«Единственная в России духовная культура»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Единственная в России духовная культура»

В те дни я, как и многие, стала более духовным, чем физическим существом.

И. Одоевцева

В Петрограде прямо с вокзала Ларису Рейснер и Михаила Кириллова отправили в больницу с приступом тяжелейшей тропической малярии. Писательница Вера Инбер рассказывала, как после очередного жестокого приступа болезни Лариса Михайловна жаловалась ей, что малярия «съедает всю зелень, выросшую в ее душе».

Из Энзели Лариса привезла еще «страстную любовь к востоку, тропический загар» (Л. Никулин).

В хронике «Красной газеты» был отмечен приезд Раскольникова – 13 июля. С ним приехал и вагон с продовольствием, который организовала Лариса для писателей Петрограда. В больнице она пробыла, видимо, до 18 июля, потому что 19 июля уже присутствовала на открытии Второго конгресса Коминтерна в Зимнем дворце. Среди выступавших был Карл Радек. Тогда ли они и познакомились с Ларисой или до лета 1923-го не обращали друг на друга внимания? Неизвестно.

Конгресс ознаменовался грандиозным представлением «Мистерии освобожденного труда» на ступенях Биржи, с участием более двух тысяч человек. Авторы его – художник Юрий Анненков и режиссер Сергей Радлов. Это театральное действо отражено в очерке Ларисы Рейснер «О Петербурге», опубликованном уже 24 июля в «Красной газете». В книге «Фронт» этот очерк дан в сокращении.

«Вернуться в Петербург после трех лет революционной войны почти страшно: что с ним сталось, с этим городом революций и единственной в России духовной культуры?

На военные окраины Республики доходили печальные слухи: холод, голод. Питер вымер, обнищал, это мертвый город, оживающий только для отпора белым, ползущим к нему то от форта Красная Горка, то от Нарвы и Ревеля, то со стороны Польши. И что же? Он не только не умер, Петербург, но к строгости своих проспектов, к роскоши соразмерных пространств, охваченных гранитом, зеленью садов и поясами каналов, прибавил еще спартанскую скромность, пустынность, простоту – тысячи неуловимых примет, свидетельствующих об отдыхе и перерождении города.

…Сады, не стесненные людьми, безумно и счастливо зарастают, глохнут. Синеет Нева. Острова превратились в зеленый рай, где вместе отдыхают деревья, травы, старинные, наконец, растворенные решетки оград, и тысячи больных детей, и тысячи измученных илотов труда.

Что же это в самом деле? Запустение, смерть? Эта молодая свежесть северного лета среди домов, сломанных на топливо? Эти развалины на людных когда-то улицах, два-три случайных пешехода на пустынных площадях и каналы, затянутые плесенью и ленью, и осевшие на илистое дно баржи? Неужели Петербургу действительно суждено превратиться в тихий русский Брюгге, город 18 века, очаровательный и бездыханный? Неужели смерть? Нет.

Есть последняя слабость, есть головокружительное изнеможение выздоравливающего, есть молчаливый отдых огромной гранитной сцены, с которой только что, рушась и громыхая, ушла целая эпоха и куда еще робко и неуверенно вступает новая мировая сила».

В те же дни, когда писался очерк, Лариса пишет письмо Л. Д. Троцкому: «Дорогой друг, пишу Вам из несуществующего города, со дна моря, которое залило Петербург забвением и тишиной. Вы не представляете себе молчания, господствующего вокруг меня. Предместья уничтожаются, целые улицы обращены в прах… Вот пять лет, и руины севера совершенно подобны развалинам Азии». Дальше в письме идут те же строки, что и в очерке. Но рассказ о поэтическом вечере в Доме литераторов остался только в полном тексте очерка, опубликованном в «Красной газете».

Лариса описывает, как в день, «отмеченный праздником Интернационала» и представлением на Бирже, она побывала в Доме литераторов, услышала, как Ирина Одоевцева читает свою, уже ставшую известной, балладу «Толченое стекло» (солдат продавал на рынке соль, подмешивая в нее стеклянную крошку, покупатели умирают, а солдата ночью мучит раскаяние, но поздно – он умирает и предстает на Божеский суд). Баллады Ирина Одоевцева писала и потому, что ее учитель Николай Гумилёв терпеть не мог «девических» стихов. Это было первое выступление Одоевцевой с эстрады. Вместе с ученицей пришел Гумилёв. Виделись ли они с Ларисой?

Первую после разлуки случайную встречу Ларисы Рейснер и Николая Гумилёва описал И. Оксенов, первый ее биограф. По его словам, Лариса после больницы сидела в Летнем саду, где к ней подошел Николай Степанович, идущий на Моховую во «Всемирную литературу». Но беседы у них, как пишет Оксенов, не получилось. Николай Степанович знал о фронтовых подвигах Ларисы и вспомнил свое пророчество в «Гондле»:

Я сама, как Валкирия, буду

Перед строем летать на коне.

Ирина Одоевцева утверждала, что Лариса избегала встреч с Гумилёвым.

Но вернемся к фрагменту очерка «О Петербурге», который не вошел в позднейшие издания:

«…все мертвое и все живое Петербурга заговорило внятно и почти одновременно. Первое в форме крошечной комедии, второе – на немом языке мистерии. На тихой улочке и в очень тихом доме, под окнами которого изредка бежит трамвай, закутанный во все красное, – собрались люди духа, интеллигенты, на свой особый, замкнутый праздник культурного времяпрепровождения. Много литературных старушек, всем своим существом отрицающих жизнь, с тем невыносимым и раздражающим смирением, которым в свое время христиане доводили до бешенства несчастных язычников. Несколько профессорских сюртуков, христианнейшего толка, и еще много лиц, совсем оторвавшихся от жизни, ослепленных и сгоревших. Не только старые, но и молодые, не только елейные, но и славные языческие физиономии, все равно давно потерявшие и прогулявшие свое место в православном раю. Несколько добрейших испытанных грешников. Но тоже, тоже помеченных пассивным сопротивлением „гнусной действительности“ и подтянутых невольным постом. О, тут собрался цвет Петербурга. Из какой биржевки времен Керенского и июльских дней взята злостная фигура солдата, торгующего битым стеклом и распарывающего безнаказанно голые животы петербургских обывателей? Добрый человек, впрочем, ближайший родственник тех большевиков, которые до сих пор (по иностранным газетам) питаются мясом христианских детей, ходят на четвереньках голыми и растят пушистый хвост. Они же в свое время продали Россию немцам за сто рублей и ведро сивухи. Итак, долой спекулянтов. Но почему ни одна стильная и добродетельная поэтесса не догадалась пригвоздить к позорному столбу своих товарок по профессии, бесстыдно торгующих духом, с азартом, со смаком спекулирующих – кто грязными подделками поэзии, кто подержанными книгами, поношенными идеями, ворованными откровениями и идеалами? Отчего ее муза не закричит о бесчисленных спекуляциях Богом и богами, Христом и загробной жизнью, все заборы Москвы и Петрограда оклеивших своими кощунственными и холодно-лживыми бумажками? Что делать с поэтами и богоискателями, подмешивающими битое стекло к науке и искусству, отравляющими не брюхо своих ближних, но тончайшие извилины мозга, беззащитные, едва проснувшиеся от рабской спячки души; что делать с битым стеклом имажинистов и солитиянцев, со злостными осколками политической клеветы, завернутыми в обложку хорошего стиха, что делать со всем этим интеллигентским ядом, всюду посеянным точно для травли крыс?..

За поэтессой был ученый, почти страшный со своим мистическим лепетом и злободневными намеками на «коммунистическую каторгу» – один из многих вероотступников науки, одичавших со своим богоискательством до смешивания Кантовой мистики с его же солнечной и несравненной эстетикой. Оставим все это и скорее на улицу».

Лев Никулин уточняет, что в тот день в Доме литераторов слышал Льва Платоновича Карсавина: «Профессор Карсавин елейно и келейно журчал о „вечности“, „вечном и незыблемом“. Бархатный профессорский баритон пел виолончелью о „неприятии хаоса“. И вдруг в этот затхлый мирок, в тихую обитель старых эстетов и дев ворвался иронический кашель Ларисы Рейснер. Она вошла среди сердитого шипения и негодующих возгласов и ушла, вызывающе стуча каблуками, на улицу, в разлив толпы, в неукротимый прибой флагов».

Николай Гумилёв подвел Ирину Одоевцеву к наклеенной на стене газете со статьей Ларисы. «Теперь вы окончательно знамениты, о вас написала сама Лариса Рейснер». – «Но статья похожа на донос», – ответила «изящная поэтесса». И все же никакой злости к Рейснер у Одоевцевой через 67 лет, когда она вернулась в Ленинград из Парижа, не было.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.