Глава пятая. ПО ОБЕ СТОРОНЫ ГАЛАТСКОГО МОСТА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава пятая. ПО ОБЕ СТОРОНЫ ГАЛАТСКОГО МОСТА

В Стамбуле, куда шли корабли из Крыма, осенью 1920 года было неспокойно. После подписания Турцией перемирия со странами Антанты, последние получили право оккупировать любую часть страны. На рейде Босфора стояли английские, французские и итальянские корабли, англичане заняли и форты в проливах. Правящий султан фактически был марионеткой в руках оккупационного режима. Одновременно в стране поднималось национально-освободительное движение во главе с генералом Мустафой Кемалем. Его сторонники — кемалисты — к весне 1920 года стали настолько грозной силой, что англичане были вынуждены в марте занять все правительственные здания, почту и телеграф Стамбула, взять под охрану дворец султана. На минаретах мечетей красовались пулеметы. Город, принявший русских эмигрантов, был разорен продолжительной войной и истощен гражданскими конфликтами. Для его обнищавшего населения беженцы стали настоящим подарком — на них можно было хоть что-то заработать (носильщиками, слугами). Их же можно было легко обмануть…

Пятнадцатого ноября 1920 года Аверченко прибыл в Константинополь. Этому предшествовали следующие перипетии: «На пароходе я устроился хорошо (в трюме на угольных мешках); потребовал к себе капитана (он не пришел); сделал некоторые распоряжения относительно хода корабля (подозреваю, что они не были исполнены в полной мере) и, наконец, распорядился уснуть» («Предисловие Простодушного. Как я уехал»).

Совершенно по-другому Аркадий Тимофеевич рассказывал о путешествии из Севастополя в Турцию Аркадию Бухову: шел он не на пароходе, а на миноносце, на котором было три моряка, семь гимназистов и два испуганных человека. Они предложили Аверченко пост «хозяина» корабля. «Вот, знаешь, где я получил настоящее удовольствие! — смеясь, говорил он Бухову. — В течение двух дней я был заправским капитаном самого настоящего миноносца! Это, брат, тебе не фельетоны писать».

В Константинополе союзные власти настаивали на обязательном карантине. Аверченко «ни за что не хотели спускать на берег», но он якобы «потихоньку перелез на стоявший подле русский пароход-угольщик», затем сел в лодку и поехал к Гала-те. Едва пристав, он увидел на пристани огромный клубок из человеческих тел — то были носильщики (хамалы), дравшиеся за его багаж. Аркадий Тимофеевич в шутку решил, что его «здесь знают», потому что «так орать и спорить из-за сомнительной чести тащить» чемоданы могут только поклонники. И вот вместе с носильщиками они «понеслись в голубую неизвестную даль, короче говоря, на Перу».

Аверченко не мог знать, что хамалам запрещено ходить по центральным улицам Стамбула и поэтому они несут груз кружным путем, удлиняя расстояние в два-три раза. Дом по адресу: Rue Cartal, 3[70], в котором писателю заранее сняли комнату, искали долго еще и по другой причине: «Если в Константинополе вам известна улица и номер дома, это только половина дела. Другая половина — найти номер дома. Это трудно, потому что 7-й номер помешается между 29-м и 14-м, а 15-й скромно заткнулся между 127–6 и 19-а» («Русское искусство»). По Пере носились ошалевшие русские, разыскивая друг друга по адресам, нацарапанным на бумажках, и сатанея от турецких названий — «не то Шашлы-Башлы, не то Биюк-Темрюк». Вокруг слышалась тарабарская речевая смесь: как во время настоящего столпотворения — все говорили на всех языках. Внимание Аверченко привлек растерянный эмигрант, который, с трудом припоминая французский, спрашивал прохожего, как пройти к русскому посольству.

«Спрошенный ответил:

— Тут-де сюит. Вуз алле ту а гош, а гош, апре анкор гош, е еси[71] будут… гм… черт его знает, забыл, как по-ихнему, железные ворота?

— Же компран[72], — кивнул головой первый. — Я понимаю, что такое железные ворота. Ла порт де фер[73].

— Ну, вот и бьен[74]. Идите все а гош — прямо и наткнетесь» («Первый день в Константинополе»).

Пока писатель искал свою квартиру, под ногами крутились стамбульские мальчишки. Среди них вполне мог оказаться юный Махмуд Нусрет — будущий известный турецкий писатель-сатирик Азиз Несин. В 1970-е годы, став признанным мастером и занимая должность президента Синдиката турецких писателей, Несин показывал «русский Стамбул» советскому журналисту Александру Филиппову, который вспоминал много лет спустя: «Возле известного базара Капалы Чарши Несин показал дом, где, занимая небольшую комнату, проживал русский писатель Аркадий Аверченко. <…> „Знаете ли вы, — говорил Несин, — что Аверченко вместе с другими эмигрантами основал театр миниатюр? Там ставили юмористические сценки на бытовые темы дореволюционной России, пародии на большевиков, а зрителями были в основном русские эмигранты“» (Филиппов А. «Что ты есть?» // Родина. 2007. № 4.).

Любовь Белозерская (вторая жена М. А. Булгакова), тоже прошедшая через константинопольское изгнание, отзывалась о районе, прилегающем к Капалы Чарши, с содроганием: «В описаниях Востока часто рассказывается об оживленных крытых базарах. Но „Большой базар“ — „Гран-базар“ — „Капалы Чарши“ в Константинополе, наоборот, поражал своей какой-то затаенной тишиной и пустынностью. Из темных нор на свет вытащены и разложены предлагаемые товары: куски шелка, медные кофейники, четки, безделушки из бронзы. Не могу отделаться от мысли, что все это декорация для отвода глаз, а настоящие и не светлые дела творятся в черных норах. Ощущение такое, что если туда попадешь, то уж и не вырвешься…» (Белозерская Л. Е. Воспоминания. М., 1990).

Найдя, в конце концов, свою квартиру, Аркадий Тимофеевич огляделся по сторонам. На минуту ему показалось, что он все еще на родине: вокруг было множество русских харчевен и столовых с вывесками «Казбек», «Ростов», «Одесса-мама», «Закат». Судя по запахам, там подавали борщ и котлеты, угощали «горькой русской», «перцовкой». На площади перед мечетью шла торговля обручальными кольцами, часами, серьгами, столовым серебром, одеялами, подушками, одеждой. Аверченко невольно вспомнил собственное детство, прошедшее рядом с севастопольским базаром. Теперь он отчетливо представил себе все, что его ждет: сутолока, крики, драки, пьяные, нищие…

Так и оказалось. В свой первый константинопольский день он заснул рано, проснулся же от нечеловеческого рева, прорезавшего утренний воздух. Со сна он решил, что кемалисты вошли в город и уже кого-то режут. Однако писатель увидел под своим окном одного-единственного грека, продающего «полудохлую» скумбрию. А уже через некоторое время «крики, стоны и вопли неслись со всех сторон. Зверь встал на задние лапы, потянулся и, широко раскрыв огромную пасть, оглушительно заревел: зверь хотел кушать» («Первый день в Константинополе»). Начиналась жизнь в восточном городе. К реву продавца скумбрии добавились крики йогурджи, предлагавших густое кислое молоко, лимонаджи, ходивших с медными сосудами за спиной и стаканами в широком поясе. Йогурджи и лимонаджи перекрикивали торговцы зеленью и газетами. Здесь же исступленно бормотал продавец лимонов: «Амбуласи, амбуласи, амбуласи!» Ему вторил мальчишка, продающий рогалики с тмином: «Семитие, семитие, семитие!» Очень скоро Аверченко узнал, что для покупки всего этого товара необязательно выходить на улицу: можно просто спустить на веревке корзину с деньгами. Этот способ ему, как ленивому человеку, очень понравился, и он часто к нему прибегал.

Аркадий Тимофеевич привык к Константинополю быстрее, чем другие его соотечественники. Атмосфера Востока была ему знакома с детства, ведь он вырос рядом с крымскими татарами. Писатель неплохо понимал их язык, близкий к турецкому. Многие названия в Константинополе напоминали крымские: район Адалар (островов) вызывал в памяти скалы Адалары в Гурзуфе, а Кадыкёй — поселок Кады-Кой в окрестностях Севастополя.

Думается, что поначалу писатель был стеснен в средствах. Вот что он писал некоему Чеховичу, личность которого мы установить не смогли: «Милый и дорогой Юрий Иванович! Большое спасибо Вам за хорошее письмо. Те вести, которые Вы сообщаете, как Вы, вероятно, догадываетесь, очень мне приятны. Конечно, я согласен на те условия издания, что выработаны Вами. 120 лир, сами понимаете, не только на полу, а даже и в кармане Вашего покорнейшего слуги не валяются»[75].

Заработать деньги в Константинополе было непросто. Приходилось делать ставку на богатых русских беженцев и иностранцев (в городе в то время находились свыше 50 тысяч английских и французских солдат, а также американцы, греки, итальянцы). Они и повалили в русские кабаре, которые росли как грибы. Самыми престижными и популярными стали «Черная роза» Александра Вертинского и возрожденное севастопольское «Гнездо перелетных птиц» Свободина и Аверченко, попеременно работавшее то в зимнем саду ресторана «Русский очаг», то в ресторане «Паради». Об этом времени напоминает фотография в архиве Аверченко. Она запечатлела стоящих на крыше Аркадия Тимофеевича, Свободина и некую даму по фамилии Марчетич. На обороте сделанная ею надпись: «Почему-то кажется: если Аверченко, то надо написать что-нибудь смешное. А я не хочу. Скажу очень серьезно и искренне: между вами и Свободиным мне было очень хорошо. Спасибо. Марчетич». Ниже приписка: «Вспомните когда-нибудь об общности наших шашлычных переживаний. Марчетич»[76].

«Гнездо перелетных птиц» стало успешным коммерческим проектом, который Аверченко рекламировал на страницах своего журнала «Рождественский Сатирикон» (январь 1921 года):

«ВСЕ МЫСЛЯЩИЕ РУССКИЕ должны проводить праздничные вечера в „Гнезде перелетных птиц“.

Это времяпрепровождение очень проясняет мысли и накладывает на все лица отпечаток истинной осмысленности. „Гнездо перелетных птиц“ смело можно назвать — Академией Изящного Вкуса, Истинной Красоты и Прекрасного Интеллекта.

Человек отличается о животного главным образом тем, что он улыбается. Мы заставляем улыбаться — значит, мы (т. е. Гнездо) совершенствуем всякое человекообразное, возводя его на высшую ступень…»

Активно пропагандировала концерты в «Гнезде…» и эмигрантская «Presse du Soir» («Вечерняя газета»), которой сотрудничество с Аверченко принесло популярность. Часто, проходя по Пере, писатель с улыбкой ждал встречи с двумя бывшими русскими офицерами, неизменно стоявшими на углу.

— Presse du Soir!.. Сегодня фельетон Аверченко! — с заученной улыбкой кричал ему тот, что постарше.

А другой, помоложе, предлагал купить цветы.

Аркадия Тимофеевича можно было видеть на Пере и потому, что здесь гуляли все русские, и потому, что в конце улицы — там, где она соединялась фуникулером с Галатским мостом — находилось Бюро русской печати (Bureau de la Presse Russe). Глава Бюро — севастопольский знакомый Аверченко Николай Николаевич Чебышев — был отправлен бароном Врангелем в Стамбул перед началом крымской эвакуации для сотрудничества с союзной прессой. Он должен был подготовить общественное мнение к приему русской армии.

Аверченко и Чебышев в Константинополе подружились и вместе создали еженедельный журнал «Зарницы». Раз в неделю Аркадий Тимофеевич приносил фельетоны в редакцию. Она занимала помещение большого магазина. Внизу работала канцелярия, над ней, на антресолях, — кабинет Чебышева. У входа Аверченко обычно задерживался, разглядывая вывешенные на витрине огромный портрет Врангеля и карту русских территорий, потерянных большевиками. Далее писатель возникал перед Чебышевым, который вспоминал: «Я точно знал день и час, когда винтовая лестница задрожит под тяжелой поступью и на моих антресолях, где постоянно горело электричество, появится массивная фигура тщательно одетого и причесанного женпремьера, с бритым лицом, толстыми губами, неодинаковостью взгляда из-под пенсне. Я безуспешно старался уловить взгляд. Глаза смотрели по-разному, как будто совсем не смотрели. Тогда я не подозревал, что зрение было больное и что Аверченко хранил в памяти предостережение окулиста, за год перед смертью оправдавшееся» (Чебышев Н. Н. Близкая даль. Париж, 1933).

В кабинете Чебышева Аркадий Тимофеевич заставал самых неожиданных визитеров. Все просили денег. Как-то явился бывший русский фабрикант и предлагал купить пересказ его сна о великом князе Дмитрии Павловиче за 50 лир!

В «Зарницах» печатались писатели Илья Сургучёв, Евгений Чириков, однако в историю русской прессы журнал вошел исключительно благодаря Аверченко. Именно здесь, в пятнадцатом номере за 1921 год, был опубликован его фельетон «Приятельское письмо Ленину», который современные филологи рассматривают как блестящий образец жанра «письмо вождю». (Своеобразную традицию в дальнейшем продолжат Михаил Булгаков, Евгений Замятин, Михаил Зощенко, Борис Пастернак, Михаил Шолохов, Александр Солженицын.)

«Приятельское письмо…» вполне можно считать итогом размышлений автора о личности, вершившей новейшую историю России. Личность эта, разумеется, не вызывала у Аверченко симпатии. Он обращается к Ленину откровенно фамильярно — на «ты», подчеркивая свое презрение:

«Здравствуй, голубчик! Ну, как поживаешь? Все ли у тебя в полном здоровьи?

Кстати, ты, захлопотавшись около государственных дел, вероятно, забыл меня?

А я тебя помню. <…>

Много, много, дружище Вольдемар, за эти два года воды утекло… Я на тебя не сержусь, но ты гонял меня по всей России, как соленого зайца. <…>

Это письмо я пишу тебе из Константинополя, куда прибыл по своим личным делам.

Впрочем, что же это я о себе да о себе… Поговорим и о тебе…

Ты за это время сделался большим человеком… Эка, куда хватил: неограниченный властитель всея России… Даже отсюда вижу твои плутоватые глазенки, даже отсюда слышу твое возражение:

— Не я властитель, а ЦИК.

Ну, это, Володя, даже не по-приятельски.

<…> Ты знаешь, я часто думаю о тебе и должен сказать, что за последнее время совершенно перестал понимать тебя.

На кой черт тебе вся эта музыка? В то время, когда ты кричал до хрипоты с балкона — тебе отчасти и кушать хотелось, отчасти и мир, по молодости лет, собирался перестроить.

А теперь? Наелся ты досыта, а мира все равно не перестроил.

Доходят до меня слухи, что живется у вас там в России, перестроенной по твоему плану, — препротивно.

Никто у тебя не работает, все голодают, мрут, а ты, Володя, слышал я, так запутался, что у тебя и частная собственность начинает всплывать, и свободная торговля, и концессии.

Стоит огород городить, действительно!

Впрочем, дело даже не в том, а я боюсь, что ты просто скучаешь.

Я сам, знаешь ли, не прочь повластвовать, но власть хороша, когда кругом довольство, сияющие рожи и этакие хорошенькие бабеночки, вроде мадам Монтеспан при Людовике.

А какой ты, к черту, Людовик, прости за откровенность!

Окружил себя всякой дрянью, вроде башкир, китайцев — и нос боишься высунуть из Кремля. Это, брат, не власть. Даже Николай II частенько раньше показывался перед народом и ему кричали „ура“, а тебе что кричат?

— Жулики вы, — кричат тебе и Троцкому. — Чтобы вы подохли, коммунисты.

Ну, чего хорошего?

Я еще понимаю, если бы рожден был королем — ну, тогда ничего не поделаешь: профессия обязывает. Тогда сиди на башне — и сочиняй законы для подданных.

А ведь ты — я знаю тебя по Швейцарии — ты без кафе, без „бока“, без табачного дыма, плавающего под потолком, — жить не мог.

Небось, хочется иногда снова посидеть в биргалле, поорать о политике, затянуться хорошим киастером — да где уж там!

И из Кремля нельзя выйти, да и пивные ты все, неведомо на кой дьявол, позакрывал декретом № 215 523.

Неуютно ты, брат, живешь, по-собачьему. Русский ты столбовой дворянин, а с башкирами все якшаешься, с китайцами и друга себе нашел — Троцкого — совсем он тебе не пара. Я, конечно, Володя, не хочу сплетничать, но знаю, что он тебя подбивает на всякие глупости, а ты слушаешь.

Если хочешь иметь мой дружеский совет — выгони Троцкого, распусти этот идиотский ЦИК и издай свой последний декрет к русскому народу, что вот, дескать, ты ошибся, за что и приносишь извинения, что ты думал насадить социализм и коммунизм, но что это для отсталой России „не по носу табак“, так что ты приказываешь народу вернуться к старому, буржуазно-капиталистическому строю жизни, а сам уезжаешь отдыхать на курорт.

Просто и мило!

Ей-богу, плюнь ты на это дело, ведь сам видишь, что получилось: дрянь, грязь и безобразие.

Не нужно ли деньжат?

Лир пять, десять могу сколотить, вышлю.

Хочешь — приезжай ко мне, у меня отдохнешь, подлечишься, а там мы с тобой вместе какую-нибудь другую штуковину придумаем — поумней твоего марксизма.

Ну, прощай, брат, кланяйся там!

Поцелуй Троцкого, если не противно.

Где летом — на даче?

Неужели в Кремле?

С коммунистическим приветом

Аркадий Аверченко.

P. S. Если вздумаешь черкнуть два слова, пиши: Париж, Елисейский дворец, Мильерану для Аверченко».

Заметим, что к осмыслению личности Ленина обращался в эмиграции не один Аверченко. Александр Куприн, к примеру, в 1919 году написал фельетон «25 октября 1917–25 октября 1919 г. Владимир Ульянов-Ленин», в котором нарисовал воистину инфернальный портрет вождя:

«Ленин говорил свободные слова. Слишком свободные! С развязностью умалишенного он развязывал толпы от страха убийства. Убивайте, грабьте, берите, насилуйте, уничтожайте — все ваше, все принадлежит вам.

В нем сидел демон убийства…

И толпа заразилась его сумасшествием. Около него стали собираться подобные ему люди, опьяненные кровью, и он царил над ними. Толпа насильников и убийц вознесла его на высоту и посадила на престол всероссийский…

На этом престоле, в Петрограде и московском Кремле, он был не первый сумасшедший. Правил Россиею безумный Павел, на престоле Московском сидел сумасшедший Иоанн IV Грозный».

Можно вспомнить также характеристику, данную Ленину Иваном Буниным в 1924 году: «…Россия, поджигаемая „планетарным“ злодеем, возводящим разнузданную власть черни и все самые низкие свойства ее истинно в религию, Россия уже сошла с ума. <…> Планетарный же злодей, осененный знаменем с издевательским призывом к свободе, братству и равенству, высоко сидел на шее русского дикаря и весь мир призывал в грязь топтать совесть, стыд, любовь, милосердие, в прах дробить скрижали Моисея и Христа, ставить памятники Иуде и Каину, учить „Семь заповедей Ленина“» («Миссия русской эмиграции»).

У Аверченко же Ленин неизменно предстает трикстерным персонажем, то есть героем авантюрно-плутовского толка. В 1990–2000-х годах подобный взгляд на вождя русской революции стал обыденным — произошло карнавальное развенчание святынь. В последние годы появились, к примеру, исследование историка Левона Абрамяна «Ленин как трикстер» и плутовской роман о Ленине «Правда» Дмитрия Быкова и Максима Чертанова. Однако восстановим историческую справедливость: первым к подобному аспекту образа обратился Аверченко. Он же, как нам кажется, был первым автором анекдотов про В. И. Ульянова. К примеру, чем не анекдот: «Однажды в детстве мама поймала Ленина с папиросой. Он дал маме обещание никогда не курить. Потом он дал рабочим, солдатам и крестьянам еще много разных обещаний. Но выполнил только первое».

Писатель придумывал о Ленине не только анекдоты. Размышляя над тем, как Владимир Ильич мог бы отреагировать на его фельетон «Приятельское письмо…», и от души веселясь, Аверченко написал самому себе от лица вождя ответ, который сохранился в его архиве в машинописном виде:

«Здравствуй, дорогой Аркадий!

Спасибо за письмишко.

Мы все здесь думали, что тебе давно проломил голову ка-кой-нибудь ревнивый крымский муж, потому что ты насчет баб всегда был ходок большой руки.

Когда мы сбросили белых в море, Луначарский посылал за тобой в Крым специальный вагон, но тебя не нашли.

Стыдно, Аркаша, после такого большого перерыва сразу гадости писать.

Ты, милый, совершенно не осведомлен!

У нас жизнь совсем не плоха и всё то, что пишут наши эмигрантские газеты, — страшный вздор.

Голода, например, нет никакого <…>».

Далее Ленин устами Аркадия Аверченко опровергает слухи о тяжелой жизни в Советской России, извиняется: «…не поцеловал Троцкого, как ты Просил, — боюсь нос откусить» и просит кланяться Керенскому. А заканчивается письмо так:

«Надеюсь скоро увидеть твою коммунопротивную физиономию.

С коммунистическим приветом,

Вл. Ленин»[77].

Подпись Ленина в рукописи выполнена чернилами — Аркадий Тимофеевич не поленился ее скопировать!

Расправившись с Лениным хотя бы на бумаге, писатель продолжал напряженно работать. Как и в Севастополе, Аркадий Аверченко в творчестве константинопольского периода обращался к двум основным темам: русской революции и беженского быта. Своеобразной энциклопедией эмигрантской жизни стал его сатирико-юмористический сборник «Записки Простодушного» (Константинополь: Новый Сатирикон, 1921). Эта книга положила начало художественной разработке этой темы в отечественной литературе: от булгаковского «Бега», «Ке фер?» Тэффи и «Похождений Невзорова» Алексея Толстого до новейших романов о приключениях «русских в Европах» конца 1990-х годов. Читая между строк аверченковской забавной «константинополиады», невольно понимаешь, что автору удалось, шутя, создать трагикомическую картину авантюрной агонии и «перековки» русского характера.

Бывшая петербургская драматическая актриса, а ныне горничная, в совершенстве изучившая язык «дна»; бывший боевой генерал, работающий теперь в Константинополе швейцаром; бывший барон, продающий на Пере «тещины языки», — таковы «рядовые» герои константинопольских рассказов Аверченко. Но есть и более яркие персонажи, каждый из которых вполне мог бы стать центральным в большом плутовском романе: это те, кого Аверченко описал в рассказах «Константинопольский зверинец» и «Второе посещение зверинца». Сюжет у них сквозной: рассказчик, сидя в «препошлейшем ресторане» Константинополя, созерцает «паноптикум» мошенников, карточных шулеров и авантюристов и слушает рассказ приятеля об их прошлом. Есть в этом «константинопольском зверинце» жулик, который организовывал концерты Шаляпина, но ему «всегда не хватало одной маленькой подробности: самого Шаляпина». Есть бывший русский солдат, которому удалось в годы войны, переодевшись в австрийскую форму, сдаться в русский плен и ни дня не воевать. Наконец, есть бандит «с каменным, неискусно высеченным лицом», который отслеживал на улицах влюбленные пары, отзывал в сторонку мужчину и шептал ему на ухо: «Лиру или в морду!» Чтобы не опозориться на глазах любимой девушки, любой был рад отдать последние деньги.

В фельетоне «О гробах, тараканах и пустых внутри бабах» писатель приводит истории выживания в Константинополе трех своих петербургских знакомых. Один из них, бывший журналист, нанялся к гадалке в оккультный кабинет лежать в гробу и отвечать на «идиотские вопросы клиентов». Другой — бывший поэт — «ходит в женщине», то есть носит на себе чучело картонной бабы с рекламой элитного ресторана. Третью знакомую «кормит» зеленый таракан, ибо она служит «на записи в тараканий тотализатор». Финал рассказа проникнут горечью автора:

«Отошел я от них и подумал:

— Ой, крепок еще русский человек, ежели ни гроб его не берет, ни карнавальное чучело не пугает, ежели простой таракан его кормит…»

Эти тараканы, «кормившие» русских беженцев, многим запомнились. Они появились после того, как союзная полиция закрыла лотошные клубы.

«О, бог азарта — великий бог, — писал Аверченко. — Отнимите у человека… лото, он зубами уцепится за таракана; отнимите таракана, он…

Да что там говорить: я однажды видел на скамейке Летнего сада няньку с ребенком на руках. Она задумчиво выдергивала у него волосик за волосиком и гадала: „Любит — не любит! Любит — не любит“. Это был азарт любви, той любви, которая может лишить волос даже незаинтересованную сторону…» («Лото-Тамболла»).

Идея тараканьих бегов некоторым русским беженцам казалась фантастической. Любовь Белозерская, к примеру, утверждала, что «на самом деле никаких тараканьих бегов не существовало», и называла это азартное развлечение «горькой гиперболой и символом», придуманными Аверченко. Однако в девятом номере «Зарниц» за 1921 год находим объявление о том, что бывший петербургский кинопромышленник Абрам Дранков арендовал один из залов «Русского клуба» на Пере для кафародрома. Выступают звезды-тараканы «Мишель», «Мечта», «Прощай, Лулу» и «Люби меня, Троцкий!» — фаворит!

Мотив тараканьих бегов, впервые введенный в художественную прозу Аверченко, получил дальнейшее развитие в литературе 1920-х годов. Так, герои плутовской повести А. Н. Толстого «Похождения Невзорова, или Ибикус» (1923–1924) Ртищев и Невзоров придумывают «народное русское развлечение» — бега дрессированных тараканов, которое приносит им невиданный успех и материальное благополучие. В пьесе М. А. Булгакова «Бег» (1926) и вовсе выведен «тараканий царь Артур Артурович», рекламирующий невиданную нигде в мире русскую и даже якобы придворную игру: «Тараканьи бега! Любимая забава покойной императрицы в Царском Селе!.. Первый заезд! Бегут: первый номер — Черная Жемчужина! Номер второй — фаворит Янычар… Третий — Баба-яга! Четвертый — Не плачь, дитя! Серый в яблоках таракан!..»

Описывать все эти проявления безобразного совсем не смешно, а грустно и очень тяжело. Но что поделаешь — Аверченко и самому нужно было выживать! Продажа сборника «Записки Простодушного», работа в «Гнезде перелетных птиц», газете «Presse du Soir», журнале «Зарницы» вскоре принесли ему материальное благополучие. Вместе с деньгами вернулся и привычный стиль жизни. Писатель стал завсегдатаем русского ресторана «У Георгия Карпыча» в саду Пти-Шан, из окон которого открывался великолепный вид на Золотой Рог. Сотрапезником Аркадия Тимофеевича часто бывал Николай Чебышев, который вспоминал: «Он (Аверченко. — В. М.) был незаменим за столом. <…> Аверченко любил покушать. И в произведениях его еда занимала значительное место. Он умел уходить в маленькие радости жизни, садился за стол у „Карпыча“ в „Пти-Шан“ с выражением проникновенного благополучия. Казалось, точно он после треволнений дня входил в тихий порт. Он бережно наполнял рюмки и незаметно руководил дальнейшим направлением обеда, устанавливал всему порядок и черед, избегая чрезмерной торопливости. В актив Аверченко надо записать, что в обиходе в нем не проявлялся ни писатель, ни острослов. Он не злоупотреблял анекдотом. У него не замечалось сценического напряжения, свойственного литературным львам. Он отлично слушал, не стремился завладеть разговором, по производимому на меня впечатлению был скорее скромен, даже застенчив, впрочем, не без известного себе на уме…» (Чебышев Н. Н. Близкая даль).

Обед у «Карпыча» спасал от грусти. А грустить было отчего. В Константинополе к Аверченко пришло осознание случившейся с ним беды: он лишился родины. Однажды журналист Николай Литвин прочитал ему свои не очень искусные, но искренние стихи «Тем, кто с нами»:

Увядший русский смех, умолкшие поэты,

Сегодня далеко для вас Россия та.

Дороже эта нам, что стала без привета

По обе стороны Галатского моста.

В печальных складках рта мы спрятали улыбки, —

Что ж, мы умеем ждать.

Еще, еще немножко,

Быть может, только год, быть может, много лет…

Заканчивались стихи надеждой на то, что

Сверкнет Аверченко чудесным фельетоном,

Обрадует, как встарь, нарядный Сургучёв,

И будут нас пленять своим изящным тоном

Цветные россыпи агнивцевских стихов.

Это стихотворение настолько тронуло Аверченко, что он его сохранил[78].

В душе писателя в константинопольский период происходит сильнейший переворот.

«Точно ли я теперь такой „Простодушный“, каким был тогда, когда ясным ликующим взором оглядывал пеструю Галату, высаживался на константинопольский берег. <…> Точно ли я таков теперь, каким был тогда?..

О, нет. Гляжу я искоса в зеркало, висящее в простенке, — и нет больше простодушия в выражении лица моего…

Как будто появилось что-то себе на уме, что-то хитрое, что-то как будто даже жестокое. <…>

Во всяком случае — умер Простодушный…

Доконал Константинополь русского Простодушного», — напишет он в заключении к своему сборнику «Записки Простодушного».

Аверченко с болью признавал, что «жестокий боксер» Константинополь «выковал» из русских эмигрантов «прочное железное изделие». Действительно, многим его друзьям выпала нелегкая доля. Аверченко же был более-менее благополучен, поэтому по мере сил старался всем помогать. Когда он узнал, что в одной из больниц города лежит тяжелораненый Сергей Горный (бывший сатириконец), немедленно отправился туда. При встрече Горный рассказал, что получил штыковое ранение под Екатеринославом, попал в плен к махновцам, но с помощью англичан был эвакуирован. Много лет спустя, обращаясь к своему давно умершему другу Аркадию, Горный напишет: «когда я… лежал и махновскую рану мою чинили и латали и зашивали — все никак не могли починить, — ты один приходил и все какие-то доллары совал, не нужно ли, мол, — и сердился, что не беру».

Весной 1921 года Аверченко получил письмо на бланке литературно-художественного журнала «OTETCHESTVO» от Куприна:

«Дорогой Аркадий Тимофеевич!

Сего журнала я редактор, а из этого значит, что стану предлагать Вам <…> сотрудничество. Кроме выше перечисленных в штемпеле качеств, он еще и антибольшевистский. Пришлите же, что полюбится самому.

Ваш сердечно.

А. Куприн» (Париж, 12 апреля 1921 года).

Думается, что Аркадий Тимофеевич не мог не порадоваться за своего товарища и коллегу, который, по-видимому, неплохо устроился. Аверченко с улыбкой вспомнил купринский фельетон «Пролетарские поэты», который кто-то показывал ему в 1920 году в Севастополе. Поводом для написания послужило выступление бывшего сатириконца Василия Князева на конференции пролетарских писателей Петрограда и Петроградской губернии. Поэт призывал всерьез разобраться с деятельностью «Дома литераторов» («очага хищений и контрреволюции»), книгоиздательствами «Всемирная литература» и «Севцентропечать» (якобы там издаются сочинения прежних буржуазных писателей и нынешних гнусных саботажников), а также с Обществом драматических писателей. Куприн в фельетоне назвал Князева «позорным красным болваном», гордо поднявшим «красное знамя с надписью „васькина литература“»[79].

Приходили Аверченко и очень забавные письма. Одно из них прислали знакомые писателя, супруги Берензон, оказавшиеся в Вене. Они приложили к посланию экземпляр газеты сплетен «Венское эхо», которая на основании сообщения собственного «врадио» пришла к выводу, что известный русский писатель А. Т. Аверченко тихо скончался неизвестно где, так как совсем не отвечает на письма. В шуточном некрологе от имени Веры Берензон говорится: «Аркадия погубили женщины. Я ему всегда говорила: не смей ни за кем ухаживать, кроме меня… У Аркадия в передней с утра и до… (вычеркнуто цензурой) толкутся женщины…» (7 мая 1921 года)[80].

Однажды пришло письмо от Ре-Ми, о котором Аверченко давно не имел никаких известий:

«Лондон

26 ноября 1921 года

Аркадий!

Вчера получил вопль о помощи находящегося в Николаеве Моисея Израилевича Апельхота: если у тебя есть желание и материальная возможность, а главное, какие-либо пути для пересылки денег — помоги. Я со своей стороны уже сделал все, что мог, но мне говорят, что помощь может дойти не ранее как через полтора месяца — может быть, тебе удастся переслать помощь быстрее… Во всяком случае, считаю своим нравственным долгом предупредить тебя о его катастрофическом положении. Из Лондона я стараюсь наладить связь с Радловым и Радаковым, которые в Петрограде, и помочь им хотя бы со съестными припасами, но ответа не имею — моей сестре[81] и брату даже не знаю куда писать, т. к. они выехали из Петрограда и я ни от кого не могу точно узнать, куда!

А за сим будь здоров.

Желаю тебе всего наилучшего.

Жму руку»[82].

В приписке был указан адрес Апельхота (бывшего управляющего конторой «Нового Сатирикона». — В. М.) в Николаеве.

Ре-Ми оказался за границей почти на год раньше Аверченко. 20 января 1920 года он эмигрировал из Одессы на французском пароходе «Дюмон д’Юрвиль». Плывшая здесь же Любовь Белозерская, тогда еще супруга Ильи He-Буквы, вспоминала, что у Ре-Ми «кроме таланта, бойкой жены Софьи Наумовны и увальня-пасынка Лёни, ничего за душой не было…». Дон Аминадо — еще один пассажир парохода — писал, что Ре-Ми уже за час до отплытия начал страдать морской болезнью. Ни жене, ни Лёне ни за что не хотел верить, что пароход еще стоит на месте, и, стало быть, все это одно воображение. Но потом он как-то собрался и даже написал портрет капитана судна Мерантье, за что консервные пайки были удвоены всей компании, ехавшей с Ре-Ми. Художник хлебнул свою долю беженского горя в Константинополе. Зарабатывал тем, что рисовал шаржи и настенные панно в русских ресторанах. Затем через Париж, Лондон пробрался в США (работал в Нью-Йорке, Чикаго, Сан-Франциско, Лос-Анджелесе). Некоторые дополнительные сведения о нем сообщает в своих воспоминаниях Михаил Корнфельд: «…уже в период эмиграции… мы (т. е. я с семьей) встретились неожиданно на Константинопольском рейде с семьей Н. Ремизова. Надо полагать, что эта встреча доставила всем ее участникам большое удовольствие, т. к. мы решили не расставаться, вместе поехали в Париж, сняли одну большую квартиру и прожили совместно, ко взаимному удовольствию, несколько лет, вплоть до отъезда Ремизовых с Никитой Балиевым в Америку, где они окончательно обосновались, поддерживая со мною до последнего времени дружескую переписку» (Корнфельд М. Воспоминания).

Мы не знаем, смог ли Аверченко помочь голодающему Апельхоту, но он наверняка пытался. Аркадий Тимофеевич не мог не тревожиться за своих друзей и родных, оставшихся в Советской России. Переписываться с ними было сложно. Приходилось прибегать к различным уловкам: корреспонденции не подписывать, выражаться иносказательно. По словам племянника писателя Игоря Константиновича Гаврилова, в Севастополь Аркадий Тимофеевич отправлял письма за подписью неизвестной женщины, в которых сообщал краткие сведения о себе и справлялся о делах дома. К сожалению, не сохранились ни эти письма, ни ответы на них, однако мы имеем в распоряжении уникальные воспоминания Игоря Константиновича, отчасти восстанавливающие картину жизни семьи писателя после ухода белых. Предоставим ему слово:

«Помню голод. Напротив нашего дома на улице валялись трупы, и их никто не убирал. В гости к папе приехал его бывший денщик и пригласил переждать тяжелые времена в брошенном имении на Южном берегу Крыма, в Симеизе. Имение было огромное, когда-то очень богатое, но совсем заброшенное. Хозяин, видимо, эмигрировал, в доме жили татары. В огромной зале была шикарная люстра, к ней они привесили люльку и качали ребенка.

Еще помню: в Севастополе объявили — всем военным явиться в цирк. Их окружили, посадили на баржу, привязали к ногам колосники и утопили в море. Папа не пошел в цирк и чудом спасся. Через некоторое время у берегов Севастополя затонула подводная лодка и водолаза послали ее искать. Он опустился под воду и увидел стоящих перед ним покойников — колосники не давали им всплыть. Водолаз сошел с ума, в городе об этой истории много говорили.

Как мы выживали в двадцатые годы? Сдавали дом, была у нас лошадь. Отец арендовал мастерскую и начал делать зажигалки, так как спички исчезли. Папин близкий друг подрабатывал на Приморском бульваре фотографом. Мама в период нэпа пекла пирожки и чебуреки на продажу. Бабушка жила с нами, помогала по хозяйству».

Казнь белых офицеров, о которой вспоминает Игорь Константинович, часто называют «севастопольским апокалипсисом». Произошло это в конце ноября 1920 года, сразу же после занятия города красными частями. По Севастополю были расклеены объявления об общем собрании в цирке всех зарегистрировавшихся белых офицеров. Пришедшим гарантировали жизнь, не явившиеся автоматически расценивались как враги и контрреволюционеры. В назначенный день цирк и прилегающая к нему площадь были забиты законопослушными «бывшими». В течение двух дней все эти люди… исчезли. Большинство вывозили в окрестности города и расстреливали из пулеметов и револьверов. Тысячи были утоплены. Об этом кошмаре в Севастополе столько говорили, что Игорь Константинович, бывший шестилетним мальчиком, запомнил его на всю жизнь (прочитать о нем он нигде не мог — об этом раньше не писали).

Разумеется, о подобных событиях родственники Аркадию Тимофеевичу не сообщали. Однако и то, что его семья, жившая в последнее время в достатке, теперь терпит лишения, вряд ли его радовало.

Беспокоился писатель и за судьбу своей петроградской квартиры в «Толстовском доме». Актрису Марию Марадудину, оставшуюся в России, он просил наведаться на Троицкую, по возможности собрать все его книги и выслать ему. Марадудина выполнила просьбу и писала Аверченко, что квартира его «как прежде, однако пусто и сыро»; всю обстановку вывезла к себе горничная Надя, которая вышла замуж и живет теперь в Поварском переулке. Никаких книг нет: за исключением одного комплекта «Сатирикона», вся остальная библиотека погибла.

Горничная Надя поступила очень правильно, забрав обстановку. 19 ноября 1921 года в Советской России был принят декрет о конфискации и переходе в, собственность РСФСР всего движимого имущества граждан, «бежавших за пределы республики или скрывающихся до настоящего времени». О том, что происходило после принятия этого декрета в квартире Аверченко, мы знаем благодаря историографу «Толстовского дома» Марине Колотило. Подъезд, в котором жил писатель, с 1921 года начали заселять транспортными рабочими и сотрудниками ЧК. Через этаж от бывшей квартиры писателя поселили секретаря ЧК Надежду Ивушину, которая непосредственно участвовала в выдворении из дома «бывших». Все вещи из квартир выселяемых, а также бежавших жильцов были сложены огромной кучей в сквере со стороны Щербакова переулка прямо под открытым небом. Каждый желающий мог выбрать себе всё, что ему понравится…

Однако вернемся в Константинополь. В ноябре 1921 года Аверченко, как и все русское общество города, был взволнован опубликованным в газетах декретом ВЦИК «Об амнистии». Многие начали собираться в Россию. По Пере носился слух: «Уезжает даже генерал Слащёв!!!» В трактовке Михаила Булгакова возвращение Слащёва (прототип Хлудова в пьесе «Бег») выглядит так:

«Хлудов. Сегодня ночью пойдет с казаками пароход, и я поеду с ними. <…> Генерал Чарнота, может, поедете со мной? А? Бросайте тараканьи бега!

Чарнота. Постой, постой, постой! <…> Проживешь ты, Рома, ровно столько, сколько потребуется тебя с поезда снять и довести до ближайшей стенки, да и то под строжайшим караулом!»

Отъезд Слащёва 20 ноября обсуждал весь Константинополь, но уже через двое суток «тема дня» поменялась. 22 ноября в большевистской «Правде» появился отзыв Ленина на сборник «Дюжина ножей в спину революции», озаглавленный «Талантливая книжка».

Владимир Ильич наконец-то ответил Аркадию Тимофеевичу! И как ответил! Его рецензия невелика по объему, что позволяет привести ее полностью:

«Это — книжка озлобленного почти до умопомрачения белогвардейца Аркадия Аверченко: „Дюжина ножей в спину революции“. Париж, 1921. Интересно наблюдать, как до кипения дошедшая ненависть вызвала и замечательно сильные и замечательно слабые места этой высокоталантливой книжки. Когда автор свои рассказы посвящает теме, ему неизвестной, выходит нехудожественно. Например, рассказ, изображающий Ленина и Троцкого в домашней жизни. Злобы много, но только непохоже, любезный гражданин Аверченко! Уверяю вас, что недостатков у Ленина и Троцкого много во всякой, в том числе, значит, и в домашней жизни. Только, чтобы о них талантливо написать, надо их знать. А вы их не знаете.

Зато большая часть книжки посвящена темам, которые Аркадий Аверченко великолепно знает, пережил, передумал, перечувствовал. И с поразительным талантом изображены впечатления и настроения представителя старой, помещичьей и фабрикантской, богатой, объевшейся и объедавшейся России. Так, именно так должна казаться революция представителям командующих классов. Огнем пышущая ненависть делает рассказы Аверченко иногда — и большей частью — яркими до поразительности. Есть прямо-таки превосходные вещички, например, „Трава, примятая сапогом“, о психологии детей, переживших и переживающих гражданскую войну.

До настоящего пафоса, однако, автор поднимается лишь тогда, когда говорит о еде. Как ели богатые люди в старой России, как закусывали в Петрограде — нет, не в Петрограде, а в Петербурге — за 14 с полтиной и за 50 рублей и т. д. Автор описывает это прямо со сладострастием: вот это он знает, вот это он пережил и перечувствовал, вот тут уже он ошибки не допустит. Знание дела и искренность — из ряда вон выходящие.

В последнем рассказе: „Осколки разбитого вдребезги“ изображены в Крыму, в Севастополе бывший сенатор — „был богат, щедр, со связями“ — „теперь на артиллерийском складе поденно разгружает и сортирует снаряды“, и бывший директор „огромного металлургического завода, считавшегося первым на Выборгской стороне. Теперь он — приказчик комиссионного магазина, и в последнее время приобрел даже некоторую опытность в оценке поношенных дамских капотов и плюшевых детских медведей, приносимых на комиссию“.

Оба старичка вспоминают старое, петербургские закаты, улицы, театры, конечно, еду в „Медведе“, в „Вене“ и в „Малом Ярославце“ и т. д. И воспоминания перерываются восклицаниями: „Что мы им сделали? Кому мы мешали?“… „Чем им мешало все это?“… „За что они Россию так?“…

Аркадию Аверченко не понять, за что. Рабочие и крестьяне понимают, видимо, без труда и не нуждаются в пояснениях.

Некоторые рассказы, по-моему, заслуживают перепечатки. Талант надо поощрять» (Ленин В. И. Талантливая книжка // Правда. 1921. 22 ноября).

Статья Ленина вполне вписывается в рамки той политики, которую в 1921–1922 годах проводили большевики по отношению к писателям-эмигрантам. По словам Алексея Варламова, автора современного жизнеописания Алексея Толстого, «…с точки зрения большевиков, чем „хуже“ вел себя человек в революцию и гражданскую войну, чем яростнее против них выступал и писал, тем теперь было для них лучше. Если такие люди одумались и раскаялись, если эти к нам перешли, значит, мы действительно сила» (курсив автора. — В. М.) (Варламов А. Алексей Толстой. М., 2008). Аркадий Аверченко, несомненно, был одной из самых авторитетных фигур русской эмиграции, а уж яростная антибольшевистская позиция стала его «визитной карточкой». Если бы такой писатель вернулся в Россию и поставил свой талант на службу пролетариату, резонанс в эмигрантском мире был бы огромный! Вполне вероятно, что рецензия Ленина готовила почву для дальнейших шагов по «заманиванию» Аркадия Аверченко в Советскую Россию.

Именно в это время в Берлине шла психологическая обработка Алексея Толстого, который сделался эпицентром идеологического раскола. Среди тех, кто разделял желание Толстого вернуться в Россию, был журналист Илья Василевский (He-Буква). Сочувствуя советской власти, он поместил в парижской газете «Последние новости» отрицательную рецензию на сборник «Дюжина ножей в спину революции», характерно озаглавленную «Картонный меч». Если Аркадий Аверченко ее читал, то он наверняка заметил то, что заметили мы, — статья Ленина во многом повторяет статью He-Буквы: оба рецензента одним из самых удачных сочли фельетон «Трава, примятая сапогом»; оба считали, что политическая ненависть и злость вредят художественным достоинствам произведений Аверченко; оба критиковали пространные воспоминания кулинарного характера. Ироническое и в то же время пафосное резюме статьи He-Буквы интонационно перекликается с аналогичным местом в рецензии Ленина:

«Книга талантливого автора пострадала от столкновения с политикой и гастрономией.

Картонным мечом большевизма не победить, а творчество и злость так же плохо совместимы, как гений и злодейство» (Не-Буква [Василевский И. М.]. Картонный меч // Последние новости. 1921. 4 января).

Ленин (или тот, кто готовил для него текст статьи «Талантливая книжка»), несомненно, опирался на рецензию Не-Буквы. Последнему, вероятно, большевики «зачли» рецензию «Картонный меч», когда разрешили вернуться в СССР вместе с Алексеем Толстым.

Ленин пошел и дальше рецензии: по его предложению «Правда», «Известия» и некоторые другие газеты стали перепечатывать рассказы и фельетоны сатириков-эмигрантов, сопровождая их критическим разбором.

В 1922 году в Советской России был выпущен сборник Аверченко «Записки Простодушного (Эмигранты в Константинополе)». Этот факт отнюдь не порадовал писателя. Он был крайне возмущен тем, что за издание этой книги ему не заплатили гонорара. Не понравилось и то, что на обложке был помещен шаржированный портрет автора: поникший, оборванный эмигрант Аверченко с сиротским саквояжиком и зонтиком в сведенных руках…

Творчество Аркадия Тимофеевича начала рассматривать советская критика. В 1922 году в Москве вышла книга Н. Мещерякова «На переломе», одна глава которой — «Белогвардейский юмор» — напрямую касалась книги «Дюжина ножей в спину революции»:

«Вышла в Париже недавно книжка Аркадия Аверченко — „Дюжина ножей в спину революции“. <…> Читатель, может быть, подумает, что Аверченко хочет обличать, „бичевать“ тех, кто вредит революции, втыкая нож в спину. Совсем нет. Аркадий Аверченко сам своей книжкой хочет всадить дюжину ножей в спину революции. Революция, по его словам, это „полупьяный детина с большой дороги“. „Да ему не дюжину ножей в спину, а сотни — в дикобраза его превратить“. А сейчас же под предисловием, из которого я беру эти строки, изображена выразительная виньетка: рука, крепко сжимающая нож и готовая нанести удар. Эта выразительная виньетка повторяется в небольшой книжке семь раз, не считая обложки, на которой сам Арк. Аверченко изображен с двумя ножами!

Когда человек настроен так кровожадно, тут уж не до юмора.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.