения… везде, где он захочет!.. “Стреляй! Стреляй!” – был ответ исступленного Мартынова. Надлежало начинать Лермонтову, он выстрелил в воздух, желая кончить глупую эту ссору дружелюбно. Не так великодушно думал Мартынов. Он был довольно бесчеловечен и злобен, чтобы подойти к самому противнику своему и выстрелить ему прямо в сердце. Удар был так силен и верен, что смерть была столь же скоропостижной, как выстрел. Несчастный Лермонтов испустил дух! Удивительно, что секунданты допустили Мартынова совершить этот зверский поступок. Он поступил противу всех правил чести и благородства, и справедливости. Ежели бы он хотел, чтобы дуэль совершилась, ему следовало сказать Лермонтову: “Извольте зарядить опять ваш пистолет. Я вам советую хорошенько в меня целиться, ибо я буду стараться вас убить”. Так поступил бы благородный, храбрый офицер. Мартынов поступил как убийца».
Поведение секундантов недаром вызывает недоумение даже у Булгакова. В их оправдание, точнее, для понимания произошедшего надо учесть, что ни Столыпин, ни Глебов, ни Трубецкой не предполагали в Мартынове неуправляемого ожесточения. Да, Мартышку еще в училище прозвали «homme feroce» («кровожадный человек»), но скорее в шутку, чем всерьез. К тому же неожиданно налетела гроза, это невольно рассеивало внимание, кони, привязанные неподалеку, начали рваться и тоже «отвлекали»…
Убедившись, что Михаил Юрьевич мертв и, следовательно, врач не нужен, Столыпин, Трубецкой и Васильчиков ускакали в город, оставив у тела Глебова; необходимо было раздобыть повозку, чтобы перевезти убитого.
«Глебов, – свидетельствует Верзилина-Шан-Гирей, – рассказывал мне, какие мучительные часы провел он… один в лесу, сидя на траве под проливным дождем. Голова убитого поэта покоилась у него на коленях. Темно, кони привязанные ржут, рвутся, бьют копытами о землю, молния и гром беспрерывно; необъяснимо страшно стало! И Глебов хотел осторожно опустить голову на шинель, но при этом движении Лермонтов судорожно зевнул. Глебов остался недвижим…»
…Внезапная смерть Лермонтова, смерть в зените славы, и где – на дуэли, от руки человека, который считался его близким другом, к тому же дуэли нелепой, возникшей по вздорному поводу, породила множество толков и кривотолков – и дельных, и несуразных. Но ежели смотреть в корень, нельзя не заметить, что авторы версий, от серьезных до анекдотических, танцевали от одной печки: условия дуэли явно не соответствовали пустяковой причине породившей ее ссоры. Не пересказывая и не оспаривая даже наиболее популярные из гипотез, хочу предложить к размышлению еще одну. Она, на мой взгляд, хороша уже тем, что за строительным материалом для нее ходить далеко не надобно, достаточно, слегка изменив ракурс и сделав скидку на обстоятельства места и времени, перечитать замечательную книгу Эммы Григорьевны Герштейн «Судьба Лермонтова». Это она первая догадалась, что среди секундантов Лермонтова, кроме трех действительно преданных ему друзей – Столыпина, Глебова и Трубецкого, видимо, и мысли не допускавших, что поединок может окончиться трагедией, был и еще один персонаж, по ее определению, «тайный враг»: девятнадцатилетний Александр Илларионович Васильчиков. Сказано, правда, с перебором, и сильным, но основания для того, чтобы помешать секундантам уговорить Мартышку помириться с Маёшкой у него были, и Эмма Григорьевна это доказала. По ее версии, князь Васильчиков стал тайным врагом поэта, после того как Лермонтов «осмелился» усомниться в безупречности его якобы аристократической родословной. Эпиграмма на ближайших родственников Александра Илларионовича публикуется не во всех изданиях сочинений Лермонтова, поэтому приведу ее полностью. Особо любопытных отсылаю к главке «Тайный враг» (в уже упомянутой «Судьбе Лермонтова»), а остальных прошу поверить мне на слово: эпиграмма сия, при всей ее «шутейности», язвительна не на шутку, тем паче что написана она была мелом на сукне карточного стола, то есть принародно:
Наш князь Василь —
Чиков – по батюшке,
Шеф простофиль,
Глупцов – по дядюшке,
Идя в кадриль
Шутов – по зятюшке,
В речь вводит стиль
Донцов – по матушке.
Она же, Э.Г.Герштейн, выяснила, что и перед дуэлью, и в последуэльные недели, да и всю оставшуюся жизнь Мартынов и Васильчиков вели себя как связанные некой тайной, известной только им двоим. И что самое удивительное, Герштейн же эту их тайну практически и обнаружила, но, обнаружив, вывода из нее почему-то не сделала. Между тем вывод лежит на поверхности и прямо-таки напрашивается на то, чтобы мы его подверстали к дуэльному делу.
Известно, из воспоминаний Эмили Верзилиной, что объяснение Лермонтова с Мартыновым происходило с глазу на глаз и что именно после объяснения, а не принародно произошедшей стычки и последовал вызов. Значит, Лермонтов Мартынову что-то сказал, сверх того что тот уже услышал? Но что же такое, в раздражении, мог «ляпнуть» Лермонтов? А что если именно то, чего больше всего опасался Мартынов? А опасался он того, что и в доме Верзилиных станет известно, по какой такой причине его отправили в отставку (против воли), а в Петербурге вычеркнули из списка представленных к награде за участие в осенней экспедиции осенью 1840 года. Причиной же была некрасивая (шулерская) карточная история, причем в своем офицерском кругу. Больше того, по сведениям, которые раздобыла Эмма Григорьевна, в Нижегородском драгунском полку остроумцы даже прозвали переведенного к ним кавалергарда «маркизом де Шулерхоф». (О Мартынове и в дальнейшем знающие люди утверждали, что карточная игра является его главной доходной статьей.) А Лермонтов, как офицер этого полка, в отличие от остальных членов маленького пятигорского кружка, об этом не мог не знать. Вдобавок, как земляку, ему с детства известно, от какого деревца сей мнимый горец отросток. Герштейн об этой подробности сообщает мимоходом. Дескать, Николай Соломонович Мартынов – родной племянник профессионального игрока Саввы Мартынова. Однако Савва Мартынов не просто игрок. Он игрок особого рода. Вот что пишет о дядюшке убийцы Лермонтова Алексей Поликовский в книге «Граф Безбрежный»:
«Савва Михайлович Мартынов, знаменитый игрок тех лет, для которого карты были чем-то вроде профессии. Этот расчетливый и трезвый человек… на карточной игре построил всю стратегию своей жизни. Сирота в шестнадцать лет, отставной прапорщик в восемнадцать, владетель 50 мужских душ и 47 женских и безобразного чернявого лица – он начал играть в юном возрасте в родной Пензе. Обыграл там всех и затем переехал в Москву, как переходят в высшую лигу. В Москве он задержался надолго, потому что здесь было с кем играть всерьез. Много позднее, уже богатым человеком, владельцем дома в столице, 1200 крепостных и миллиона рублей, Мартынов объяснял молодым людям теорию вероятностей применительно к карточной игре… В конце концов, в результате десятилетий постоянной игры, Савва Мартынов переехал в Петербург и устраивал для высшего света музыкальные салоны».
Согласитесь, что, сопоставив все эти, казалось бы, разрозненные факты, трудно не задаться вопросом: так, может быть, недаром Николай Мартынов уверял партнеров по крупной игре в московском Английском клубе, что у него были веские основания вызвать Лермонтова на дуэль? Да, сочинял небылицы о распечатанном письме сестры Натальи, честь которой тот якобы оскорбил, изобразив в романе под именем княжны Мери. Так ведь не мог же он в самом деле признаться, что Лермонтов, которому он до смерти надоел, требуя, чтобы тот прекратил дразнить его «пуаньяром», в сердцах предложил обменять безобидного «горца с большим кинжалом» на «маркиза де Шулерхофа»? Шулерхоф, племянник Шулерхофа? Впрочем, Васильчикову в горячке первой обиды Мартынов, видимо, все-таки проговорился. Туманно и вообще. Скорее всего что-нибудь о печально знаменитом дядюшке – Савве Мартынове. На обиде за дядюшек, за оскорбление семейственной чести они с Васильчиковым, думаю, и сошлись…
Разумеется, это всего лишь очередная гипотеза, но она, по крайней мере, объясняет бешеное ожесточение Мартынова, которое секундантам не удалось смягчить за долгих три дня. Не понимая, в чем дело, Столыпин с Трубецким, несмотря на весь свой дуэльный опыт, видимо, и положились на авось…
Авось не вывез, ибо пистолет «маркиза де Шулерхофа» наводил самый меткий из стрелков – СТРАХ. Страх получить вместо «горца с большим кинжалом» арбенинское: «Вы шулер и подлец…»
Запись в метрической книге пятигорской Скорбящей церкви гласит:
«Тенгинского пехотного полка поручик Михаил Юрьев Лермонтов 27 лет убит на дуэли 15 июля, а 17-го погребен, погребение пето не было».
По православному обычаю, убитый на дуэли приравнивался к самоубийце. Похоронить его по церковному обряду было нелегким делом. Дав взятку священнику, друзья поэта добились разрешения вырыть могилу на кладбище, а не за пределами его. На большее местное духовенство не решилось.
Когда-то в ранней юности Лермонтов написал странные стихи:
Кровавая меня могила ждет,
Могила без молитв и без креста.
И вот предсказание сбылось! Тело его было предано земле без молитв: «Погребение пето не было». Да и место первоначального захоронения, как и место рокового поединка, осталось безвестным. При перенесении праха поэта в Тарханы могилу разрыли. А могильный камень, простой и узкий, положили рядом. Разрытая могила посреди ухоженного кладбища производила гнетущее впечатление, к тому же разнесся слух, что кто-то из почитателей поэта собирался похитить надгробие. Городское начальство приказало зарыть камень.
В начале XX века, когда специальная комиссия прибыла в Пятигорск для установления точного места первоначального погребения поэта, никого из старожилов уже не было в живых. Никто не мог показать место, где зарыли беспризорный камень…
Все это, согласитесь, так странно, что прозой эту непостижную уму странность не выразить. Двадцать пять лет назад для биографии Лермонтова – «С подорожной по казенной надобности», от которой в нынешнем повествовании не осталось и трети, – оглянувшись на Евдокию Петровну Ростопчину, на магнетические ее предчувствия и фантазии, я написала такой полуфинал:
Быть умнее своих стихов,
Быть печальней своих острот,
Мальчик, он еще все растет
Из курточек и дневников.
А тот, фаталист и бретер,
Глядит как из ложи в костер,
И льва по когтям узнает
И мальчику фору дает:
«Львенок, спеши расти,
Отмерено время в длину:
Двадцать – до тридцати
Нам с тобой не дотянуть.
Как, видишь, я дядьки нежней,
Вот перья, а вот свеча,
Вот перстень с печаткой твоей
И темный кусок сургуча.
На все будет воля твоя,
А я, как всегда, ни при чем».
У свечки оплыли края,
Рассвет остановлен дождем.
А в доме натоплено так,
Как будто в доме больной,
Как будто его на руках
Баюкают за стеной.
Горячка гудит в трубе
И плавится на изразцах,
В широком и мощном лбе,
На детских и слабых губах.
А тот – двойник не двойник —
Ученым глядит врачом:
Тяжелый старинный парик,
Обшлаг в шитье золотом.
Он сменит обличье не раз
До той последней игры,
В ладони твои, Кавказ,
Черные бросит шары.
И протрубив сигнал,
Прикажет отдать салют:
Ударив в чеченский кинжал,
Три молнии в землю войдут.
Написать написала, но из верстки, дабы не дразнить цензора, все-таки вынула. И, кажется, сделала это напрасно…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.