Эхо декабрьской грозы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Эхо декабрьской грозы

Немалая честь для меня, живущего на покое, быть предметом столь лестного мнения человека, справедливо вызывающего восхищение той патриотической доблестью, с которой он служил родине в час грозной опасности, человека, имя которого останется в веках на самых блестящих и вместе горестных страницах русской истории.

Вальтер Скотт — Денису Давыдову

По невероятно случайному стечению обстоятельств правительственные известия о мятежных санкт-петербургских событиях соседствовали в столичных газетах с упоминаниями имени Пушкина. Денис Васильевич Давыдов, с нетерпением и тревогой ожидавший каждую почту, невольно обратил на это внимание.

В «Русском инвалиде» за 29 декабря 1825 года впервые публиковалось более-менее подробное (до сей поры появлялись лишь краткие сообщения, из которых что-либо уразуметь было трудно) описание «происшествия, случившегося в Санкт-Петербурге 14 декабря 1825 года». Здесь назывались имена главных виновных — Рылеева, братьев Бестужевых, Пущина, Кюхельбекера и прочих. А в другой столичной газете, «Северная пчела», за это же самое число объявлялось, что завтра, 30-го, поступит в продажу новая книга — «Стихотворения Александра Пушкина».

В «Journal de St. Petersbourg» за 5 января 1826 года Давыдов прочитал извещение об образовании Следственной комиссии для расследования «ужасного заговора» 14 декабря 1825 года, а в пришедшем с этою же почтой «Русском инвалиде», помеченном той же датой, печаталось объявление: «Стихотворения Александра Пушкина. 1826. Собрание прелестных безделок, одна другой милее, одна другой очаровательнее. Продается в магазине И. В, Оленина у Казанского моста, цена 10 р., с пересылкою 11 р.»...

«Ну, слава богу, — подумалось Давыдову, — коли рекламируется книга любезного Александра Сергеевича, стало быть, с ним ничего не приключилось. Значит, он в круг заговорщиков не зачислен. А дружба его с Пущиным, Кюхельбекером и другими, причастными к делу 14 декабря, о коей широко известно, в вину ему не поставлена. Иначе и книге его никакого хода дано не было бы...»

В этой связи мысли Дениса Васильевича, конечно, обращались и к себе. Москва полнилась глухими слухами об арестах: взяты и препровождены в Петербург с фельдъегерями Михаил Орлов, родственник Пущина Павел Калошин, в доме которого близ Арбата у Спаса на Песках он и жил по приезде в первопрестольную, множество соучастников заговора оказалось под стражей на юге после возмущения Черниговского полка, и среди них столь близкие сердцу поэта-партизана Василий Давыдов, молодые братья Раевские, Сергей Волконский, незадолго перед этим женившийся на Марии Раевской... Имена, имена... Родственники, друзья, приятели, добрые знакомые. Что покажут они на следствии? Легко может вскрыться, что, не принадлежа к тайному обществу, Денис Васильевич знал немало и молчанием своим способствовал заговорщикам. Одно признание Якубовича в намерении убить своими руками государя, сделанное в его доме, чего стоит!..

Единственное, что предпринял Денис Васильевич в эту пору, — разобрал свои бумаги. Причем огню ничего не предал. Все, что могло посчитаться крамольным либо бросающим тень на кого-либо из приятелей, он сложил в отдельный портфель, который и увез в подмосковную деревню и запрятал до поры так, чтобы его не одна живая душа отыскать не смогла.

Вскоре на его стол легла долгожданная книга Пушкина, выписанная им от книготорговца Оленина сразу же по прочтении объявления в «Русском инвалиде». Прежде всего внимание Давыдова привлек латинский эпиграф, предпосланный собранию стихотворений. В переводе на русский пушкинский эпиграф звучал по нынешним временам куда как рискованно: «Первая молодость воспевает любовь, более поздняя — смятения». После недавних роковых событий слова эти воспринимались проявлением явной симпатии к восставшим.

«Ай да Пушкин! — подивился про себя Денис Васильевич. — Будто знал о готовящемся смятении. Прямо в точку попал! Вот уж истинно у него — каждое лыко в строку. Лишь бы сего те, кому не надобно, не заметили...»

Заметили, однако, многие. Смертельно больной Николай Михайлович Карамзин, как станет потом известно, прочитав эпиграф, не скрыл своего опасения и с упреком сказал издателю Плетневу:

— Что это вы сделали! Зачем губит себя молодой человек?

От новой нападки Пушкина спасло, видимо, лишь то, что высшим политическим чинам и новому царю, занятым дознаниями по делам арестованных декабристов, в это время было не до новинок словесности...

Самое тягостное для Давыдова в создавшемся положении было, пожалуй, томиться неизвестностью. Все обдумав и взвесив, он сам порешил сделать первый шаг к прояснению своей судьбы и подал прошение о желании вновь вернуться на военную службу. «Ежели против меня что-то имеется, — рассудил он, — на просьбу мою последует незамедлительный отказ. Тогда и попыток более не стану делать, уеду окончательно в деревню, коли к той поре на свободе еще буду...»

23 марта 1826 года неожиданно быстро последовал высочайший приказ об определении генерал-майора Давыдова на службу, с назначением состоять по кавалерии. Определенного места покуда не было, но и это он посчитал немалой победою. Никакими прямыми уликами, стало быть, Следственная комиссия против него не располагала. В противном случае молодой император своего соизволения на его возвращение в армию, конечно, не дал бы.

Аресты, по слухам, прекратились. Наоборот, стало известно, что кое-кого из арестованных по подозрению в связи с заговорщиками начали освобождать. Пришло, например, радостное известие от Николая Николаевича Раевского из Киева, что оба сына его, Александр и Николай, вернулись с оправдательными аттестатами.

Давыдов успокоился окончательно. И даже перевез портфель с секретными бумагами из подмосковного имения обратно в Москву. Он, разумеется, и не предполагал, что именно в эти самые дни над его головой заклубилась, сгущаясь, грозовая туча.

9 апреля 1826 года на заседании следственного комитета было зачитано показание одного из вожаков тайного общества, Михаила Бестужева-Рюмина, относительно возмутительных стихов, распространяемых среди заговорщиков. Собственно, он лишь подтверждал то, что сказано было на следствии другими арестованными: «Показание Спиридова, Тютчева и Лисовского совершенно справедливо. Пыхачев тоже правду говорит, что я часто читал наизусть стихи Пушкина (Дельвиговых я никаких не знаю). Но Пыхачев умалчивает, что большую часть вольнодумчивых сочинений Пушкина, Вяземского и Дениса Давыдова нашел у него еще прежде принятия его в общество...

...Принадлежат ли сии сочинители обществу или нет, мне совершенно неизвестно».

Новый император, дотошно прочитывавший все протоколы дознаний, тут же потребовал представить ему «вольнодумческие сочинения», о которых шла речь. Вместе с крамольными стихами Пушкина и Вяземского на стол перед Николаем I явились басни Давыдова «Река и Зеркало», «Голова и Ноги» заодно с его хлесткими эпиграммами на высших вельмож и сановников. Все это автоматически становилось составною частью следственных дел.

Стихотворные произведения, прочитанные молодым государем, буквально ошеломили его своей политической остротой и противуправительственной дерзостью. Никогда раньше не питавший интереса к поэтическим творениям, он, должно быть, припомнил слова, сказанные ему в свое время по этому поводу старшим покойным братом Александром:

— Запомни, поэзия для народа играет приблизительно ту же роль, что музыка для полка: она усиливает благородные идеи, разгорячает сердце, она говорит с душой посреди печальных необходимостей материальной жизни.

Теперь Николай I убеждался в справедливости этих предостерегающих слов. Более того, столкнувшись с обилием вольнодумческих стихотворений в личных бумагах арестованных, он мог теперь добавить, что поэзия ко всему способна звать и вести подданных к вооруженному мятежу, что авторы подобных крамольных сочинений опасны для самодержавной власти отнюдь не менее самих бунтовщиков. Как быть с господами сочинителями, обладающими такой всесокрушительною силою слова и защищенными от державного гнева общественным признанием и громкой литературной славою?

Об этом новый император думал долго и обстоятельно. Он, видимо, понял, что прямым ударом по крамольным поэтам достичь сможет немногого. К каждому из них меры принимать надобно было особые, не слишком бросающиеся в глаза. Тем более что о снисхождении к их «поэтическим вольностям» настоятельно хлопотал Жуковский и из последних угасающих сил своих просил умирающий Карамзин. Во всяком случае, 29 мая, через несколько дней после торжественно-пышных похорон знаменитого историографа, последовал строго секретный приказ царя: «Из дел вынуть и сжечь все возмутительные стихи». Это была, должно быть, охранительная мера против того, чтобы кто-нибудь из следственных чиновников случайно не списал или не выучил бы наизусть столь опасных поэтических произведений. Вместе с противоправительственными творениями Пушкина, Вяземского и других поэтов под непосредственным приглядом военного министра Татищева сгорели и дерзкие, «вольномысленные» басни и стихи Дениса Давыдова, о которых новый российский самодержец, однако, отнюдь не собирался забывать.

Москва готовилась к коронационным торжествам. День ото дня она становилась все шумнее и официально-праздничнее. После завершения процесса над декабристами в старую столицу из Петербурга переехал двор, а вместе с ним несметное количество высокопоставленных чинов и вельмож, иностранных дипломатов, знатных гостей со всех краев империи и из стран Европы. Сюда же для участия в военных парадах и смотрах, сопровождающих празднества, прибыли сводные полки гвардейского и гренадерского корпусов.

Невзирая на суровость приговора военного суда над главными виновниками возмущения, который был уже известен, в обществе широко распространилось мнение, что именно в связи с коронационными торжествами участь осужденных по делу 14 декабря будет непременно смягчена. Упование на монаршию милость было поистине всеобщим.

Весть о казни, совершенной над пятью вожаками декабристов, ошеломила Давыдова.

Поначалу Денис Васильевич с неимоверной горечью и тяжестью на душе уехал в свое подмосковное сельцо Мышецкое, купленное им года три назад взамен проданного Приютова. Там, как и всегда в летнюю пору, находилась Софья Николаевна с детьми. Быть на московских празднествах ему было поистине невмоготу. Прожил с семьей более двух недель и все же с печалью понял, что совсем не объявиться на коронационных торжествах ему решительно нельзя: как-никак он вновь числился теперь на службе. Потому, переселив себя, поехал.

В Москве, как оказалось, Давыдова уже разыскивал начальник Главного штаба, старый его знакомец, оборотистый барон Дибич. По нынешним временам он был фигурою преважной. По обыкновению своему, не глядя собеседнику в лицо и отводя глаза куда-то в сторону, Дибич изволил подчеркнуто дружески пожурить Дениса Васильевича за исчезновение:

— Везде ищу тебя, дорогой мой, а тебя и след простыл... Ты разве забыл о представлении государю? Завтра же быть после развода в Кремле при всем параде.

В означенное время Давыдов в числе прочих военных чинов томился в проходной зале Грановитой палаты. Представляющихся собралось человек шестьдесят. Деятельный Дибич выстроил всех в ряд, по ранжиру. Денис Васильевич оказался, к радости своей, рядом с младшим братом Ермолова — Петром. В ожидании церемонии они успели перекинуться несколькими фразами.

— Что-то в Кавказском корпусе нездорово, — сказал Петр Ермолов.

— Отчего ты так полагаешь?

— Высшее начальство, с Дибича начиная, меня в один голос вопрошает о том, давно ли я письма от братца Алексея Петровича получал. Неспроста это...

Государя меж тем все не было. Исчез куда-то и расторопный Дибич. Выстроенные для представления уже начинали отчаиваться.

Наконец Дибич прибежал и объявил, что его величество пожелал принять господ генералов у себя в Чудовом дворце. Всех строем, словно кадетов, повели туда. Все это показалось Давыдову и утомительным и унизительным.

Наконец к ним, выстроенным прежним порядком в приемной зале, соизволил выйти Николай I. Тридцатилетний император, которого Денис Васильевич видел в последний раз еще в бытность его великим князем на высочайших смотрах 2-й армии года три назад на Украине, с той поры почти не переменился: тот же серо-бесцветный взгляд, какого-то тяжелого оловянного оттенка, те же жестко закушенные губы. Только не было прежней белизны лица, оно выглядело сероватым и блеклым, да и приметные тени под глазами свидетельствовали то ли об усталости, то ли о скрытом нездоровье.

Царь натренированным, почти строевым шагом шел вдоль ряда представляющихся. Кивал, останавливался, говорил милостивые фразы. Поравнялся с Денисом Васильевичем. Обратил на него пустой, пугающе-холодный взгляд. Губы, однако, улыбались.

— Рад тебя видеть, Давыдов. Благодарю за то, что вновь надел эполеты в мое царствование. А ты нимало не постарел. Здоров ли?

— Слава богу, здоров, ваше величество.

— Можешь ли служить в действительной службе?

— Могу, государь!

— Ну-ну, — неопределенно сказал Николай Павлович, ухмыльнувшись чему-то. И проследовал далее.

Смысл царской ухмылки стал понятен Давыдову на следующий день, когда при разводе, перенесенном из-за душного знойного ветра и пыли с кремлевской площади в экзерциргауз, к нему как-то вкрадчиво подкатился маленький и выглядевший, как обычно, неряшливым Дибич и, отводя глаза в сторону, с кривлянием на лице, изображавшим сожаление, сказал:

— Государю угодно, чтобы ты поехал в Грузию. Там персияне зачали войну. Положение весьма серьезно. Его величеству нужны туда отличные офицеры, он избрал тебя, однако желает сперва знать, согласишься ли ты на это назначение?

Давыдов мгновенно понял, что в такой ситуации не исполнить монаршьего пожелания ему никак нельзя: он сам просился вступить обратно в службу, и вот царь облачает его своим доверием и посылает не куда-нибудь, а туда, где идут военные действия.

— Прошу доложить его величеству, — Денис Васильевич перешел на официальный тон, — что я не колеблюсь ни минуты и готов вступить на этот путь, который он мне соблаговолил указать. Когда прикажете ехать?

Дибич вздохнул с явным облегчением.

— Я не сомневался в твоем решении. Ехать же надо после того, как прибудет первый курьер из Грузии.

— А примет ли меня государь перед дорогою?

— Непременно. Я про то извещу особо.

Аудиенция у царя была выдержана в тонах, претендующих на доверительность. Николай I, только что приехавший с маневров, принял Давыдова в своем дворцовом кабинете весьма милостиво. Начал с извинения:

— Прости меня, Давыдов, что я посылаю туда, где, может статься, тебе быть не хочется.

— Я лишь могу благодарить ваше величество за выбор, столь лестный для моего самолюбия, — ответил Денис Васильевич как можно спокойнее.

— Есть ли у тебя какие пожелания либо просьбы?

— Единственная, государь. Когда война кончится, позвольте, не просясь ни у кого, возвратиться в Москву, — я здесь оставляю жену и детей.

— Как! Я и не знал, что ты женат, — изобразил изумление Николай Павлович, — много ли у тебя детей?

— Три сына.

— Послушай, Давыдов, я тебя не определяю в Кавказский корпус, а посылаю туда лишь для войны с оставлением по кавалерии. Следственно, ты к этому корпусу принадлежать не будешь, когда же война окончится, ты лишь скажи Алексею Петровичу, что я желаю твоего возвращения, он тебя отпустит, и дело кончено.

Во время всего разговора с царем Дениса Васильевича не покидало смутное ощущение какого-то обмана, вершившегося в высочайшем кабинете. Николай I был явно неспокоен. Хотя лицо монарха выглядело непроницаемо-благожелательным, о тщательно скрываемых чувствах говорили его руки, находившиеся, как отметил про себя Давыдов, в беспрестанном суетливом движении...

Софья Николаевна, которую Денис Васильевич вызвал перед тем из подмосковной нарочным, выслушав его домашний успокоительный отчет о встрече с императором, своим обостренным женским чутьем сразу же заподозрила неладное. Возле рта у нее обозначились горестные морщинки.

— Коли царь посылает тебя, Денисушка, без определения к твердому месту, — сказала она задумчиво, — значит, назначение твое его не особо заботит. Ему более надобно не то, чтобы ты должность полезную занял, а чтобы был там, где подалее да поопаснее. Очень уж эта доверенность государева на ссылку похожа, под персидские пули да сабли... На убой он тебя посылает, на убой! А мне-то как быть без тебя? — И заплакала в голос.

Софья Николаевна ждала четвертого ребенка и была, конечно, в своем положении излишне возбудима.

Денис Васильевич, как мог, утешал жену. Однако сам чувствовал, что все его утешения звучат не особо убедительно.

Еще несколько дней провел Давыдов в Москве в тягостном ожидании. За это время удалось узнать кое-что о положении, сложившемся на кавказском военном театре. Из поступавших донесений следовало, что наследник персидского престола Аббас-Мирза. подстрекаемый англичанами, внезапно перешел пограничную линию, вторгся в Карабах во главе стотысячного войска и обложил своими ордами крепость Шушу, в которой заперся немногочисленный русский отряд под командованием полковника Реута. Значительную часть своих сил персидский принц двинул в сторону Тифлиса, до которого ему уже оставалось будто бы не более 150 верст. Со стороны Эриванской крепости действовал сардарь Эриванский с братом своим Гассан-Ханом. Им, в свою очередь, удалось захватить Бамбакскую и Шурагельскую провинции и направить передовые отряды опять же в сторону Тифлиса. Ермолов персам, как было известно, смог противопоставить не более 10 тысяч человек, поскольку войскам его приходится занимать множество пунктов для поддержания спокойствия в горах и охраны единственного сообщения с Россией. Кампания обещает быть весьма нелегкой и кровопролитной.

Все эти известия лишь еще более отягощали душу Дениса Васильевича недобрыми предчувствиями. Из головы его не выходили горестные и, как казалось, провидческие слова жены. Побывав на нескольких балах, званых вечерах и дипломатических приемах, которые в Москве теперь устраивались почти беспрерывно, и вдоволь наглядевшись на розоволиких, разогретых вином и музыкой, беззаботно веселящихся высших офицеров, Давыдов не удержался и сочинил едкую эпиграмму, которую так и озаглавил — «Генералам, танцующим на бале при отъезде моем на войну 1826 года»:

Мы несем едино бремя,

Только жребий наш иной:

Вы оставлены на племя,

Я назначен на убой.

Томимый мрачными предчувствиями, Денис Васильевич в эти дни, должно быть, окончательно отрешился от своих последних зыбких иллюзий, связанных с новым монархом. Ничего доброго от него он уже не ждал, но и не страшился более его жестокосердия и гнева. Махнув рукою на расчетливую осторожность, Давыдов записывал теперь, как говорится, открытым текстом в свою тетрадь, предназначенную, по его мысли, для потомства, насмешливо-резкие суждения о Николае I, подтвержденные подлинными фактами либо достоверными рассказами очевидцев.

Едва на коронационных торжествах объявился костромской монах Авель, известный своими прорицаниями и предсказавший, как говорили, с удивительной точностью дни кончины Екатерины II и Павла I, как Давыдов, повидавшийся, по всей вероятности, с ним, сделал в своей крамольной тетради весьма красноречивую запись:

«Авель находился в Москве во время восшествия на престол Николая; он тогда сказал о нем: «Змей проживет тридцать лет».

После встречи на празднествах с бывшим своим сослуживцем по партизанскому отряду, тогда ротмистром, а теперь генералом Александром Чеченским, Денис Давыдов занес на бумагу весьма примечательное его свидетельство об откровенной трусости нового царя:

«Я всегда полагал, что император Николай одарен мужеством, но слова, сказанные мне бывшим моим подчиненным, вполне бесстрашным генералом Чеченским, и некоторые другие обстоятельства поколебали во мне это убеждение. Чеченский сказал мне однажды: «Вы знаете, что я умею ценить мужество, а потому вы поверите моим словам. Находясь в день 14 декабря близ государя, я во все время наблюдал за ним. Я вас могу уверить честным словом, что у государя, бывшего во все время весьма бледным, душа была в пятках. Не сомневайтесь в моих словах, я не привык врать...»

Дополняли отталкивающий портрет нового императора и другие заметки Давыдова.

Одних этих записей, попади они каким-либо путем в руки неумолимо-жестокого и трусливого-вероломного монарха, было бы, конечно, достаточно для того, чтобы объявить непокорного поэта-партизана и государственным преступником, и дерзким злоумышленником против самодержавно царствующей особы. Но это, видимо, не слишком страшило Давыдова.

15 августа 1826 года Денис Васильевич, распрощавшись с женою, проводившей его до заставы, со стесненным сердцем, как он сам вспоминал впоследствии, отправился в дальнюю дорогу.

Путь его лежал на Елец, Воронеж, Ставрополь. Где-то на подъезде к Владикавказу Давыдов, пересев в седло и оторвавшись вперед от сопровождавшего его пехотного и казачьего конвоя, нагнал военно-почтовый караван, с которым возвращался на Кавказ арестованный несколько месяцев назад, привлеченный к следствию по делу декабристов, но сумевший оправдаться Грибоедов. Нечаянная эта встреча для обоих была великой радостью. Они тут же решили следовать далее до самого Тифлиса неразлучно.

Тяжелый, неповоротливый караван тащился медленно. Путь же от Владикавказа, как уверили знающие люди, уже представлял меньшую опасность в смысле нападения немирных горцев. Потому Давыдов с Грибоедовым и порешили смело отправиться вперед в легких двухместных дрожках, любезно предоставленных им знакомым майором Николаем Федоровичем Огаревым. К тому же, видимо, добрым приятелям хотелось быть подалее от посторонних глаз и ушей.

За несколько дней, проведенных в дороге до Тифлиса, они, конечно, наговорились всласть о литературе, о жизни, об общих друзьях, о трагических событиях 14 декабря и связанных с ними происшествиях. Грибоедов не скрывал своей искренней радости по поводу собственного вызволения из цепких лап Следственной комиссии и спасителем своим и благодетелем справедливо называл Алексея Петровича Ермолова.

Видимо, отзвуком рассказов Александра Сергеевича о всех перипетиях его ареста и роли в этом деле оппозиционно настроенного к правительству проконсула Кавказа и явилась запись, сделанная Давыдовым где-то в это время в своей памятной книжке:

«Вскоре после события 14 декабря Ермолов получил высочайшее повеление арестовать Грибоедова и, захватив все его бумаги, доставить с курьером в Петербург; это повеление настигло Ермолова во время следования его с отрядом из Червленной в Грозную. Ермолов, желая спасти Грибоедова, дал ему время и возможность уничтожить многое, что могло более или менее подвергнуть его беде. Грибоедов, предупрежденный обо всем адъютантом Ермолова Талызиным, сжег все бумаги подозрительного содержания».

От Грибоедова узнал Денис Васильевич и подробности задержки с принятием присяги Отдельным кавказским корпусом новому монарху, так напугавшей Петербург. Этого Николай I Ермолову, вероятно, никогда не простит. С целью его замены, по мнению Александра Сергеевича, государь и послал на Кавказ с весьма широкими полномочиями генерала Паскевича, приходящегося по его жене, кстати, дальним родственником Грибоедову.

Только тут Денис Васильевич понял до конца всю хитрость и вероломство нового царя. Отправляя его на кавказский военный театр под начальство Ермолова, император, оказывается, перед тем уже послал туда же Паскевича с секретною миссией найти повод к смещению Алексея Петровича. Не имея определенного назначения, Давыдов мог теперь лишиться и единственного своего покровителя. А как же тогда он сумеет обрешить дело со своим возвращением в Москву, коли не будет Ермолова? Ведь царь на этот счет никаких письменных распоряжений и указаний не сделал. Все осталось лишь на словах...

Из-за каменных завалов, происшедших в горах, Давыдову и Грибоедову пришлось задержаться в дороге. В Тифлис они смогли приехать лишь 10 сентября.

Ермолов встретил Дениса Васильевича ласково, однако сам был невесел. На темно-бронзозом лице его еще глубже прорезались жесткие морщины.

— Ничего доброго от нового царствования не жду, брат Денис, — сказал он, поблескивая своей серебристой гривой. — С Николаем Павловичем у меня лада никогда не было. Он под моим начальством в гвардейском корпусе числился в Париже, и мне его гуляния по тамошним кабакам урезонивать приходилось. Разве он сего забудет? А задержку мною присяжных листов и тем паче... Вот прислал мне своего приятеля и лизоблюда Паскевича с пожеланием, чтобы он стал моим «первейшим и полезнейшим помощником». Разве я не понимаю, к чемудело клонится? Ну, как говорится, поживем — увидим!..

Поговорили о военных действиях. Персы, по рассказу Ермолова, покуда все еще наступали. Конница Гассан-Хана продвигалась к Караклису. Пограничные русские части под командою полковника князя Севардземидзе и полковника Муравьева отошли к недостроенной крепости Джелал-Оглу близ селения Лоры. Здесь они стояли крепко, дожидаясь подкрепления.

Медленно продвигался вперед и Аббас-Мирза с главными персидскими силами. Он вышел к Елизаветполю, а авангардом дотянулся до Шамхора.

Однако Алексей Петрович отнюдь не считал положение угрожающим. Войска для отпора уже были собраны, ни о каких волнениях в горных районах, на которые, видимо, надеялись персы при вторжении, слухи не доходили.

— Ну теперь пришла пора с незваными гостями и поквитаться, — сказал он спокойно. — В том, что победу одержим, не сомневаюсь нисколько. Персияне в войне азартны лишь до первой серьезной трепки. После того у них весь запал разом пропадает. Более-менее стойкими в сражении у них держатся лишь сарбазы, или регулярные войска. Но и они русскому штыковому напору противостоять не могут. Конные же орды хотя и шумливы, но бестолковы. Впрочем, сам все вскорости увидишь. Пока генералы мои славные Вельяминов и Мадатов двинутся против Аббас-Мирзы, ты бы Гассан-Ханом тем временем занялся. Поезжай в Джелал-Оглу, принимай отряд, коим полковник Муравьев командует. Он же у тебя начальником штаба станет. Офицер качеств отменных, сам убедишься.

— А из каких он Муравьевых? — тут же спросил Денис Васильевич.

— Из тех самых, — все поняв, ответил Ермолов, — четверо его родственников проходили по делу 14 декабря. И сам он взглядов весьма либеральных. Я же люблю и ценю Николая Николаевича как грамотного, дельного и храброго офицера. Буду искренне рад, если ты с ним подружишься.

— А не обидит Муравьева то, что команду над отрядом ему сдать мне придется? — спросил Давыдов в задумчивости.

— Думаю, что поймет все правильно. Ты, слава богу, по чину генерал и определен к военным действиям не мною, а самим государем... Впрочем, для верности я напишу ему еще, кроме приказа, и доверительное письмо.

Приняв отряд и ознакомившись с обстановкой, Денис Васильевич сразу же предложил своему начальнику штаба предпринять против Гассан-Хана смелый рейд, наподобие партизанского, с непременным условием вторжения в персидские пределы. По замыслу Давыдова, их войскам следовало выйти из крепости, скрытно для врага одолеть Безобдалскую горную гряду и, нанеся неожиданный удар по коннице Гассан-Хана, перенести военные действия на неприятельскую территорию, что должно крайне озадачить впечатлительных персиян; после же завершения дерзкого поиска опять выйти к русской границе, куда к заранее намеченному пункту загодя доставить огневые и продовольственные припасы.

Этот план показался Муравьеву вначале чуть ли не фантастическим. Однако чем более он в него вникал, тем больше реальных выгод видел от его осуществления.

И все удалось на славу.

Отряд, составленный из девяти рот пехоты, конной артиллерийской бригады, ста пятидесяти казаков и шести сотен конных грузинских ратников-ополченцев, ведомый Давыдовым, миновал Безобдал, тесня передовые неприятельские порядки, спустился в долину Мирака, где в яростном бою нанес сокрушительнейшее поражение коннице Гассан-Хана, и устремился в персидские владения, где были заняты большое селение Кюлиюдже и несколько деревень. После удачного поиска русские войска вышли, как и предполагалось, к Гумрам.

Денис Васильевич с радостью донес Ермолову о победоносном рейде. Верный своему давнему принципу, он ни слова не говорил о своих собственных заслугах, но не жалел добрых слов в адрес своих солдат и офицеров.

Личную скромность командира и его заботу о своих подчиненных оценили и соратники Дениса Васильевича по отряду, оценил и Алексей Петрович Ермолов, написавший Давыдову:

«Рад сердечно успехам твоим и для пользы службы и для тебя. Не досадую, что залетел ты немного далеко. Напротив, доволен тем, что ты умел воспользоваться обстоятельствами, ничего не делая наудачу. Похваляю весьма скромность твою в донесениях, которая не омрачена наглою хвастливостью. Вижу с удовольстием, что ты одобряешь заслуги других; вот истинный способ найти добрых сотрудников и быть ими любимым. Ты моложе меня, но как будто из одной мы школы; теперь ты еще более мне брат.

Имей терпение, не ропщи на бездействие, которое налагаю на тебя; оно по общей связи дел необходимо».

Положение на военном театре, как и предполагал Ермолов, быстро переменилось. При Елизаветполе решительным ударом были разгромлены основные силы Аббаса-Мирзы. Урон, понесенный Гассан-Ханом от отряда Давыдова, а тем более рейд его по неприятельским владениям заставили персов самих перейти к обороне.

В это время Денис Васильевич с Николаем Муравьевым уже прикинули другой, не менее смелый и дерзкий план — малыми силами, используя замешательство противника, овладеть Эриванью и Тавризом. Местное армянское население, ненавидящее жестоких правителей из персидской династии Каджаров, наверняка бы оказало русским войскам вооруженную помощь.

В других обстоятельствах Ермолов, несомненно, одобрил бы и поддержал подобную военную экспедицию, а может быть, даже самолично ее возглавил. Теперь же его более занимала внутренняя война, разгоревшаяся в Главном штабе. Паскевич, уверенный в твердой поддержке государя, набирал силу и уже открыто интриговал против Алексея Петровича.

Ознакомившись с новым планом Давыдова и Муравьева, Ермолов распорядился покуда не форсировать военных событий, а заняться достройкою крепости Джелал-Оглу.

На персидском фронте установилось временное затишье.

Проведя еще два месяца с отрядом и завершив строительство крепостных сооружений, Денис Давыдов в декабре, томясь вынужденным бездействием, приехал в Тифлис с единственной целью — отпроситься у Ермолова в отпуск.

— Я, конечно, любезный брат, не возражаю, — сказал на это Алексей Петрович, — однако, сам понимаешь, ты прислан сюда государем, и пригляд его за тобою здесь непременно ведется. Дабы излишних придирок к нам не было, напиши-ка рапорт о болезни. Скажем, о местной лихорадке, столь здесь распространенной... Эдак-то вернее будет. Хворого держать во фрунте — грех!..

Получив соизволение на шестинедельный отпуск «для исправления здоровья», Денис Васильевич в канун дня Николы зимнего отбыл на почтовых в Москву.

Отпускное времечко пролетело, как на крыльях.

Въехавший в первопрестольную столицу по звонкому веселому морозцу, радостный и возбужденный предстоящей долгожданной встречей с семьей, свиданьями с добрыми друзьями и приятелями, Давыдов покинул Москву по хлипкой весенней распутице, как сам он выразился, «с потушенным лицом и сердцем».

В утомительно-протяжной дороге на Кавказ, где, как он знал наверняка, ожидать ему по нынешней поре было абсолютно нечего, его опечаленную новою разлукою душу могли согреть лишь воспоминания о недавних, так быстро пролетевших днях.

Дома, слава богу, было все ладно. Софья Николаевна счастливо разрешилась от бремени и родила ему четвертого сына — курносого, темноглазенького крепыша, которого с обоюдного согласия нарекли Ахиллом. Остальные трое — Вася, Николенька и годовалый Денис — тоже были здоровы и обещали вырасти отчаянными сорванцами. Весь давыдовский дом на Арбате, на углу Староконюшенного переулка, был с утра и до вечера наполнен их неумолчными то восторженными, то требовательными голосами.

«О, господи, как Сонюшка без меня только управляется с этими лихими партизанами», — ласково думалось Денису Васильевичу в дальней дороге о жене и сыновьях.

Вспоминалось, конечно, и о друзьях. И в первую очередь — о Пушкине. Встречами с ним, словно лучистым солнышком, было освещено все московское пребывание Давыдова.

Весть о том, что любезный Александр Сергеевич еще в сентябре возвращен из псковской ссылки, привезен с фельдъегерем в Москву и милостиво принят новым царем, пожелавшим стать его личным цензором, Денис Васильевич узнал еще в Тифлисе от Грибоедова. Поэтому на другой же день по приезде в старую столицу поспешил к Вяземским, которые наверняка знали, где искать Пушкина. Семейство князя Петра Андреевича совсем недавно с сельскохозяйственного подворья в Грузинах, принадлежавшего отчиму Веры Федоровны Кологривову, переехало в свой собственный просторный и со вкусом обставленный дом в Большом Чернышевском переулке. Как раз напротив в доме своего тестя жил в эту пору Баратынский, женившийся минувшим летом на старшей дочери генерал-майора Энгельгардта — Анастасии Львовне.

Перецеловав милых Вяземских, Денис Васильевич первым делом справился о Пушкине.

— Здесь, здесь, — подтвердил князь Петр Андреевич, — ненадолго уезжал в свое Михайловское и вот этими днями только сызнова вернулся. Остановился покуда у приятеля своего Сергея Соболевского на Собачьей площадке, в доме статской советницы Ренкевич. Там у них квартира холостяцкая и завсегда дым коромыслом. Истинный двор проходной, а не жилище. Однако Пушкину по его характеру, должно, все это нравится.

Давыдов с Вяземским покатили к Соболевскому. Дорогою князь Петр Андреевич продолжал вытряхать новости вперемешку со своими колкостями и язвительными шутками ворохом, как из короба. Он рассказал о том, что Пушкин «привлюбился» было в свою дальнюю родственницу Софью Федоровну Пушкину, почитавшуюся в Москве чуть ли не первой красавицей. Дело как будто бы уже шло на лад, Пушкин уехал в Михайловское в надежде. Однако по возвращении узнал, что Софья Федоровна предпочла поэту скромного чиновника Панина, смотрителя Московского вдовьего дома.

Тут же Вяземский восхитился новой трагедией Пушкина «Борис Годунов», чтения которой вызвали в литературных московских кругах бурю восторга. Но эти же чтения неопубликованной пьесы, по его словам, привели в негодование пушкинского «высочайшего цензора», и теперь, как достоверно известно, царь поручил рецензирование «Бориса Годунова» известному прощелыге Фаддею Булгарину. Это, конечно, привело Александра Сергеевича в бешенство. Ко всему прочему появились и стали ходить по рукам сорок четыре выброшенные цензурой строки из вышедшей уже пушкинской элегии «Андрей Шенье». На сем отрывке, гуляющем в списках, значилось проставленное кем-то заглавие «14 декабря», а внизу подпись «А. Пушкин». Это тоже вызвало великую тревогу правительства и грозит поэту изрядными хлопотами...

В деревянном одноэтажном домике на Собачьей площадке действительно дым стоял коромыслом. В комнатах толкались какие-то неведомые люди, в темноватой передней, несмотря на дневную пору, горели свечи, в углу под образами шла карточная игра, тут же звенела гитара и несколько хриплых голосов тешились исполнением «Черной шали», на туалетном столике, обсыпанном пеплом, курились, должно быть, позабытые кем-то трубки с длинными чубуками.

Пушкина они нашли в боковой маленькой комнатке с двумя окнами. Он был в полосатом халате, обвязанном шелковым платком. Сидя за изящным бюро красного дерева с бронзою, то ли писал, то ли разбирал раскиданные перед ним бумаги. Увидев друзей, весь засветился восторгом.

— Денис Васильевич, вот радость! Уж не чаял вас повидать. Только и слышу, что персов на Кавказе громите! Дайте обниму сурового воина с душою нежной... Здравствуй и ты, душа моя, Петр Андреевич! Вот уважили! А то я от забот моих уже и в печаль впадать начал... Впрочем, грустить в доме нашем дело непростое, сами видели. Не квартира, а съезжая48. Все идет своим заведенным порядком — частный пристав Соболевский бранится и дерется по-прежнему, шпионы же, драгуны и пьяницы толкутся у нас с утра до вечера... Сейчас в доме, считайте, тишина, Сергей Александрович изволил с самого утра уехать к обер-полицмейстеру Шульгину за меня хлопотать. Посему у нас и эдакая благость. При Соболевском куда веселее!..

— Я же тебя давно к себе кличу, Александр Сергеевич, — с легким упреком сказал Вяземский. — Разве возможно жить в эдаком бедламе?

— Sans rancune49, мой милый князь, — улыбнулся Пушкин. — В твоем доме я и так более времени провожу, чем в прочих местах. Здесь же я не удобства ценю, а вольготность, до коей после ссылок моих стал великий охотник... Ну ладно, об этом более не стоит, послушайте лучше, друзья, высочайшую оценку трагедии моей. Вот, только что прислана мне с сопроводительным письмом генерала Бенкендорфа.

Он раскрыл синий казенный конверт, лежащий на столе, и, достав из него гербованную бумагу, прочел:

— «Я имел счастье представить государю императору комедию вашу о царе Борисе и о Гришке Отрепьеве. Его величество изволил прочесть оную с большим удовольствием и на поднесенной мною по сему предмету записке собственноручно написал следующее:

«Я считаю, что цель г. Пушкина была бы выполнена, если б с нужным очищением переделал Комедию свою в историческую повесть или роман, наподобие Вальтера Скотта».

Пушкин сложил бумагу и в сердцах швырнул ее на бюро:

— Каково, а? Эдакое царское мнение я должен, судя по всему, выучить наизусть и повторять утрами и вечерами вместо молитвы, для прояснения ума своего!.. Вот же мой ответ Бенкендорфу, перед вашим приездом писанный.

Он взял из вороха бумаг черновой лист со многими помарками и начал читать с подчеркнуто-монотонной интонацией:

— «С чувством глубочайшей благодарности получил я письмо Вашего превосходительства, уведомляющее меня о всемилостившем отзыве его величества касательно моей драматической поэмы. Согласен, что она более сбивается на исторический роман, нежели на трагедию, как государь император изволил заметить. Жалею, что я не в силах уже переделать мною однажды написанное».

— Достойный ответ, Александр Сергеевич, — возбужденно воскликнул Давыдов. — Лихо вы смазали высочайшего ценителя словесности. Ничего не скажешь!..

— Молодец, душа моя! — подтвердил с разгоревшимся румянцем на щеках и Вяземский.

— Только, чур, о сем происшествии покуда никому ни слова, — предупредил Пушкин, просияв лицом. — Не хочу лишних разговоров. Хлопот у меня сейчас и без того хватает, лишь успеваю оправдываться.

Денис Васильевич невольно залюбовался им. Несмотря на множество непростых забот, Пушкин был, как в лучшее свое время, порывист, дерзок и деятелен. Узкое лицо Александра Сергеевича за прошедшие с их последней встречи годы утратило юношескую мягкость, его прорезали резкие морщины и оттенили длинные бакенбарды, и это придало ему, пожалуй, черты какой-то спокойной внутренней силы и возмужания. Таким Давыдову он был еще более по душе.

— Да, Денис Васильевич, я уже писал о том князю Петру Андреевичу, — вспомнив о чем-то, с улыбкою обратился к Давыдову Пушкин, — так уж и быть, открою и вам сию тайну. Сестра моя Ольга влюблена в вас с первой же встречи в Петербурге. И поделом ей! Вы ведь теперь, сказывают, примерный отец семейства, и надежд ей, стало быть, никаких не оставляете. Так ли?

Денис Васильевич лихо покрутил свой смоляной ус.

— Гусар остается гусаром, Александр Сергеевич. Он ни ворогу, ни возрасту не сдается. Сделайте милость, поклонитесь сестрице вашей, однако чувств ее не охлаждайте. Я еще, может статься, налечу в Петербург, как буря. А далее уж, как говорится, лишь богу известно, что произойти может!

— Ну пусть живет верою в гусарскую доблесть! — воскликнул Пушкин и рассыпал свой заливистый смех. — Так бы я и сам ответствовал! — И тут же, задумавшись, спросил: — А правда, Денис Васильевич, что вы Ольге Сергеевне критиковали Заремины очи в «Бахчисарайском фонтане»? Я вашим мнением всегда дорожил, и услышать замечания старшего друга, коего давно люблю и почитаю, мне не в обиду.

— Был такой разговор с сестрою вашей, — подтвердил Давыдов. — При описании Зареминых очей смутила меня цветистость слога. Про то я и сказывал. Не мне, может быть, учить вас, однако следование восточному канону показалось мне излишне нарочитым. Уж не обессудьте!..

Потом было еще несколько дружеских и душевных встреч с любимым Александром Сергеевичем — и у Вяземских, и у Погодина в его только что начавшем издаваться «Московском вестнике», и в знаменитом литературном салоне княгиня Зинаиды Александровны Волконской на Тверской, и в итальянской опере в доме Апраксина на Знаменке на представлении оперы Россини «Сорока-воровка», и на одном из балов в Благородном собрании. Дважды Пушкин заезжал накоротке и в дом Дениса Васильевича на Арбате, с интересом расспрашивал о персидской войне, о Ермолове, читал несколько сцен из «Бориса Годунова» и написанные недавно здесь, в Москве, «Стансы»...

Возвращаясь на Кавказ, Давыдов вспоминал с теплотою сердечной и еще об одной радости, которую ему подарила отпускная Москва.

Вскоре после его приезда в доме у них побывал племянник Дениса Васильевича, сын дяди Петра Львовича, семнадцатилетний Владимир Давыдов, прибывший незадолго перед тем из Эдинбурга, где он учился в тамошнем университете. Он-то и привез из далекой Шотландии портрет Вальтера Скотта, переданный с ним в подарок поэту-партизану знаменитым романистом, с его собственноручной надписью: «Вальтер Скотт — Денису Давыдову». У этого подарка, которому Денис Васильевич, конечно, искренне порадовался, была своя предыстория.

Еще год назад Владимир Давыдов, отправленный учиться в Эдинбург, написал своим родителям, что познакомился с Вальтером Скоттом, который, узнав, что он племянник знаменитого русского партизана, принял его весьма ласково и неоднократно приглашал в гости в свое поместье Эбботсфорд. Кроме того, Владимир сообщал, что знаменитый писатель очень интересуется историей кампании 1812 года, особенно действиями русских партизан, а в рабочем кабинете его на видном месте красуется портрет Дениса Васильевича Давыдова, которого в Англии почитают истинной грозою французов и называют романтическим именем — «Черный Капитан».

Содержание этого послания вскоре стало известно Денису Васильевичу, и он посчитал своим долгом написать письмо и горячо поблагодарить Вальтера Скотта за такое внимание к своей особе. Тот, в свою очередь, откликнулся письмом от 17 апреля 1826 года, присланным из Эбботсфорда, в котором, в частности, говорилось: «Немалая честь для меня, живущего на покое, быть предметом столь лестного мнения человека, справедливо вызывающего восхищение той патриотической доблестью, с которой он служил родине в час грозной опасности, человека, имя которого останется в веках на самых блестящих и вместе горестных страницах русской истории. Вы едва ли можете себе представить, сколько сердец — и горячее всех сердце пишущего Вам — обращалось к вашим снежным бивакам с надеждой и тревогой, внушенными происходившими там решающими событиями, и какой взрыв энтузизма в нашей стране вызвало ваше победоносное наступление. Ваша чрезвычайная любезность позволяет мне обратиться к Вам с просьбой, исполнение которой я буду рассматривать как неоценимую услугу.

Я очень хотел бы знать подробности партизанской войны, которая велась с такой отчаянной смелостью и неутомимой настойчивостью во время московской кампании. Я знаю, что было бы безрассудно обращаться с просьбой, требующей от Вас столь большой затраты времени, поэтому я ограничился бы получением нескольких описаний и эпизодов, написанных рукой Черного Капитана, и это считал бы величайшей любезностью...»

Получив портрет знаменитого романиста с его дарственной надписью и повесив, в свою очередь, изображение Вальтера Скотта в своем кабинете, Денис Васильевич написал ему 10 января 1827 года новое письмо:

«Я слышал от своего племянника Владимира Давыдова, что Вы коллекционируете оружие. Позвольте мне прислать Вам несколько образцов оружия кавказских горцев, курдов, живущих у подножия Арарата, и персов. Я был бы весьма счастлив пополнить Вашу коллекцию своими трофеями...

Вы писали мне, что хотели бы иметь некоторые представления о характере партизанской войны. Обстоятельства помешали мне ответить Вам своевременно, но по возвращении из Персии я буду иметь честь и удовольствие сослаться на мои «Мемуары об операциях моего отряда в 1812 г.» и мой «Опыт теории партизанских действий», которые года два тому назад вышли в 3-м издании и которые перед моим отъездом в действующую армию я еще раз пересмотрел, исправил и дополнил. Владимир хорошо знает оба языка — русский и английский — и с удовольствием переведет Вам мои мемуары и плоды наблюдений...»

На Кавказе, как и предполагал Денис Васильевич, его ждали отнюдь не радостные известия.

Тяжелая внутренняя война между Ермоловым и любимцем государя Паскевичем подходила к своей неминуемой развязке.

Алексей Петрович, обнявший Давыдова по его приезде в Тифлис, сказал прямо:

— Сия борьба мне не по силам. Царю я неугоден и тому имею многие подтверждения. Плетью обуха не перешибешь. Надобно убираться с Кавказа самому, пока не повезли силою... Вот погляди письмо, какое я послал уже на высочайшее имя. Копию с него я для себя сохраняю...

На листе, поданном Ермоловым, Денис Васильевич прочел:

Данный текст является ознакомительным фрагментом.