Ныне: жестокий сквозняк политики
Ныне: жестокий сквозняк политики
И вот прошли годы. И как изменилось наше общество! Теперь все ворота настежь, все окна расхлобыщены, дует страшным сквозняком вдоль и поперек нашего продырявленного, раскрытого дома, так что задувает свечи разума, и все до такой степени обнажено… Хирургически-проститутски все обнажено и раскрыто. Какие там намеки и ассоциации, когда не то что на заборах и несчастных стенах видишь площадную брань в адрес самого первого человека в государстве, но и в средствах массовой информации иной раз такое услышишь…
Помню, — это было еще в пору существования Верховного Совета России, один из его депутатов, ни секунды не сомневаясь, ни на секунду не потрясаясь, ни на йоту не отступая от своего видения, сказал на всю страну, что те, кто «сочинил» Беловежскую пущу (имеется в виду соглашение о союзе трех республик — России, Украины и Белоруссии), должны быть расстреляны без суда и следствия. «Как?!» — воскликнул потрясенный интервьюер, журналист Андрей Караулов, ведущий передачу «Момент истины». «А так», — ответил народный депутат, не дрогнув ни одним волоском своей окладистой бороды.
Какие тут могут быть намеки, какие ассоциации, кроме предчувствия страшного, еще и не снившегося России беззакония, уличного террора и всеподавляющего страха. Нужны ли к такому диалогу некие театральные сценические драматические ассоциации? Спаси и помилуй! И только. Можно по-разному относиться к тому, что произошло в Беловежской пуще, но даже если винить в распаде Советского Союза отдельных людей, а не естественный ход истории, то все равно следует призывать к правосудию, а не к беззаконию, не к кровавой расправе.
Вот такой теперь наш мир. Наверное, мы, находясь в его середине и сердцевине, варясь в его клокочущем котле, еще не вполне отчетливо представляем себе, до какой степени он насыщен ненавистью, дыханием смерти, запахом крови.
Страшно вымолвить, но мы уже привыкли слышать и читать: «убиты двадцать человек…», «террористы захватили школьников с учительницей…», «взорвали бомбу…», «есть убитые и раненые…». Это все стало бытом, если позволительно выразиться столь кощунственно. И кровавая трагедия, и драма, и нелепая комедия ворвались в жизнь без всяких ухищрений искусства, без посредничества писателей, драматургов, режиссеров, артистов, а прямо из последних известий радио, телевидения, газет. И, может быть, как раз поэтому наши театры вдруг опустели. Стали поговаривать о кризисе театра. Но это чепуха! Это не кризис театра, а кризис общества. Кризис от растерянности: нужно было время, чтобы сориентироваться в бушующей метели всевозможных политических страстей, столкновений и мнений и идей, необычности ощущения не столько от свободы, сколько от вседозволенности, когда можно безнаказанно ляпнуть что угодно, про кого угодно и где угодно.
Люди ошалели, они как сумасшедшие, вырвались на волю, как телята после зимнего унылого пребывания в темном хлеву вырываются на весенний луг под солнышко. А известно, что телятами в эту пору овладевает «телячий восторг», они носятся, задрав хвост и ног под собой не чуя. Но этот «восторг» у некоторых депутатов бывшего Верховного Совета превратился в крик о «расстреле без суда и следствия», который через неполных полгода перешел и в дело: в натуральный боевой призыв штурмовать Останкино, крушить мэрию Москвы, — что и было сделано в ослеплении ярости и жажды власти и чуть было не привело к разгоранию еще одной российской гражданской войны. Вроде бы только вчера мы это все пережили. Но сколько бурь с той поры уже пронеслось… И трудно сказать, что мне предстоит написать к моменту завершения этой книги. Поистине, река времени в нашей стране мчится с курьерской скоростью, и кто может сказать наверняка, куда она вынесет нас?
И что же сегодня с театрами? Что для них принесла эта стремительная река? Этот напряженный трагизм самой жизни? По всему видно, он разрушил, обесцветил, обескровил былую эстетику ассоциативного искусства театра, сделал ненужным его эзопов язык — еще вчера такое безотказное и действенное оружие.
Я уже говорил о «нормально-прохладном» восприятии зрителем нашего такого остро-современного по смыслу спектакля «Мартовские иды». А что же «Таганка»? И там то же самое. И там «нормально прохладно» от вдруг упавшего внимания зрителей. Театр-борец Юрия Петровича Любимова словно в недоумении перед свершившимся: бороться как будто не с кем. Театр словно потерял голос. Или так: его слышат, но не потрясаются, не вбирают в себя как откровение — а так было когда-то… Юрий Петрович потерял сегодня своего зрителя. Это не его беда, это — трагедия. Он не может сегодня найти новых красок, новых слов. Он их ищет. Но слова эти действительно должны быть особенными, иными, чем те, которыми проповедовал театр в годы сопротивления режиму.
Мне это напоминает первые годы после войны, — я был тогда мальчишкой, но помню, как возвращались фронтовики и как трудно было им приноравливаться к новой для себя жизни. Ведь они уходили на войну — многие — прямо из школы, с первых курсов институтов или техникумов, они уходили, еще и не попробовав обычной рабочей гражданской жизни, и, повзрослев на войне, теперь, слава Богу, вернувшись, должны были начинать новую, негероическую, хоть и очень трудную, бедную повседневную жизнь. И они маялись, они скучали в этой жизни. Тяжело привыкали к новым для себя условиям… Как раз о таком состоянии молодых фронтовиков, вернувшихся домой, написал свою повесть «Студенты» Юрий Трифонов. С этой повестью он вошел в литературу как писатель, удивительно чутко слышащий жизнь, ее новые, еще до того не звучащие, ноты, звуки, настроения.
Тогда появилось и еще несколько произведений вот именно об этой растерянности военных людей, после трех-четырех лет в окопах вернувшихся в нормальную жизнь. Искусство поразительно слышит жизнь, ее настроения, ее вызов. И, конечно, в сегодняшней буче и каше уловит, наверное, уже улавливает ее ведущий звук, лейтмотив, отзовется и развернет перед читателем, слушателем, зрителем их собственные стремления, их жажду.
Театры сегодня в поиске того, может быть, очень простого сценического действия, которое приведет в зрительные залы людей, жаждущих понять: кто мы сегодня? что нам нужно, чтобы почувствовать свою человеческую высоту, свою необходимость в жизни?
Театр должен уловить душевное тяготение зрителя. Здесь заложен краеугольный камень успеха или неуспеха того или иного произведения.
И мы ищем. Ищем все в тех же драгоценных кладовых русской классики. У нас на малой сцене поставили «Без вины виноватых» Островского. Поставили просто, естественно, без ассоциаций и аллюзий, без проекций на день текущий.
Может быть, потому, что там заняты наши мастера — гордость вахтанговцев — Юлия Борисова, Людмила Максакова, Владимир Этуш, Василий Лановой, Юрий Яковлев, Вячеслав Шалевич, — зритель, что называется, валом валит. Билетов не купить и за месяц. Да, зал, где идет спектакль, очень мал, но не потому же в самом зале во время действия такая праздничная, взволнованная, живая атмосфера, я бы сказал, какая-то умиленность и растроганность. Зритель благодарен артистам за эти часы чистого человеческого сопереживания с их героями, когда-то давным-давно переставшими быть. Провинциальные актеры, которых играли наши столичные мастера, так же любили, страдали, надеялись, отчаивались и снова верили, как и мы, ныне живущие, кто бы мы ни были.
Да, узнаваемость страстей человеческих во все обозримые века позволяет сегодня существующему театру черпать и черпать из поистине бездонного кладезя драматургии всех времен и народов. Но не всегда бывает так, что черпнул — и вот она — золотая рыбка успеха. И мы спорим в театре, выбирая, что же взять в текущий репертуар. Режиссер предлагает «Ревизора» или чеховскую «Чайку». Мне же кажется, что стало некоей навязчивой модой — все время трактовать Чехова или Гоголя на свой лад и ряд. Будто каждый театр старается найти в Чехове нечто, что еще никто не находил. Да, и Чехов, и Гоголь — великие знатоки человека, но я просто боюсь моды, которая и в театральном репертуаре, бывает, так же принудительно-непременна, как штаны-джинсы, — они буквально на всех: кому ладно, а на ком и безобразно…
Что ж, наш Островский имеет успех, но может быть, как раз потому, что эту пьесу Островского ставят, как в первый раз.
Но мое предложение — обратиться к Шекспиру, к его великолепному «Кориолану» — не одобрено. Я режиссеру говорю, что это поразительно современная и на удивление публицистическая вещь. А режиссер отвечает мне, что как раз в силу этих соображений он и не возьмется ставить «Кориолана». В эпохе, отраженной в Шекспировской пьесе, наш зритель обречен увидеть то же самое, что он видит на улицах. На сегодняшних московских улицах. Хотя сама по себе пьеса — блестящая, роли — первоклассные, но такое совпадение с нашими днями — до изумления. И, может быть, прав наш режиссер: сегодня делать «Кориолана» как политический спектакль, как политическую трагедию, действительно не надо. Хотя и соблазнительно показать, что все это — такое наше, такое узнаваемое, уже было тысячу лет назад… Все было… И все прошло. Но опыт наших «Мартовских ид» убеждает меня, что все-таки прав наш режиссер… Время ассоциаций прошло. Политика сегодня столь утомительно-всепроникающа, что даже в таком могучем и поэтичнейшем Шекспировом пересказе, как «Кориолан», может оттолкнуть.
Так что нужно зрителю?