Великий собеседник
Великий собеседник
За Рильке наше время будет земле отпущено, время его не заказало, а вызвало.
М. Цветаева. Поэт и время
На Воздвиженке или в другом месте, где была, по словам Бориса Пастернака, «одна из казарм революционных матросов», случайно встретились и познакомились Борис Леонидович и Лариса Михайловна.
«Жизнь в Москве неистово полыхала… Я пошел, чтобы взглянуть в переменчивое лицо революции. Странно – среди матросов была женщина. Я не разобрал ее имени, но когда она заговорила, сразу понял, что передо мной удивительная женщина. Узнав, наконец, что моя собеседница – Лариса Рейснер, я завел разговор о Рильке… Лариса Рейснер напечатала незадолго до незабываемого дня, приведшего меня в матросскую казарму, в одном литературном журнале статью о Рильке (Летопись. 1917. № 7–8. – Г. П.).
С улиц в помещение, где мы сидели, куда приходили и откуда выходили матросы, пробивался гомон революции, а мы сидели и читали друг другу наизусть стихи Рильке. Это был особенный час, незабываемый час. Ныне они мертвы, а должны были оба жить», – рассказывал Б. Пастернак австралийскому писателю-эмигранту Фрицу Брюгелю (Гора Й., Пастернак Б. К истории одного перевода // Вопросы литературы. 1979. № 7).
Вспоминает Варлам Шаламов:
«Через много лет я заговорил о Рейснер с Пастернаком.
– Да, да, да, – загудел Пастернак, – стою раз на вечере каком-то, слышу чей-то женский голос говорит, да так, что заслушаться можно. Все дело, все в точку. Повернулся – Лариса Рейснер. Ее обаяния, я думаю, никто не избег. Когда умерла Лариса Михайловна, Радек попросил меня написать о ней стихотворение. И я его написал.
– Бреди же в глубь преданья, героиня.
– Оно не так начинается. – Я уже не помню, как оно начинается. Но суть в этом четверостишии. Теперь, когда я написал «Доктора Живаго», имя главной героине я дал в память Ларисы Михайловны…» (Шаламов В. Двадцатые годы. Заметки студента МГУ // Юность. 1987. № 11).
С 1915-го по весну 1917 года Борис Пастернак служил на севере Пермской губернии, где бывали Чехов и Левитан, а также в Тихих горах на Каме, на оборонных заводах. Летом
1918 года на Каме находилась белая флотилия адмирала Г. Старка, недавнего офицера Балтийского флота. С Балтики по Беломорскому каналу переправлялись три миноносца на Волгу, на Каму, на красную флотилию, которой до 23 августа, до назначения Ф. Раскольникова, будет командовать Н. Маркин, любимый матросами балтиец. К Маркину собирается 17-летний Всеволод Вишневский. Через два месяца Лариса Рейснер вместе с Волжской военной флотилией окажется на Каме.
Время вызвало Рильке. Он приезжал дважды в Россию: в 1898 и 1900 годах. Всегда любил ее. Говорил: «Есть такая страна – Бог, Россия с ней граничит». М. Цветаева дала формулу явления Рильке в мир: «Рильке не есть ни заказ, ни показ нашего времени, – он его противовес. Рильке нашему времени так же необходим, как священник на поле битвы: чтобы и за тех, и за других, за них и за нас: о просвещении еще живых и о прощении павших – молиться».
Для Марины Цветаевой и Бориса Пастернака Райнер Мария Рильке (1875–1926) – родной по духу поэт, пророк из иных пределов. Но и Лариса Рейснер, несостоявшийся поэт, тем не менее знающая об огромной преображающей силе поэзии, призвана на это общение посвященных. Без пяти минут комиссар и в начале Гражданской войны. Лариса Михайловна написала еще одну статью о Рильке, чуть-чуть не завершенную, в 1920 году, в Петрограде – «Демель и Рильке до и после 1914» (если сказать кратко – о шовинизме у Демеля, о даре пророка у Рильке). К Рильке Лариса обращается как к Великому собеседнику. Ее статья 1920 года более глубока в понимании Рильке, чем 1917 года. Возможно, сказалась беседа с Пастернаком.
В автобиографии «Люди и положения» Борис Пастернак написал, что Рильке совсем не знают в России потому, что попытки передать его по-русски неудачны. Переводчики не виноваты, они привыкли воспроизводить смысл, а «не тон сказанного, а тут все дело в тоне».
Из статьи Ларисы Рейснер:
«Одним звуком своих речей, одним сочетанием гласных и согласных Рильке перерастает все национальное, остается только народное и всенародное. Вот великое в искусстве, в отличие от малого…
Если Демель язычник, Рильке христианин, точнее верующий… величайший, непревзойденный поэт… всего европейского человечества! Я не хочу здесь говорить о форме его стиха, его словесной музыке и музыкальной религии – об этом особо. Прежде всего он не верит, но видит. То, что для других тайна, символ, невидимая субстанция – для Рильке осязаемая, совершенная реальность.
Не человек боится своей призрачной жизни и жалкого конца, но Бог, который со смертью человека теряет все: строителя, «чашу, сад и напиток»… А между тем, освобождение так просто и радостно; стоит только упасть, «послушно покоиться в тяжести», быть в полете, как птицы, и еще легче, еще непринужденнее… Едва ощутимая преграда между природой и сознанием нигде не рвется, она просвечивает, позволяет видеть тайную сущность вещей, но нигде не расступается окончательно для провалов в «мистическое ничто», для «потусторонних» голосов и прикосновений… Благодаря способности все воспринимать изнутри, будь то вещи или живые лица…
Рильке удалось больше, чем удавалось на протяжении самых религиозных веков святым мученикам и мистикам профессионалам. Они тоже видели, осязали, чувствовали Бога. Переживания почти всегда тождественны: сперва долгий период исканий, одиночества, поста, молитвы, святых упражнений… Затем после слабости, упадка и отчаяния момент победы, ослепительного счастья, погружение в божество… Досюда и не дальше мы имеем много последовательных описаний о том, как нисходит Нечто, сливающее Человека и весь мир в порыве неслыханной и огненной любви… Но там, где мистик немеет и теряет сознание – Великое искусство видит и воплощает. И чем больше художник, тем спокойнее его духовный взор выдерживает свет солнца, невыносимый и гибельный для других: со дна подсознательных глубин он возвращается невредимым и выносит к свету и радости живой жемчуг поэзии, отвоеванный от мрака и сна… По-разному платят за свое таинственное знание. Верующий – отречением от земли и вечной немотой духа, курильщик опиума – безумием и разрушением всего своего существа, поэт – теми вечными розовыми муками, которые ему доставляет Бог, любимый и видимый, но вечно ускользающий, изменчивый, принимающий новые обличья в тот короткий час победы, когда художнику удается заключить его в хрупкую и вечную форму искусства».
Лариса еще не знает «Сонетов к Орфею» Рильке, они будут написаны в 1923 году, но по другим предваряющим «Сонеты» стихам она поняла, что у Рильке все вещи ведут, если не пройти мимо них, в неведомое, в бесконечность. Чем больше узнаешь, тем больше непознанного, тем обширнее бездна перед глазами. «Кто открыл в себе эту бездну, – через 50 лет напишет другой поэт, постигающий Рильке, Зинаида Миркина, – тот открыл общность со всем миром. Но для одних этот провал во внутреннюю бездну – счастье, океанский прилив жизни. Для других оттуда веет космическим холодом. Там внутри – единение. Здесь на поверхности все больше и больше разъединение. На поверхности – массы, внутри – единицы. И вступающий во внутренний мир, вступает в одиночество… Только тогда художник может донести миру высшую глубинную реальность…»
Лариса Михайловна в сборнике Рильке «Книга нищеты и смерти» увидела близкое своему устремлению, своей творческой природе, своим идеям. По Рильке, чтобы иметь истинный опыт жизни, надо пройти через опыт смерти. Созидающая сила, источник жизни – в подземных корнях, в усилиях «мертвых». Смерть возвращает нас к нашему невидимому началу, к точке, где начинается незримая работа Духа.
С Борисом Пастернаком была и другая общая тема – музыка. Говоря о романе Рильке «Записки Мальте Лаудиса Бригге», Лариса Рейснер признается: «Музыка касается поэзии, она – светлое ее преддверие… Пересказать отношения Мальте и его кузины невозможно. Они лежат в той области, где одно искусство предсказывает другое, где страсти бесплотны и постоянны, как творчество».
Какие стихи Рильке читались во время беседы на Воздвиженке? Наверное, те, где ощущались медитативный ритм, любимая рильковская кантиленная замедленность. Возможно, среди них была «Ночная езда»:
Помню вихрем на осатанелых
вороных, орловских рысаках —
в час, когда при фонарях, на белых,
сумраком залитых островах,
по ночному улицы мертвы, —
мы катили, нет – летели, мчали
и дворцов громады огибали,
и ограды пасмурной Невы
замирали от броженья ночи,
где земля и небо наугад,
в час, когда округу что есть мочи
травяным настоем Летний сад
одурял и статуи скользили
мимо нас и спрятаться спешили
в зыбком полумраке, – мы катили;
помню отступил назад
город. Вдруг постиг он, что его
вовсе не было, что одного
он покоя жаждет, – как больной,
приступом ошеломлен, разбит,
верует, когда очнется снова,
что от сновидения дурного
навсегда избавился: гранит,
отпустивший мозг полуживой,
канул, точно в воду, и забыт.
(Перевод В. Летучего)
Л. Рейснер: «Вот еще один пример удивительной художественной правдивости Рильке. Совсем не зная России, почти не покидая своей комнаты на Васильевском острове, он сумел так написать о Петербурге в стихах, как это делал до него только Пушкин и ни один из наших современных поэтов… Прочтите русскому, не знающему ни слова по-немецки, десять заключительных строк из „Ночной поездки“. Он улыбнется и ответит: "Твоих оград узор чугунный, твоих задумчивых ночей "… Почему? Потому что это Россия, Нева и чистый великорусский говор…»
Борис Пастернак признавался в «Людях и положениях»: «Сколько бы я ни разбирал и ни описывал его особенностей, я не дам о Рильке понятия, пока не приведу из него примеров, которые я нарочно перевел для этой главы…»
ЗА КНИГОЙ
Я зачитался. Я читал давно.
С тех пор, как дождь пошел хлестать в окно.
Весь с головою в чтение уйдя,
Не слышал я дождя.
Я вглядывался в строки, как в морщины
Задумчивости, и часы подряд
Стояло время или шло назад.
Как вдруг я вижу, краскою карминной
В них набрано: закат, закат, закат.
Как нитки ожерелья, строки рвутся,
И буквы катятся куда хотят.
Я знаю, солнце, покидая сад,
Должно еще раз было оглянуться
Из-за охваченных зарей оград.
А вот как будто ночь по всем приметам.
Деревья жмутся по краям дорог,
И люди собираются в кружок
И тихо рассуждают, каждый слог
Дороже золота ценя при этом.
И если я от книги подыму
Глаза и за окно уставлюсь взглядом,
Как будто близко все, как станет рядом,
Сродни и впору сердцу моему.
Но надо глубже вжиться в полутьму
И глаз приноровить к ночным громадам,
И я увижу, что земле мала
Околица, она переросла
Себя и стала больше небосвода,
И крайняя звезда в конце села,
Как свет в последнем домике прихода.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.