Глава четвертая. «Врата учености»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава четвертая. «Врата учености»

«Блажен! что в возрасте, когда волнение

страстей изводит нас впервые из нечувствительности,

когда приближаемся степени возмужалости,

стремление его обратилось к познанию вещей».

Л. И. Радищев, «Слово о Ломоносове».

С промыслов возвращались поздней осенью. Давно уже по-осеннему шумит море, ночи становятся всё темнее, на улице всё ненастней. По всем поморским селам с нетерпением ждут промышленников. Женщины молятся о «спопутных ветрах», гадают, смотрят, куда повернется умывающаяся на пороге кошка, даже сами выходят заговаривать «поветерье», бьют поленом по высокому шесту, на котором водружена «махавка», сажают на щепку таракана и спускают его с приговором: «Поди, таракан, на воду, подыми, таракан, севера»…[63]Ребятишки не слезают с колокольни, дежурят на крышах домов, высматривая далекие паруса. И когда появляются свои «матушки-лодейки», встречать промышленников сбегается стар и млад.

«Выехавшего в Архангельск с трескового лова промышленника, — писал во второй половине XVIII века архангельский краевед Александр Фомин, — узнать можно, как говорится, без подписи. Они, как с тучной паствы быки, отличаются румяностью лица и полностию тела».[64]Свежая и вкусная треска и в особенности тресковая печень, которой прямо объедаются поморы, напряженный труд на морском воздухе наливают их силой и здоровьем.

Выросший не по годам, крепкий, смелый и живой мальчик Ломоносов возвращался с промыслов вместе со всеми. Но никто не вышел встречать судно Ломоносовых.

По местному преданию, возвратившись из первого плавания, Михайло Ломоносов застал родную мать в жестокой горячке, от которой она скончалась через десять дней. Однако вероятнее, что она умерла годом раньше, и Михайло попал на отцовское судно уже сиротой.

Дом помора не мог оставаться без хозяйки. Василий Дорофеевич скоро женился второй раз на дочери крестьянина соседней Троицкой Ухтостровской волости, Федоре Михайловне Уской, но с нею прожил недолго. 14 июня 1724 года она умерла. Не прошло и четырех месяцев, как отец Ломоносова, воротившись с промыслов, вступил 11 октября 1724 года в третий брак, на этот раз со вдовой, как сказано в метрической записи, Ириной Семеновой, а по известиям, доставленным И. Лепехину, — дочерью «вотчины Антониева Сийского монастыря, Николаевской Матигорской волости крестьянина Семена Корельского».

Сосватали их проворно. Не старая еще вдова, как видно, охотно пошла за самостоятельного и крепкого куростровца Ломоносова, который был на виду у всех двинян. По давнему обычаю, когда венчают в церкви вдовцов, «венцы» не держат над головами, а ставят на плечо. Так венчали и Ломоносова.

Потом справляли свадьбу, на которой пировала вся деревня. Тяжело на душе было только у Михаилы.

Он не мог забыть свою родную мать и часто посещал ее могилу на погосте, совсем неподалеку от дома. Окружавшая его среда толкала его искать утешения в религии. Но Ломоносов был своеволен и обладал беспокойным умом. Он не довольствовался готовыми ответами, которые давала ему церковь. Мало того, он усомнился в самой церкви и стал упрямо искать своих собственных путей.

В ту пору по всему Поморью шла ожесточенная «пря» о правой и неправой вере, что само по себе должно было привлечь внимание впечатлительного и жадно прислушивавшегося ко всему подростка. И вот, как сообщает первая академическая биография Ломоносова, «на тринадцатом году младой его разум уловлен был раскольниками, так называемого толка беспоповщины: держался оного два года, но скоро познал, что заблуждает». Сведения эти можно считать достоверными. Вопрос о старообрядцах был больной и запретной темой в царской России. В официальной биографии Ломоносова, уже признанного первым поэтом России, без достаточных оснований об этом не было бы сказано ни одного слова.

Ломоносов пережил у себя на родине сложный душевный конфликт, вызванный как складывавшейся семейной обстановкой, так и совершавшейся в нем внутренней работой мысли. Внешним выражением этого конфликта является сохранившаяся в исповедальных книгах Куроетровского прихода за 1728 год запись, что «Василий Дорофеев Ломоносов и жена его Ирина» явились, как и полагается, к исповеди и причастию, а «сын их Михайло» не сделал этого «по нерадению». Факт этот надо признать очень серьезным при том значении, какое имел этот обряд в крестьянской среде и какое придавалось ему государственной властью.[65] Молодой Ломоносов впервые проявил в этом свою мятежную и непокорную натуру. Мы не знаем точно, как сложились отношения Ломоносова со старообрядцами, однако несомненно, что он получил возможность глубоко заглянуть в их быт и своеобразную культуру.

Старообрядцы были на Севере повсюду. Ломоносов встречал их во время своих плаваний на Мезень и у себя на Курострове, где у староверов было свое особое кладбище.

Не мало их укрывалось и в самих Холмогорах. Здесь в 1664 году более трех месяцев пробыл неистовый протопоп Аввакум, направлявшийся в ссылку в Пустозерский острог и задержавшийся из-за осенней распутицы. В Холмогорах Аввакум приобрел себе последователей, в том числе бегавшего босиком по снегу юродивого Киприяна, который потом очутился вместе с ним в пустозерской земляной тюрьме и незадолго до сожжения самого Аввакума кончил жизнь на плахе. [66]

Старообрядческое движение захватило на Севере широкие слои народа. «Раскол», как называли его церковники, отражал классовые противоречия русского общественного развития. «Если эта классовая борьба носила тогда религиозный отпечаток, — говорил Ф. Энгельс о подобных народных движениях средневековья, — если интересы, потребности и требования отдельных классов скрывались под религиозной оболочкой, то это нисколько не меняет дела и легко объясняется условиями времени».[67] Русский народный бунт под знаменем «старой веры» меньше всего был вызван обрядовыми «разностями», явившимися лишь внешним поводом и выражением «раскола». В старообрядчестве проявлялись, особенно на первых порах, элементы антифеодальной борьбы, народного протеста против всё усиливающегося гнета крепостнического государства. После разгрома движения Степана Разина и Булавинского восстания старообрядчество часто становилось прибежищем всех недовольных.

Старообрядчество пустило глубокие корни на Севере. Оно росло не только за счет местного, но и пришлого люда. В укрытые за непроходимыми лесами скиты уходили крестьяне и солдаты, измученные бесконечными поборами, рекрутчиной, лихоимством властей и произволом помещиков.

Большую известность приобрел с конца XVII пека староверческий скит, основанный братьями Андреем и Семеном Денисовыми на реке Выг, в Олонецком крае, и сыгравший заметную роль в хозяйственной и культурной жизни Беломорья. В короткий срок выговские «пустынножители» создали преуспевающую общину с монастырским уставом и широкой хозяйственной деятельностью. Они охотно принимали к себе всех, ищущих пристанища, не справляясь об их прошлом. Надо было только осенить себя «крестным знамением» двумя перстами да «принять послушание», т. е. согласиться работать без устали на «обитель».

Неоплаченный безответный труд «послушников» позволил быстро окрепнуть «обители». Начав с «толчеи», на которых в неурожайные «зеленые годы» мололи древесную кору, чтобы подмешивать ее в пищу, выговцы постепенно обзавелись своими заправскими мельницами, кузницей, занялись гонкой смолы и дегтя, обработкой кож, построили «кудельный завод», на котором домашним способом изготовляли ткани, и даже устроили меднолитейную мастерскую.

Выговцы разработали за десятки верст от монастыря пустующие земли, развели многочисленный скот, проложили дороги через гати и топкие места, завели собственные рыбные и зверобойные промыслы на Белом море. Наконец, выговцы повели крупную торговлю хлебом, и не только снабжали им Беломорский север, но и взялись за доставку его в Петербург и притом на «новоманерных судах», согласно последним указам Петра I.

Когда в 1703 году Петр шел с войском через олонецкие леса, выговцы были страшно напуганы. В монастыре были приготовлены «смолье и солома», и они готовились «огнем скончатисе». Но Петр посмотрел на дело здраво и не стал разорять пустынь. Он лишь приписал выговцев к Псвенецким горным заводам, обязав работать их на государство.

Льготы, дарованные Петром, и успехи в «мирских делах» и торговле дали возможность окрепнуть выговской обители, превратившейся в целый городок. В разросшейся «пустыне» процветали различные ремесла: шитье шелком и золотом, резьба по дереву, финифтяное дело. В своих «медницах» выговцы отливали не только небольшие иконки, но и тяжелые кресты и «створы» с выпуклыми изображениями «двунадесятых праздников», а также застежки для книг, чернильницы, печати, пуговицы и пр. На отлитые предметы часто наводили чистую стекловидную финифть, расцвеченную черными и цветными точками.

Чтобы обеспечить своих единоверцев иконами и богослужебными книгами, выговцы завели иконописные мастерские и устроили особые кельи, где «грамотницы и грамотники» усердно занимались перепиской старинных книг. Они выработали особое четкое и тщательное «поморское письмо», приближающееся по начертанию к печатным шрифтам XVI века. Из выговской «пустыни» расходились по всему Поморью книги в кожаных переплетах с медными застежками, украшенные тонкими цветными рисунками, выведенными на добротной бумаге.

Всей новой, стремительно развивавшейся культуре петровского государства выговские начетчики стремились противопоставить свою «образованность», для чего были способны учиться даже у ненавистных им «никониан». Андрей Денисов под видом «купца» обучался в Киевской академии «грамматическому и риторическому разуму», а его брат Семен изучил «пиитику и часть философии». Возвратившись в пустынь, Денисовы собрали вокруг себя искусных живописцев, знатоков церковного устава, древней истории и старинных распевов. Они стали готовить в своей среде искушенных начетчиков и полемистов. В глуши Заонежья возникла своеобразная старообрядческая школа, где изучали логику и риторику, составляли различные руководства и грамматики, в которых прославлялась «дражайшая премудрость» — «яко все злато пред нею песок малый и яко брение [68] вменится пред нею серебро».

Выговская пустынь сыграла некоторую роль в распространении образования на Севере. Но при этом необходимо подчеркнуть, что выговские «пустынножители» ставили перед собой крайне реакционные цели, так как стремились, по их собственным словам, «весь народ возвратить к старинным временам, преданиям и обычаям». Здоровая энергия северного крестьянства, находившая выход в деятельности Выга, получала искаженное применение. Мятежные ревнители старины отстаивали исторически обреченное дело. Старообрядческая культура хотя и достигла довольно высокого уровня, однако оставалась целиком средневековой и схоластической. Она замкнулась в рамках старой феодальной культуры Московской Руси. И эти рамки еще сузились. В скитах царило страшное изуверство. Выговские писатели неустанно прославляли тех, кто «за древлецерковное благочестие огнем скончалися», т. е. сожгли себя заживо. С «книжной премудростью» уживались невыносимая темнота, невежество и суеверие.

Сближение Ломоносова со старообрядцами возникло из его тяги к знанию, к ревниво оберегаемым книгам, которые, казалось, скрывают «неисчислимую премудрость». Но его постигло жестокое разочарование. Ломоносов скоро убедился, что все эти «сокровенные книги» не таят в себе ничего, что могло бы действительно ответить на волнующие его вопросы, что весь спор, все мученичество и ожесточение вызваны нелепым и слепым упорством из-за буквы и обрядовых мелочей, превращенных гонимыми и преследуемыми людьми в символ их «вечного спасения». Ломоносов, как Иван-царевич в сказке, пошел к старообрядцам за «живой водой», а нашел у них только темное мудрствование и закоренелую нетерпимость ко всякому движению мысли. Старообрядцы, по их собственным словам, ненавидели «мудрых философов, рассуждающих лица небесе и земли, и звезд хвосты аршином измеряющих». А юному Ломоносову как раз хотелось измерять хвосты комет и разгадать тайну северного сияния.

Столкнувшись с затхлым и темным миром старообрядчества, Ломоносов неминуемо должен был отшатнуться от него. И у него на всю жизнь осталось чувство досады и личного раздражения, которое сквозит во всех его последующих отзывах о «раскольниках». В пору своей зрелости Ломоносов пишет злую сатиру «Гимн бороде», в которой ставит на одну доску старообрядцев и православное духовенство, т. е. всех представителей реакционного мировоззрения.

В этой сатире Ломоносов обнаруживает замечательное понимание исторической обстановки. Он осуждает и осмеивает суеверов, которые готовы сжечь себя ради «двуперстия» или ношения бороды, но он видит, к чему приводят правительственные меры преследования этих темных и ожесточившихся людей. Он рисует яркую картину угнетения, бесправия и всевозможных злоупотреблений, возникающих в результате административного «искоренения раскола». Чиновники и начальники воинских команд превращают это дело в средство беззастенчивого грабежа и насилия над народом. Вот портрет такого бравого командира:

Лишь разгладит он усы,

Смертной не боясь грозы,

Скачут в пламень суеверы;

Сколько с Оби и Печеры

После них богатств домой

Достает он бородой.

За примерами ему было недалеко ходить. В 1726 году, когда Ломоносову было уже пятнадцать лет, произошло самосожжение старообрядцев в Озерецкой волости, Важского уезда. Расследование, произведенное холмогорским архиепископом Варнавой, установило, что в 15 верстах от деревни Гаврилихи существовала старообрядческая «пустынь» — небольшая часовенка, обнесенная бревенчатым забором. Настоятельствовал в ней каргополец Исаакий, «простой мужик». Все крестьяне Гаврилихи были православные и ходили в церковь, за исключением богатого крестьянина Максима Нечаева, отцом которого и была устроена пустынь.

Максим уговаривал односельчан уйти в пустынь, уверяя, что на церквах теперь «крест католицкий» и крестятся там «щепотью». Крестьяне на эти богословские доводы отвечали, что в пустыни «хлеба и соли взять негде», на что Максим прельщал обещанием: «не тужи, сыт будешь». Таким путем ему и удалось уговорить семь семейств, которые «с женами и детьми» оставили свои дома, пришли к Исаакию и пали ему в ноги, прося благословить их «в пустыню войти». Исаакий их принял, выучил одной молитве «Господи, помилуй» и благословил трудиться на пустынь.

Узнав об этом бегстве, майор Михайло Чернявский, «обретавшийся на воеводстве в Шенкурске», предпринял целую военную экспедицию, отправившись в черный лес с отрядом солдат. Узнав о приближении отряда, старообрядцы облачились в белые рубахи и, собравшись в часовне, взяли в руки зажженные свечи.

У пустынножителей, как показали свидетели, было три ружья и немного пороху, но они не собирались стрелять в Чернявского, который настойчиво предлагал Максиму сдаться. Тот, видимо, колебался, так как ответил: «Не сдамся, но если тебе нужны наши книги, возьми». Чернявский приказал солдатам стрелять и идти на приступ. Тогда старообрядцы ответили выстрелом из ружья пыжом, чтобы «попугать». Солдаты вошли внутрь пустыни, но Максим успел поджечь часовню. Задыхаясь от дыма, старообрядцы толпились возле узких окон часовни. Солдаты едва успели вытащить из окна старуху Анну Гаврилову, да еще один старообрядец успел выползти. Остальные все сгорели. Уходя из Раменья, Чернявский повез с собой на нескольких возах «пожитки пустынников»: «мер девяносто» хлеба ржаного, овес, шубы, овчины, «коров четырнадцать», телят и прочее.

По расследованию дела Синод был вынужден послать в Сенат «ведение» с просьбой «оному майору и иным светским командирам такие непорядочные поступки воспретить, ибо по всему видно, что оные раскольники предали себя сожжению, видя от него, майора, страх».[69]

Обо всем этом довольно наслышался Ломоносов в пору своей юности. Он с отвращением осудил мрачное изуверство, но не остался глух к воплям и стонам страждущего от всяческого произвола и гибнущего в глубокой темноте народа, в просвещении которого он потом видел задачу своей жизни.

Однако мы решительно отвергаем довольно распространенное представление о большой роли северного старообрядчества в умственном формировании Ломоносова или в его жизненной судьбе [70]

* * *

Михайло Васильевич Ломоносов рос и формировался под могучим воздействием петровского времени.

Петра Великого хорошо знали на Севере. Совсем еще не старые люди помнили, как 28 июля 1693 года, в пятницу, Петр I «объявился от Курострова» на семи стругах.

Петр поразил северян своей кипучей энергией, простотой обращения, любовью к морю. Они привыкли видеть, как он в простом шкиперском платье толкался среди русских и иноземных лоцманов и матросов, жадно присматривался ко всему, пытливо расспрашивал об устройстве судов и обычаях на море, закладывал и спускал на воду первые русские корабли, толковал и пировал с Бажениными на Вавчуге.

По местному преданию, бывая у Бажениных, Петр несколько раз пешком проходил через весь Куростров, направляясь в Холмогоры или из Холмогор.

В самой семье Ломоносовых хорошо помнили Петра. Умерший в 1727 году Лука Ломоносов должен был принимать участие во встрече и проводах Петра как один из видных и зажиточных «мирских людей». Видел Петра и Василий Дорофеевич, и притом не только на Курострове, но, кажется, и в самом Архангельске. С его слов дошел до нас известный анекдот о холмогорских горшках. Однажды в Архангельске Петр увидел на Двине множество барок и других «сему подобных простых судов». Он справился, что это за суда и откуда они. Ему ответили, что это мужики из Холмогор везут разный товар на продажу в Архангельск. Петр пошел смотреть и стал переходить с одного судна на другое. Нечаянно под ним проломился трап, и он упал в баржу, нагруженную глиняными горшками. «Горшечник, которому сие судно с грузом принадлежало, посмотрев на разбитой свой товар, почесал голову и с простоты сказал царю: — Батюшка, теперь я не много денег с рынка домой привезу. — Сколько ты думал домой привезти? — спросил царь. — Да ежели б всё было благополучно, — продолжал мужик, — то бы алтын с. 46 или бы и больше выручил». Петр дал холмогорцу червонец, чтобы он не пенял на него и не называл причиной своего несчастья. «Известие сие, — как пометил Якоб Штелин, собиравший устные рассказы о Петре, — было получено от профессора Ломоносова, уроженца Холмогор, которому отец его, бывший тогда при сем случае, пересказывал».[71] В детстве Ломоносов часто слышал толки о войне со шведами, непосредственно угрожавшей русскому Поморью. Далеко разносились вести не только о таких событиях, как дерзкое появление шведских кораблей у Новодвинской крепости, но и об их непрекращающихся коварных происках в северных водах. Поморам постоянно приходилось быть настороже. В Кеми, Керети, на Выге и даже в Олонце — везде опасались нападения шведов и готовились дать им отпор.

17 июня 1718 года управляющий олонецкими заводами В. И. де Геннин писал адмиралу Ф. М. Апраксину в Петербург, что он получил сведения «с лопских погостов» о появлении «неподалеку от нашего рубежа» шведского отряда в двести человек под командой майора Энберга, который расспрашивал местных жителей «сколь далеко Кемский городок и сколько порогов на Выге реке, которая в Кемь падет, также сколько расстояния до петровских заводов». «Я истинно опасен, — писал де Геннин, — что он рекою до Кемского городка пойдет и разорит нашего ведения поморцев також и архангелогородского ведения городок Кереть». [72] «Худые вести не лежат на месте», — гласит местная пословица. И то, что стало известно де Геннину на далеком олонецком заводе, знал каждый помор, в особенности если ему не раз доводилось проходить на промысловом судне мимо «лопских погостов».

Немало волнений было и в семье Ломоносовых, совершавших далекие плавания на Мурман. К обычным опасениям за жизнь и судьбу поморов, о которых подолгу не было никаких известий, прибавлялась еще и тревога, вызванная военным временем.

От всей своей родни и односельчан Михайло Ломоносов наслышался много всяких рассказов о Петре. Всюду, где бы он ни был, — плыл ли он по морю, ходил ли по улицам Архангельска, или бродил по Курострову, — всё напоминало о Петре, громко говорило об огромной созидательной работе, которая шла во всем крае.

Появление Петра на Севере всколыхнуло двинскую землю, наполнило ее деловым шумом и оживлением. Поморское крестьянство, в значительной своей массе, радостно встретило Петра. Поморам были близки и понятны его интересы и устремления. Они, пожалуй, меньше других крестьян крепостной России испытывали тяготы петровских преобразований и в то же время отчетливее видели и ощущали непосредственные выгоды от петровских реформ, быстрое развитие порта и судостроения и общий подъем хозяйственной и торговой жизни своего края.

Михайло Ломоносов принадлежал к той поморской среде, которая поддерживала Петра в его начинаниях и на которую Петр опирался в своей деятельности на Севере.

Героическая личность Петра должна была неудержимо привлекать к себе воображение молодого помора. Смутное, но горячее стремление к какой-то большой деятельности рано поселилось в его неукротимом сердце. Он гордился родным Севером и мечтал стать участником славных дел своего народа. Петр Великий пробудил и призвал к новой жизни юношу Ломоносова. И он прекрасно понимал, что именно петровские преобразования определили и его жизненный путь. И не случайно, конечно, свою короткую надпись к статуе Петра (1750) Ломоносов оканчивает такими искренними словами:

Коль много есть ему обязанных сердец!

* * *

Заметную роль в хозяйственной и культурной жизни Беломорского, севера играл в пору юности Ломоносова холмогорский Архиерейский дом. После учреждения в 1692 году епархии и назначения первым архиепископом Холмогорским и Важским Афанасия Любимова в Холмогорах был построен большой каменный собор о пяти главах, колокольня и длинное двухэтажное здание, где в сводчатых маленьких комнатках разместились покои архиерея.

Архиерейский дом не только представлял собой сложное церковно-административное управление обширного края, но и являлся крупной феодальной вотчиной с разбросанным на значительной территории хозяйством. В 1694 году архиепископ Афанасий, построив две лодьи, «сыскал на Мурманском берегу становище Виселкину губу и речку Поршиху и тамо учинил для житья промышленным людям избы и анбары и всякой завод», добившись от царей грамоты на владение этими угодьями.[73]Архиерейский дом отправлял ежегодно в вешний и летний промыслы артели покрученников. «Вешняки» отправлялись в конце зимы «на пёшу». Они пробирались по ледяным тропам и дремучим лесам сперва от Холмогор на Колу, а потом выходили на побережье к архиерейским становищам, где их ожидали готовые карбасы, снасти и припасы. «Летняки» двигались на больших лодьях, на которые потом забирали весь улов и своих товарищей по промыслу — вешняков.

Всё, что находилось на становище, — избы, сени, амбары, сараи, рыбные скеи (места для посола), поварни, весь хозяйственный и бытовой инвентарь, квашни, котлы, чаны, братины, бочки, орудия лова, дорогостоящие «яруса» на пятьсот, тысячу и более крючков, снасти, веревки, лодейные паруса и, конечно, сами лодьи, — всё принадлежало самому Архиерейскому дому. Осенью, когда наступало время раздела добычи, улов каждой лодьи принимался за десять участков. Кормщики и карбасники получали по половине участка, а всего 1/6 улова. На долю всех остальных покрученников приходилось «из уловной всякой рыбы пятая доль», т. е.1/45  доля улова на каждого (из девяти человек). Архиерейский дом забирал себе 57/90 улова.

На долю рядовых покрученников доставалось так мало, что почтя всё уходило на расплату за полученное раньше. Покрученники набирались из «домовой вотчины» Архиерейского дома и находились от него в полнейшей зависимости.

Наряду с целым штатом стряпчих, подьячих и писцов, непосредственно занимавшихся церковными и монастырскими делами, при Архиерейском доме было много различных мастеров. Тут были швецы, хлебники, повара, столяры, гвоздарь, кузнец, конюхи, коровники, привратники, караульщики, мельники, помельщики (подсобные рабочие на мельницах), истопники и водовозы. Был даже свой механик — «часоводец», занимавшийся исправлением часов и различных механизмов, больше пятнадцати человек иконописцев, мастера, занимавшиеся изготовлением серебряных и оловянных крестов, и многочисленные певчие.

В Архиерейском доме состояло около двадцати человек собственных «детей боярских», которые ездили по разным поручениям в Москву, посылались в приказы «для справок», собирали «дани» с вотчинных деревень, ревизовали промыслы, разыскивали «раскольников» и т. д. Интересно, что по своему происхождению «дети боярские», приписанные к Архиерейскому дому, вовсе не были дворянами, а набирались из местного населения. «Дети боярские и прочие в доме его, — писал в своей отписке архиерей Варнава в 1721 году, — не из дворянского чину и первопоставленным Афанасием, архиепископом Холмогорским, набраны были из посадских, а другие из крестьянства и из бобылей и из других холмогорских жителей».[74] Среди «детей боярских» был даже один закройщик и один швец, которым и шло жалованье чина детей боярских, а за шитье ничего не выдавалось.[75]

Колоритной фигурой был первый холмогорский архиепископ Афанасий Любимов (1641–1702), происходивший из сибирских старожилов, с большим трудом пробившийся к образованию, самоучкой изучивший латынь. Примкнув сначала к старообрядцам, Афанасий скоро стал их яростным противником. Во время знаменитого в истории церкви спора со старообрядцами в Грановитой палате 5 июля 1682 года, в присутствии царевны Софьи, Афанасий, отвечавший за патриарха, довел Никиту Добрынина, прозванного Пустосвятом, до такого ожесточения, что тот вырвал у него полбороды.[76]

Крутой нравом, наказывавший своих служек «шелепами» и сажавший их на цепь, Афанасий в то же время был типичный древнерусский книжник, приверженный к букве предания не меньше старообрядцев. Он ревностно собирал книги и составил довольно обширную библиотеку, где было не менее ста печатных и рукописных книг светского содержания.

Как видно из сохранившегося каталога, у него были «Хронографы», «Степенная книга», «Летописец киевский», «Книга о житии и храбрости Александра Македонского», «Кроники польские» и другие исторические книги, несколько «Хождений в Палестину» (в том числе и Трифона Коробейникова), латинский лексикон, трехъязычные буквари и многое другое.

Афанасий оказался не чуждым и научно-техническим интересам. В его холмогорских покоях находились карты и глобусы. В крестовой палате висел «Чертеж землемерию печатной на листы», «Чертеж архиерейским морским промыслам» и др. В столовой палате находилась карта «Украинским и Черкасским городам от Москвы до Киева и [пути] в Крымскую землю».

Афанасий даже сам занимался составлением карт и чертежей местностей. В январе 1702 года Афанасий посылает в Москву Ф. А. Головину «тщания и потружения моего немаловременного чертеж Двины реки, начешийся за осмь верст выше града Архангельска от реки Уймы и до самых двинских устьев; и устия все в них и при них прилеглыя воды и малые протоки и острова и пески, все нарисовано колико возможно по размеру с достоверною сказкою и подписано истинно». Особенно примечателен интерес Афанасия к астрономии. В его библиотеке находилось несколько печатных и рукописных «Космографии», «Книга новое небо со звездами», «Книга о кометах» и др. При описи имущества Афанасия после его смерти в 1702 году на окне в задней келье было найдено «стекло зрительное круглое в дереве», т. е. небольшая зрительная труба. Интересна в этом отношении и запись в расходной книге Архиерейского дома за 1696 год, отмечающая, что «июня в 28 день куплен архиепископу градус да стекло, с которого по градусу смотрят», а еще раньше, в 1692 году, «для архиерейских потребств» на Архангелогородской ярмарке было куплено семь «трубок окозрительных», вероятно для нужд поморов, снаряжавшихся на далекие промыслы Архиерейским домом. Однако с полным основанием можно предполагать, что и сам Афанасий занимался астрономическими наблюдениями и был знаком с геодезической практикой.

Афанасий оказывал Петру содействие в укреплении северных берегов и принимал участие в постройке Новодвинской цитадели, лично выезжая на Березовское устье и «досматривая» места «к годности строения там крепости» как человек, смыслящий в строительном деле.

Разносторонняя деятельность Афанасия в Холмогорах отражала не столько его личные свойства, сколько кипучую энергию и любознательность самого края.

Несколько иного склада был наиболее выдающийся преемник Афанасия в Холмогорах Варнава Волостковский (1660–1730). Сын украинского шляхтича из Галиции, он получил прекрасное по тому времени образование в Киево-Могилянской академии, откуда вместе с известным Сильвестром Крайским был вытребован в Московскую славяно-греко-латинскую академию, где состоял проповедником. В 1712 году он был рукоположен в архиепископа Холмогорского и Важского и занимал эту должность до своей смерти 8 октября 1730 года. Таким образом, все детство и юность Ломоносова приходились на годы правления в Холмогорах Варнавы.

Варнава Волостковский, по многим отзывам, был одним из самых ученых иерархов петровского времени. В 1719–1721 гг. он бывал в Петербурге, где вместе с президентом Синода Стефаном Яворским рассмотрел и скрепил составленный Феофаном Прокоповичем ответ на послание Сорбонны о мире и воссоединении церквей.[77]

С появлением Варнавы Волостковского на Север нахлынули воспитанники Киевской академии: Порфирий Кульчицкий, Хронкевич, Баранкевич, Кардашевский и другие. Все они получили различные должности при Архиерейском доме и до известной степени задавали тон окружающим. В покоях «ученейшего владыки» теперь нередко слышалась латинская, польская и украинская речь и чувствовалась общая атмосфера южнорусской образованности.

Нечего и думать, что Михайло Ломоносов мог непосредственно соприкасаться с культурным бытом Архиерейского дома. Архиереи были людьми недоступными, редко покидали свои покои, передвигались не иначе, как в карете, с большой свитой. Архиерейский дом жил обособленной, замкнутой жизнью, куда более уединенной, чем монастыри, осаждаемые толпами богомольцев.

С окружающим населением общались лишь состоявшие при архиерее «боярские дети», приказные и различные другие служащие, по большей части семейные и тесно связанные с посадом. И, конечно, всеми уважаемый промышленник соседнего Курострова Василий Дорофеевич Ломоносов имел среди них немало знакомцев.

* * *

В 1711 году Петр I пожаловал Федора Баженина чином экипажмейстера Архангельского адмиралтейства. С той поры до самой смерти (1726) Федор Баженин прожил в Соломбале, а управление верфями и обширным хозяйством перешло к его брату Осипу, никуда не отлучавшемуся из Вавчуги.

После смерти Осипа Баженина (1723) в дело вступила родная дочь Осипа Анисья Евреинова, которая достроила незаконченные два галиота и уже в августе 1724 года доносила, что «оба галиота со всеми припасами и людьми отпущены на Грумант для звериного промысла».

Сохранилось и описание Вавчугской верфи, составленное в это время. Из него видно, что вся река Вавчуга у устья находилась в общем владении Осипа и Федора Бажениных. Все постройки на верфи были сосновые, некоторые весьма значительных размеров.

Верфь была снабжена всем необходимым для пильного дела: «пялами, каждое о нескольких колесах и пилах, с подъемными снастями, санями и железными полозами в семь сажен длины, по коим ходят бревна, двумя валами, пильными рамами, шестью железными молотами, 29 железными пилами заносными, долотами, ломами, шестернями, жерновами, водяными колесами, блоками, обручами». При мельнице были большой амбар, рабочая изба, кузница, сарай для уголья, амбар с корабельными и хозяйственными вещами. [78]

Недавно в отделе истории русской культуры Государственного Эрмитажа в Ленинграде был обнаружен альбом рисунков, принадлежавший Ивану Никифоровичу Баженину. Альбом датирован 1764 годом. Воспитывавшийся в Голландии И. Н. Баженин обучался рисованию, в чем достиг заметных успехов. И вот среди его рисунков на различные классические сюжеты в конце альбома оказался простенький и, несомненно, сделанный по памяти план: «Деревня Лубянки, село Вавчуга, Вавчужские заводы Баженина и его верфь». План этот относится к тому времени, когда работа на верфях уже прекратилась. На плане указаны дом Бажениных и хозяйственные постройки: баня, дровяной сарай, подвал, огород, теплица, погреб, колодец, конюшня, кожевня, пустырь, амбары — все уголки Баженинской усадьбы, которые были памятны Ивану Баженину с детских лет и стали ему особенно близки и дороги на чужбине.

На плане отчетливо указано место плотины и находившихся при ней мукомольной и пильной мельниц, развалины верфи, смоляного и канатного заводов. Очерчены озеро и находившиеся на нем острова, хотя, разумеется, очертания их намечены очень условно. Отмечен кедр, посаженный Петром, и какие-то неизвестные нам хозяйственные постройки (скорее всего, сараи) на двух больших островах.

Юноше Ломоносову приходилось много раз бывать на Вавчугских верфях. Стоило только спуститься с куростровской возвышенности на Большой Езов луг и пересечь вытекающую из Петухова озера речушку Езовку, как вскоре пойдут одна за другой ровдогорские деревеньки, и вот уже с высокого угора виднеются широкие просторы Большой Двины.

Справа за песчаными отмелями резко выделяется поросший густым хвойным лесом мыс, метко прозванный Рыбьей головой. Наискось от него, на противоположном берегу, теряется в синем тумане Усть-Пинега. Слева за рекой высокую гряду лесистого берега словно замыкает стройная церковь Чухчеремы, а напротив Ровдогор берег словно раздвигается, открывая отступившие в глубь зеленые холмы, где и расположилась Вавчуга. На песчаных уступах по обе стороны раскинулись беспорядочные кучки серых домов, а посреди высится большой двухэтажный деревянный дом и неподалеку от него каменная церковь.

Голые остовы кораблей и недостроенные карбасы заполняют более низкое пространство по направлению к деревеньке, носящей название Лубянки. Во всей округе толкуют, что она населена беглыми солдатами, которых скрыли Баженины, принявшие их на свои верфи.

Под угором на песчаном берегу реки всегда можно найти пустой карбас. Недолго приходится ждать и попутчиков. Подростки, женщины, даже старухи весело садятся на весла, вычерпывают воду деревянной «плицей», правят к берегу, а такой богатырь, как Ломоносов, мог и один управиться с лодкой.

Переправившись на другой берег и подымаясь по песчаному склону к Вавчуге, он, прежде всего, наталкивался на большую прямоугольную наковальню, вросшую в землю почти на самом краю обрыва. По преданию, на ней работал сам Петр. [79]

Наверху у плотины расположилась пильная мельница Бажениных. Небольшой ручей стремительно сбегает по камням вниз. Невдалеке открывается живописное озеро, на котором один за другим высятся поросшие лесом большие острова.

Справа, совсем близко от берега, тянется длинная изумрудно-зеленая ровная дорожка, загибающаяся по направлению к середине озера. Гряда устроена на озере искусственно — на ней вьют корабельные канаты.

Особенно хорошо на Вавчуге осенью. Пасмурное серое небо удивительно гармонирует с великолепием осеннего убора окружающих лесов. В зеркальной глади озера среди широких листьев кувшинок колышатся желто-оранжевые отражения цепенеющих деревьев. Исполинские сосны трепещут над водой рядом с бурокрасной осиной и еще сохранившей зеленую листву черемухой, а над ними подымаются прозрачно-зеленые, словно светящиеся, лиственницы и иссиня черные ели. Огромная сосна словно наклонила мохнатые темные лапы над кроваво-красной рябиной. Вдоль прибрежной полосы хвощей и осоки серебристой стрелкой взметнулась какая-то рыба.

Большие острова разбивают озеро на несколько заливов. Ближайший, самый высокий остров называется Городище. Отсюда на десятки верст вокруг открывается замечательный вид на туманные разливы Северной Двины. На нижнем уступе Городища, недалеко от воды, подрастают два молодых кедра, посаженные Петром I в 1702 году в память двух спущенных кораблей. Рядом притаился маленький, почти круглый островок, напоминающий мохнатую шапку. Наверху его, среди кустарников и небольших деревьев, укрылась небольшая утоптанная площадка, всего двенадцать шагов в длину и пять в ширину, где врыт в землю небольшой деревянный стол. Здесь уединялся и пировал с Бажениными Петр, когда посещал Вавчугу.

Еще дальше, за широким проливом, тянется большой угрюмый остров Кекур, поросший густым хвойным лесом, за ним не столь уже высокий Матрёнин остров и несколько болотистых островков. Слева в конце озера образуется широкое устье, — там виднеются остатки старой плотины, перегораживавшей Вавчугский ручей.

Бродя по Вавчуге, юноша Ломоносов присматривался ко всему, толковал с опытными мастерами, любовался их умной сноровкой, расспрашивал обо всех хитростях корабельного дела.

Настойчивый стук молотков и веселое жужжание пильных мельниц радостно отзывались в его сердце.

Ломоносов рос и развивался в кругу самых разнообразных ремесленных и технических интересов. На двинских островах жили и работали гончары, шорники, бондари, каменотесы, кузнецы, судостроители. Быстрокурье славилось своими колесниками и санниками, Ровдина гора — «купорами» (бондарями), Куростров — резчиками по кости.

Мы полагаем, что Ломоносов выучился грамоте не столь рано, как уверяют некоторые биографы (А. Грандилевский и др.), говоря, что он научился читать еще от матери. Предположение, что Елена Сивкова была грамотна и даже «обладала начитанностью», маловероятно, так как грамотность женщин в среде северного духовенства, как и среди крестьян, была чрезвычайно редким явлением.

По сведениям, собранным в 1788 году, Михайло Ломоносов, «не учась еще российской грамоте, ходил неоднократно за море». А «как пришел он с моря уже взрослый (по внешнему виду. — А. М.), вознамерился учиться российской грамоте, и обучал его оной той же Куростровской волости крестьянин Иван Шубной, отец Федоту Ивановичу Шубному, который ныне при Академии Художеств». Известие это, опубликованное при жизни земляка Ломоносова — скульптора Федота Шубина, а возможно и полученное от него самого, по видимому, достоверно, хотя Иван Афанасьевич Шубной был всего лет на семь старше Ломоносова и, по некоторым отзывам, не особенный грамотей.

Другим его наставником был местный дьячок Семен Никитич Сабельников, считавшийся одним из лучших учеников подьяческой и певческой школы при холмогорском Архиерейском доме. Обучение грамоте началось с Псалтири и Часослова и шло весьма успешно. По преданию, возможно более позднему, дьячок, обучавший Ломоносова, скоро пал в ноги своему ученику и смиренно повинился, что обучать его больше не разумеет.

Показать свою грамотность в северной деревне можно было только в церкви. Да и обучавший Ломоносова грамоте дьячок, вероятно, стремился приучить его к «четью-петью церковному», а то и заполучить себе помощника. И вот Ломоносов, как рассказывает академическая биография 1784 года, «через два года учинился, ко удивлению всех, лучшим чтецом в приходской своей церкви.

Охота его до чтения на клиросе и за амвоном была так велика, что нередко биван был не от сверстников по летам, но от сверстников по учению, за то, что стыдил их превосходством своим перед ними произносить читаемое к месту расстановочно, внятно, а притом и с особливою приятностью и ломкостью голоса».

Трапеза, или теплый притвор в церкви, где совершались различные церковные «требы» (например, крещение младенцев), а также паперть служили местом общественных сборищ и «мирской жизни». Там скрепляли различные частные сделки и составляли нужные бумаги.

Односельчане обращались теперь к молодому грамотею, когда надо было подписать какую-либо бумагу. Сохранилась подрядная запись (договор) на постройку куростровской церкви от 4 февраля 1726 года, на которой «вместо подрядчиков Алексея Аверкиева сына Старопоповых да Григорья Иванова сына Иконникова по их велению Михайло Ломоносов руку приложил». В этой подписи четырнадцатилетнего Ломоносова нет ни единой орфографической ошибки, хотя почерк не приобрел еще твердости и законченности. Сохранилась и другая расписка Ломоносова за подрядчика Петра Некрасова, получившего 25 января 1730 года у выборного из прихожан «строителя» Ивана Лопаткина «в уплату три рубли денег».

Постигнув грамоту, Ломоносов стал усердно разыскивать книги. Русская северная деревня оказалась книгами не скудна. Жаждущий чтения Ломоносов скоро разузнал, какие книги находятся у каждого из его соседей. Особенно привлекала его семья зажиточного помора Христофора Дудина, обладавшая целой библиотекой. Здесь, как сообщает академическая биография Ломоносова, «увидел он в первый раз недуховные книги. То были старинная славянская грамматика, напечатанная в Петербурге в царствование Петра Великого для навигатских учеников. Неотступные и усиленные просьбы, чтоб старик Дудин ссудил его ими на несколько дней, оставалися всегда тщетными. Отрок, пылающий ревностию к учению, долгое время умышленно угождал трем стариковым сыновьям, довел их до того, что выдали они ему сии книги. От сего самого времени не расставался он с ними никогда, носил везде с собою и, непрестанно читая, вытвердил наизусть. Сам он потом называл их вратами своей учености». Случилось это, надо полагать, только после смерти Христофора Дудина, скончавшегося 12 июля 1724 года.

Славянская грамматика Мелетия Смотрицкого (1578–1633), изданная в первый раз в Евю близ Вильно в 1618 году и напечатанная в 1648 году в Москве, была написана невразумительным языком. Для ее преодоления требовалось много терпения и даже отваги. Постичь по ней «известное художество глаголати и писати учащее» было мудрено. «Что есть ударение гласа?»— мог прочесть Ломоносов и ломал голову над ответом: «Есмь речений просодиею верхней знаменование». Или: «Что есть словес препинание?» «Есть речи, и начертанием различных в стропе знамен, разделение». Но разобраться все же было можно. И это была серьезная книга, содержащая, между прочим, и правила, как «метром или мерою количества стихи слагати».

Другая книга всецело завладела вниманием Ломоносова. Она тоже была отпечатана старым церковно-славянским шрифтом, украшена аллегорическими рисунками и носила название: «Арифметика, сиречь наука числительная. С разных диалектов на славенский язык переведенная и во едино собрана и на две книги разделена… в богоспасаемом царствующем великом граде Москве типографским тиснением ради обучения мудролюбивых российских отроков, и всякого чина и возраста людей на свет произведена». Внизу, в рамке, окружавшей заглавие, мелкими, едва приметными буквами было напечатано: «Сочинена сия книга чрез труды Леонтия Магницкого». Издана книга была в 1703 году.

В предисловии Магницкий (1669–1739) славит Петра, который «обрел кораблям свободный бег» и создал грозный русский флот «врагам нашим вельми губно». Магницкий говорит, что он внес в свой труд «из морских книг, что возмог», и что всякий, кто «хотяй быти морской пловец, навигатор или гребец», найдет в ней для себя пользу. Привлекая в свою книгу разнообразный материал, Магницкий пользовался сложившейся издавна на Руси терминологией, задачами из старинных рукописных сборников, использовал народный технический опыт в области землемерия и практической геометрии. Магницкий заботился о том, чтобы его книга была понятна без наставника, лишь бы читатель был настойчив и прилежен:

И мню аз яко то имать быть, что сам себе   всяк может учить,

Зане разум весь собрал и чин природно русский, а не немчин.

Магницкий стремился сделать свою книгу как можно доступнее и занимательнее. Он внес в нее много затейливых и замысловатых задач, развивающих смекалку и математическое мышление. Среди них была и такая задача:

«Некий человек продаде коня за 156 рублев, раскаявся же купец, нача отдавати продавцу, глаголя: яко несть мне лепо взяти с сицевого (такового. — Л. М.) коня недостойного таковыя высокия цены. Продавец же предложи ему ину куплю, глаголя: аще ти мнится велика цена сему коню быти, убо купи токмо гвоздие, их же сей конь имать в подковах своих ног, коня же возьми за тою куплею в дар себе. А гвоздей во всяком подкове по шести и за един гвоздь даждь ми едину полушку, за другий же две полушки, а за третий копейку, и тако все гвозди купи. Купец же, видя столь малу цену и коня хотя в дар себе взяти, обещася тако цену ему платити, чая не больше 10 рублев за гвоздие дати. И ведательно есть: коли ким купец он проторговался?» И ответ: «придет 41787033/4 копейки».

Книга Магницкого отличалась свежестью и последовательностью изложения. Каждое новое правило начиналось у Магницкого с простого, чаще всего житейского примера, затем уже давалась его общая формулировка, после чего следовало много разнообразных задач, почти всегда имеющих то или другое практическое применение. Кроме того, к каждому действию прилагалось правило проверки — «поверение». Изложив действия с целыми числами, Магницкий, прежде чем перейти к дробям, или, как он называл их, «ломаным числам», помещает большую главу, содержащую разные исторические сведения о мерах и денежных единицах в древности и в новое время у разных народов, а также различные сведения, полезные в торговом деле и технике. Арифметика Магницкого отразила прогрессивные начала петровского времени. Магницкому удалось превратить свою книгу в своеобразную энциклопедию математических знаний, крайне необходимых для удовлетворения практических потребностей стремительно развивающегося русского государства.