Парадиз[1201]
Парадиз[1201]
I
В тот, памятный для Наташи, вечер шла она от всенощной из церкви Успения. И нельзя было понять, радость или печаль на сердце. Хотелось тишины, мира и любви.
В сердце еще пел хор: «Се бо Эммануил грехи наши на кресте пригвозди…» А потом слова как-то уплывали из памяти, звучал лишь напев, но на углу Большого проспекта опять вспомнилось: «И живот даяй, смерть умертви, Адама воскресивый…»[1202]
«Смерть умертви!.. Хорошо», — думала Наташа, чуть не плача.
— Премудрость, прости, — шептала Наташа с умилением и даже не старалась понять, что это значит. — Пусть. Все равно.
Наташа твердо знает, что, когда дьякон скажет эти торжественные слова, хор полетит, точно на крыльях ангельских, и прозрачные голоса запоют неземную песнь.
И в тот вечер пелась эта песня. Наташа стояла на коленях, забыв обо всем: у нее кружилась голова от счастья. Когда она пришла домой, матери и братишки не было, и за столом сидел вотчим: и по тому, как он неловко уперся локтем на стол, Наташа догадалась, что вотчим пьян.
— А здрасьте, Клеопатра[1203] наша! — сказал вотчим. — Здрасьте, царица египетская… Важность — фу-ты, ну-ты.
А позвольте спросить, откуда спесь. Я ли тебе не как отец родной?
Наташа ничего не ответила и пошла к себе за перегородку.
— Наташка! Чего ломаешься! Тебе говорят: поди сюда. — И не дожидаясь ответа, отчим сам полез к ней за перегородку.
— Прочь подите. Матушке скажу, — бормотала Наташа, отбиваясь от пьяных и похотливых рук, которые валили ее на постель.
От вотчима горько пахло пивом, и было противно и трудно бороться с этим большим, пьяным, волосатым человеком.
Наконец, Наташа, неловко ударив вотчима по лицу локтем, вывернулась из-под него и без накидки, в одном платке, побежала к тетке.
Весенняя белая ночь пахнула на Наташу теплою влагой, и пока Наташа торопливо шла к дому тетки, ей все казалось, что в небе кто-то поет «Свете тихий» высоким ладом, как мальчики-певчие.
А в доме тетки уже все спали, только сама тетка стояла у комода, в ночной кофте, простоволосая, считала дневную выручку. Наташу расспрашивать не стала. Догадалась, в чем дело. Молча указала на сундук и дала подушку.
Рано утром, перед тем как идти в табачную лавочку, тетка Серафима говорила Наташе нараспев:
— И там, милая, люди счастье себе находят. Дарья Ивановна, слава Тебе Господи, живет теперь барыней, а была такой же девчонкой, как ты, бегала по лужам босоногая. Ужо сведу тебя к ней, небось, возьмет: она мне тем боль кума.
Наташа осунулась и побледнела за эту ночь, глаза у нее были печальные и строгие, и жалко было смотреть на ее тоненькую фигурку в нескладном черном платьице. Наташа едва слушала тетку и тихо бормотала:
— Мне все равно, тетушка. Все равно.
Когда после обеда пришли к Дарье Ивановне, у нее сидел гость — молодой человек, белокурый, завитой, в модной паре.
— Значит, мы на вас надеемся, — говорил он, покручивая усики, — заедем за Катюшей на автомобиле в одиннадцать.
Молодой человек простился и ушел, и было слышно, как в коридоре он стучит толстыми «американскими» подошвами.
— Позднякова, заводчика, сынок, — пояснила Дарья Ивановна.
— Я к вам с племянницей, — говорила тетка Серафима, подсаживаясь к столу и принимая из рук Дарьи Ивановны рюмочку померанцевой.
Наташа осмотрелась.
По стенам висели бумажные веера и олеографии с голыми женщинами, на тумбе стоял гипсовый амур, пахло чем-то приторным и сладким.
— Она у вас миленькая, — сказала Дарья Ивановна и притянула к себе Наташу, — худа только, щупленькая. Мы ее, как индюшечку, откормим.
— А это трудно — петь? — спросила Наташа, с недоверием посматривая на Дарью Ивановну.
— Пустяковина. Сегодня попробуем. Вы у меня уж и оставайтесь, пообедаем вместе.
К обеду пришла Катюша, совсем молоденькая, с припухшими губами и утомленными влажными глазами.
«Как же она живет? — думала Наташа. — Как?»
— Это от симпатии моей, — сказала Катюша и поставила на стол букетик из ландышей.
— Ах, уж эти симпатии, — сказала Дарья Ивановна, — одна канитель.
— Помалкивайте лучше, — огрызнулась Катя, — вам бы только запрячь девушку — и больше никаких.
— Ну, ну, — сказала Дарья Ивановна, — кипяток-девка. Вот в одиннадцать Поздняков на автомобиле заедет. Принарядись.
Когда пришли в сад, на сцене шла репетиция: горбун и горбунья пели шансонетку.
В оркестре сидел один пианист, рыжий человек, с равнодушными глазами.
— Вот, хозяин, новенькая, — сказала Дарья Ивановна, подвигая Наташу к большому усатому господину в цилиндре.
На столах, без скатертей, торчали стулья ножками вверх; какая-то баба в пестрой юбке протирала стекла на веранде.
За кулисами пахло сыростью, масляной краской и шипело электричество.
— Познакомьтесь, — сказала Дарья Ивановна и толкнула Наташу в маленькую уборную. Там сидели три девицы.
— А я никогда не поверю, что мужчины от женщин заражаются, — говорила маленькая брюнетка Аглая, — никогда не поверю. Другой налижется, как сукин сын, а потом — небось — женщина виновата.
— А если со мной случится что, я утоплюсь, — сказала Лидочка, тоненькая девушка лет семнадцати, с японскими тазами и движениями зверька, попавшего в клетку.
На Наташу не обращали внимания. Аглая и Лидочка были одеты мальчиками, а третья девушка, Соня, была в розовом коротком платье, какое делают маленьким детям, в розовых чулках и туфлях, а в руках держала куклу. От черных полос под веками блестели глаза. Кто-то крикнул:
— Пожалуйте репетировать.
Дарья Ивановна поставила Наташу перед рампою рядом с Соней.
Рыжий пианист забарабанил по клавишам, и Соня запела, поднимая розовое платье и неестественно пристукивая каблуками:
Однажды вечерком
Мы вышли погулять.
Хотелось нам тайком
На воле поиграть.
Соня делала глазки воображаемым зрителям, прижимала куклу к обнаженной груди и пела:
Мы миленькие детки,
Мы любим пирожки
И все мы однолетки —
Подруги и дружки.
Дарья Ивановна заставила Наташу приподнять юбку. И Соня опять запела:
И много уж секретов
Хранится от мамаш,
Порой мы без корсетов
Играем в ералаш.
Наташе казалось, что это сон, что это не по-настоящему, что вот сейчас кто-нибудь засмеется и скажет: «Довольно», — и рыжий пианист, улыбаясь, перестанет барабанить по клавишам, и Соня сотрет румяна и наденет скромное платье. Но сон продолжался.
Пили, стоя у буфета, чай. Потом пошли за кулисы. Пришел венгерец с контрабасом и что-то говорил Соне на непонятном языке и обнимал ее. И контрабас чуть-чуть загудел, когда венгерец неосторожно поставил его в угол.
Вчерашний день казался Наташе далеким прошлым. И темный тяжелый вотчим, и золотая всенощная с ладаном и с таинственным пением — все отошло куда-то в синеватую даль. И голоса оттуда едва долетали, как из другого мира.
II
Жить стала Наташа, как во сне. Тяжело засыпала под утро. Часто просыпалась, вскакивала с постели и, босая, бежала к умывальнику; обливаясь водой, пила воду жадными глотками прямо из графина и потом опять клала свою угарную голову на подушку, чтобы все забыть и уснуть.
Вставала часа в три, лениво одевалась, прихлебывая кофе, который варила ей Акулина, и ехала с Петербургской стороны на Звенигородскую завтракать у Дарьи Ивановны. Там был и допрос:
— С кем была и сколько выручила?
Теперь уж Дарья Ивановна говорила Наташе «ты», и Наташа почему-то была в долгу у Дарьи Ивановны. А считать не хотелось: махнула на все рукой.
Катюша приносила к завтраку водку, сливали ее в графинчик с апельсинными корками и выпивали. Аглая приговаривала непонятное:
— Выпьешь по первой, будешь стервой, — выпьешь по второй, будешь с головой, — выпьешь по третьей, будешь без смерти, выпьешь по четвертой, — будешь первосортной, — пятой — богатой…
— Нескладно что-то, — говорила Наташа, сурово хмурясь.
— Для нас и это ладно, — отвечала Аглая, не смущаясь.
Дарья Ивановна отнимала графинчик, и все опять укладывались спать кто куда. А в семь часов ехали в сад.
Когда Наташа входила в сад в своей черной шляпе с большим страусовым пером, подбирая пышное черное платье и открывая ботинки на высоких каблуках, ей казалось, что она уже на сцене и вокруг тоже актрисы. Сад с электрическими фонариками, бутафорскими воротами, с этой загримированной Аглаей и другими дамами — это все игра. И если не верить, что все это только так, что все это пока, а потом начнется настоящая жизнь, если в это не верить — тогда смерть.
Вот идет Наташа между столиков и сама чувствует, что походка ее здесь иная, не такая, как была раньше.
— Ха-ха-ха! — неестественно смеется Наташа. — Здравствуйте, прекрасный мой кавалер. Ха-ха-ха! Не угостите ли меня, кавалер, мадерой?
В глаза теперь Наташа никому не смотрит: она смотрит всегда куда-то вверх, повыше головы того, с кем говорит. И кажется, что-то видит.
— Милочка, поди сюда, — говорит Наташа, подзывая продавщицу роз, — вот я, господин офицер, розы очень люблю. Не купите ли вы мне розу?
Наташе не нравится, когда оркестр перестает играть: тогда кажется, что и вино не пьянит и все похоже на трезвую правду, и становится страшно. Нет, уж пусть играет музыка, и на сцене пусть пляшут.
Теперь редко вспоминает Наташа о золотой Всенощной и о сладостном напеве «Свете тихий».
Один раз, когда она была с Поздняковым, сыном заводчика, в номерах на Казанской, ей показалось, что пахнет ладаном, и она вспомнила о своей недавней молодости и о своих предчувствиях любви, которой не суждено было прийти.
— Ну, чего лезешь? Подожди, — сказала она неожиданно грубо этому завитому белокурому человеку, совсем чужому, успевшему протрезвиться за время, пока ехали из сада в номера.
— Вот так Клеопатра! — сказал молодой заводчик, ухмыляясь. — Царица Египетская. Важность — фу-ты, ну-ты. Что за немилость. Я ли тебя шампанским не поил?
— Погоди. Погоди, — сказала Наташа, усмехаясь, — как ты сказал? Клеопатра? Будто уж кто-то мне говорил так. Ага! Помню.
— Все равно, — сказал Поздняков — ты, хотя и блудница, но вроде царицы. Хочешь, я на тебе женюсь?
— Ступай ты к лешему, — сказала Наташа равнодушно, — ты, дурак, лучше ботинки мне расстегни. Видишь, я пьяна, мне трудно.
И все было, как нелепый и тяжелый сон.
Одно любила Наташа — смотреть, как небо странно синеет, когда сидишь на веранде в электрических огнях: такое небо можно увидеть только из «Парадиза»: кажется, что здесь сказка, а там в небе — непонятная и великолепная жизнь.
В четвертом часу, когда публика разъезжается из сада и у отдельных столиков остаются запоздавшие посетители за рюмками ликера, Наташа, если была свободна, бродила по саду и подолгу стояла около журчащего фонтана, прислушиваясь.
Как будто кто-то рассказывал сказку про прекрасную царицу. И царица эта — она, Наташа.
Если кто-нибудь случайно подходил к ней, она отвечала высокомерно или совсем не отвечала, уходила молча.
И в этой стройной и надменной проститутке в черном платье нельзя было узнать той Наташи, которая бегала когда-то в скромном платьице в школу и церковь.
В школе Наташа читала про царственную красавицу, у ног которой вожди слагали венцы свои.
Наташе мерещится желтый Нил, сфинксы, не те, что стоят на Неве, а иные, огромные, высеченные из цельной скалы с непонятными человеческими лицами.
И мерещится Наташе пустыня, и среди пустыни оазис, там ее дворец. И вот приходит полководец, закованный в латы.
— Это я, — говорит он, переступая порог, и почтительно целует сандалии Наташи. — У меня много солдат, и большие корабли плавают у берегов моей страны. Но я все это оставил и пришел к тебе в «Парадиз», моя прекраснейшая Наташа.
— Что мне твои корабли и царство? — говорит сурово Наташа. — Видишь: я правлю миром. Звезды поют в честь меня, и когда встает солнце, оно делается красным, как кровь, от любви ко мне. Вон идет хозяйка звать меня в отдельный кабинет, но я не пойду туда, и уже целую неделю я не пою на сцене и больше не буду надевать это глупое розовое платье. Я не хочу петь среди других. Я буду петь одна. Для меня построят высокую эстраду. И я буду петь одна. И пение мое будет так прекрасно, что все станут безгрешными, слушая меня.
В это время подходит к Наташе инженер.
— Позвольте, мамзель, вас ангажировать на сегодняшнее утро. И поедемте с нами, мамзель, на острова.
— Только в автомобиль шампанское захвати, слышишь? — говорит Наташа, — не расплескается. Я из бутылки пить буду.
Когда автомобиль мчится по Каменоостровскому проспекту, Наташе кажется, что все встречные кланяются ей, как царице. И она отвечает им на поклон и милостиво машет платочком. Пусть эти пьяницы и рабочие, и мастеровые знают, что не все царицы жестокосердны. Одна из них, Наташа, великодушна и добра.
— Что же вы, дьяволы, молчите? — говорит Наташа инженеру и его товарищам, — пойте что-нибудь. Сашку Позднякова знаете? Сын заводчика. Он меня Клеопатрой Египетской зовет. Жениться на мне хотел. Эй, инженер! Угости шофера шампанским! Пусть из моей бутылки. Я не побрезгую. Не брезгую же я с вами в одной постели валандаться.
Миновали мосты.
Подымалось солнце над серебряной рекой. Как был прозрачен воздух! И какой легкий ветер веял над безумным городом. Тонкие стволы берез девственно белели, и острова были закутаны дымчатой вуалью.
Солнце пылало алым заревом. Как будто зажгли великолепный пир на утреннем небе. И бессонно томилось сердце по любви невозможной.
III
В «Парадиз» приехали два писателя: Александр Герт и Сергей Гребнев.[1204] Они приехали из ресторана после затянувшегося обеда — теперь утомленные и уже нетрезвые — скучали за бутылкой кьянти.
На эстраде негр танцевал с рыжей англичанкой матчиш,[1205] и звуки сумасшедшей пляски тревожили сердце.
Александр Герт, молодой человек лет двадцати восьми, небезызвестный поэт, с бритым лицом и вьющимися белокурыми волосами, курил папиросу за папиросой, и бледными холодными глазами следил за кольцами дыма.
— Мы с вами погибли, Сергей Андреевич, — говорил он равнодушно и внятно, очевидно, на тему, не раз обсуждавшуюся ими, — погибли. Наша судьба на дне стакана.
— Мы не первые и не последние, — отвечал Гребнев с насмешливой, неприятной улыбкой.
— Но все же, Сергей Андреевич, я лучше, чем вы думаете. Вам кажется, что у меня нет ничего за душой, что я только лирик.[1206] Но у меня есть что-то, уверяю вас. Вы вообще меня выдумали, и я, когда бываю с вами, невольно говорю и даже поступаю в лад с вашей выдумкой. Но я не таков.
— Вы говорите: что-то есть. Но тем хуже для вас, Александр Александрович. Если есть, тоща ответственность.
— Может быть. Но что с нас взять: мы, поэты — как и проститутки — самое дорогое и самое тайное отдаем людям. Вот спросите у нее, и она вам то же скажет.
И он взял за руку и привлек к столу даму в черном.
— Как вас зовут, госпожа моя? — спросил Гребнев, подвигая стул, и серьезно, уже без насмешливой улыбки, рассматривая даму.
— Клеопатра, — ответила Наташа, окинув презрительным взглядом обоих писателей.
— Вот и она презирает всех, как и мы, — процедил сквозь зубы Герт.
— Госпожа Клеопатра, разрешите наш спор, — сказал Гребнев и налил ей стакан кьянти. — Вот он уверяет, что мы погибли. А по-моему…
— Ах! Это все равно. Не знаю, о чем вы там толкуете. Скучно все.
— А ведь она гордая, — сказал Герт. — Как это хорошо. Как хорошо.
Подошла Аглая и увела куда-то Наташу.
— И откуда эта гордость? Откуда?
— Да разве вы не видите, она — сумасшедшая, — сказал Герт серьезно. Сумасшедшая, как и мы. И все, кто не спит в эти белые ночи, сходят с ума. Скажите вон тому лакею или вот этому генералу, что сейчас начнется светопреставление, и они поверят в это просто и охотно и, быть может, не испугаются: сумасшедшие боятся только обыкновенного, обыденного.
— Пожалуй, что так, — согласился Гребнев. — У этой проститутки есть какая-то идея не нашего порядка.
— Какая проститутка? Какая идея? — сказала актриса Герардова, подходя к их столику вместе с художником Ломовым и его женой, певицей из Мариинского театра.
— Вот с нами сидела египетская царица Клеопатра, — сказал, улыбаясь, Гребнев. — Герт в нее влюбился.
— Ах! Как это хорошо, — сказала Герардова, всплескивая руками. — Познакомьте меня с ней: я никогда не разговаривала с этими дамами. А мне так хочется. Так…
— Пожалуй. А вы ничего не имеете? — обратился Гребнев к жене Ломова, высокой полной блондинке с крупными мужскими чертами лица.
— Очень хочу. Мне, впрочем, не в первый раз с ними знакомиться. Недавно были мы с ним в «Буффе»,[1207] — сказала она, указывая на мужа. — Так за наш столик несколько девиц село; все не верили, что я мужняя жена.
Все засмеялись.
Потом пригласили Наташу и пошли в отдельный кабинет пить шампанское.
Ломов ухаживал за Герардовой, Гребнев — за Ломовой, а Герт стал на колени перед Наташей и говорил:
— Вот на вас строгое черное платье, и я схожу с ума от счастья, потому что вы, божественная, позволяете мне стоять на коленях около вас и касаться вашей руки. Вы настоящая женщина, и каждое движение ваше царственно, и глаза ваши прекрасны и безумны. Что за вздор, что женщину можно купить. Женщину купить нельзя. И если бы я мог усыпать золотом всю дорогу от «Парадиза» до твоего дома, божественная Клеопатра, то и тогда бы ты не подарила мне своей любви.
— Вот это правда, — сказала Наташа, — но все-таки ты мне нравишься, кудрявенький.
И она провела своей рукой по волосам Герта.
— Герт влюбился, — хлопала в ладоши Герардова, — Герт влюблен!
Потом она наклонилась к Ломову и шепотом спросила:
— А это не опасно, что мы так вместе: у этой Клеопатры нет сифилиса?
— Тише, тише, — испугался Ломов. — Замолчите, Бога ради.
— Эй, барыня, — сказала Наташа, — выпьем за твое здоровье!
Герардова покраснела и протянула свой стакан, чтобы чокнуться.
— Иди сюда… ко мне на диван, — сказала Наташа, — я тебя поцелую.
Герардова пересела на диван, и они обнялись с Наташей.
Наташе понравилась хрупкая барышня, и она целовала ее в губы долгим поцелуем. И Герардова, по-видимому, не думала уже о том, больна или не больна эта проститутка, и, прижавшись грудью к ее груди, целовалась нежно и сладостно.
Все были пьяны. И Ломов, бледный от вина, что-то серьезно рассказывал Гребневу о Чимабуэ и Дуччи.[1208]
Ломова напевала вполголоса из «Садко».[1209]
Уже ничто не казалось странным Наташе: она твердо верила, что все вокруг нее так как надо, что она сама прекрасна и кто-то венчал ее когда-то на царство. Кудрявенький — это принц, ее жених, а все другие — ее придворные.
Говорила она повелительно и милостиво, как настоящая царица.
— Пусть еще шампанского принесут, а потом поедем куда-нибудь: здесь душно, не могу я больше.
Ломов стал произносить тост в честь дам, и хотя был пьян, говорил по привычке складно и любезно, но никто уже не мог понять, о чем он говорит. Тогда он снял с ноги Герардовой башмачок и, поставив в него бокал, выпил из него шампанское.
Гребнев распахнул окно, и утренний ясный ветер обвеял ему голову; и он неожиданно для себя протрезвился и сталь злым, каким он всегда бывал, когда в голове не шумело вино.
— Все притворяются, — сказал он сердито, — и вы, Герт, больше всего. Сухой вы и бессердечный человек. Надо еще цикл стихов написать, вот вы и выдумываете себе любовь. Одна из вас говорит и чувствует по-настоящему, это — Клеопатра. Но ведь ей хорошо: она — сумасшедшая.
— Молчите вы, несносный человек, — сказала Ломова с отчаянием в голосе.
Потом все поехали в «Ниццу».
Герт ехал вместе с Наташей, говорил ей, что влюблен в нее, и они целовались всю дорогу.
В «Ницце», в отдельном номере, где за перегородкой был альков и зеркало было изрезано именами пьяных любовников, все окончательно потеряли голову, и даже Гребнев стал рассказывать Герардовой по-французски нескромный анекдот.
Герт стоял на коленях перед Наташей и упрашивал ее раздеться.
— Древняя царица не стыдилась своих рабов, — говорил Герт заплетающимся языком, — а мы твои рабы.
— Я тебя, принц, люблю, — говорила Наташа и смотрела на Герта странными верующими глазами. Я тебя люблю. Раздеться, говоришь. Ну, хорошо. Мне все равно.
IV
С этой ночи не могла Наташа забыть своего кудрявого принца. Все ждала его возвращения. Но он не приезжал к ней.
Это было очень странно, что он не приезжал к ней. Она бродила среди столиков на веранде «Парадиза», искала его, но вокруг все были чужие, равнодушные, пьяные лица, а его не было.
И Дарья Ивановна, и Аглая, и Катюша, и даже усатый хозяин в цилиндре стали замечать, что с Наташей творится что-то неладное. Кто-то сказал:
— Клеопатра сошла с ума.
И все сразу поверили в это, но никто не знал, что надо делать теперь, да и думать об этом никому не хотелось: в «Парадизе» можно быть, и сумасшедшей. Все равно.
Уже все привыкли к ее надменным жестам и гордым глазам, и уже все называли ее то «царицей», то «королевой».
— Пожалуйте за тот столик: вас господин просит, — сказал однажды лакей.
И Наташа уже хотела пройти мимо не отвечая, как вдруг заметила, что за столиком сидит Гребнев: она узнала его.
— Где же мой принц? — спросила она, подходя к Гребневу.
— Ваш принц? — сказал Гребнев. — Но зачем вам принц?
— Он мои ноги целовал, — сказала Наташа и нахмурила брови.
— Постой, постой, — сказал Гребнев, — он сейчас в меланхолии и сидит дома. Поедем к нему.
И они поехали.
Когда Гребнев с Наташей приехали к Герту, он не удивился, увидев их.
— Что с вами, принц? — сказала Наташа, нежно касаясь его руки.
— Благодарю покорно. Я здоров, — сказал Герт, рассеянно улыбаясь.
— Вот вы подарили мне кольцо, — сказала Наташа, — я хочу вам вернуть его.
— Ах, нет, нет. Я ничего вам не дарил.
— Но вы позабыли, принц, — сказала Наташа, чуть не плача. — Вы подарили мне кольцо и сказали, что любите меня.
Герт засмеялся и сказал:
— Да! Ведь ты гордая царица — Клеопатра.
— Принц…
— И красивая.
— Но так нельзя, — сказал Гребнев, — так нельзя.
— Это почему? — в свою очередь, разозлился Герт. — Это что — дружеский совет?
— Дело не в этом, — сказал Гребнев, усмехаясь. — Так нельзя, потому что это плагиат из «Гамлета».
— Ах, все равно. Я не виноват, что судьба бросает меня в объятия шекспировских женшин.
— Но что вы хотите сказать, принц? — пробормотала Наташа, чувствуя, что голова у нее кружится и она сейчас упадет.
— Что я хочу сказать? Ха-ха-ха. «Если ты честная и хорошенькая девушка, так не заставляй красоты своей торговаться с добродетелью…»[1210] Я любил тебя прежде…
— Я верила, принц.
Герт странно смеялся, и глаза его сделались влажными от слез.
— Напрасно, — сказал Герт, задыхаясь от смеха, — напрасно, прошедшего нет более, я не люблю тебя.
Гребнев окончательно разозлился.
— У вас истерика. Пойдемте отсюда, Клеопатра. Это не светлейший принц, а бедный неврастеник.
— Уведите меня отсюда, — прошептала Наташа Гребневу, смутно понимая, что ее оскорбляет принц, в которого она верила, как в Бога.
На другой день она уже не помнила ни улицы, ни дома, где жил ее принц, и имени его она не знала, и найти его она уже не могла.
О свидании этом она скоро забыла, и по-прежнему стала мечтать о своем белокуром принце, который стоял перед ней на коленях и говорил ей о своей любви..
И она искала его повсюду.
Она заходила в рестораны и кофейни, бродила по Летнему саду, но нигде не могла его встретить.
Часто Наташа сидела в кофейной под Пассажем и следила жадными лихорадочными глазами за всеми, кто проходил мимо ее столика. Однажды она ошиблась: ей показалось, что это он, ее возлюбленный, но это был какой-то актер. Она в ужасе отшатнулась от чужого лица.
— Милая моя, вы мне нравитесь, — сказал актер.
— Поди прочь. Ты — раб, — сказала Наташа гордо и отвернулась.
V
Наступили осенние дни, и город поплыл в золотом тумане, Бог знает куда.
В золотом вихре носились порой листья по Островам, а когда ветер не веял, непонятная прелесть увядания томилась над землей. И деревья шептали о любви предсмертной.
Однажды Наташа ехала из Крестовского сада домой — одна на извозчике — и повстречала Позднякова. Он мчался на автомобиле с компанией крикливых купчиков. Поздняков заорал шоферу:
— Стой, назад!
И компания догнала Наташу.
— Пожалуйте к нам, Клеопатра великолепная! — кричал Поздняков пьяным голосом.
— А ты не знаешь, где мой принц? — сказала Наташа фразу, которую она произносила теперь машинально, едва понимая ее смысл.
— Я — твой принц! — говорил Поздняков со смехом и бил себя в грудь.
— Шут гороховый, — снисходительно улыбнулась Наташа. — Ты сверчок, знай свой шесток. Ну, ладно, поедем.
Шофер был пьян и гнал автомобиль во всю мочь.
У Наташи захватило дух. Она привстала, держась за чье-то плечо. Волосы у нее распустились, шляпа слетала. Не стали останавливать автомобиль из-за шляпы, мчались дальше; кто-то прицепил к волосам Наташи увядшие розы.
— Надо гонцов на автомобиле послать, чтобы они его отыскали, — кричала Наташа, обращаясь ко всем не то с угрозой, не то с просьбой. — Пусть они его привезут ко мне. Один пусть в Рязань поедет, другой — в Москву, а третий — в Париж.
— А ты, Сашка, — неожиданно обратилась Наташа к Позднякову, — отрубил голову вотчиму или нет? Ты ему, Сашка, отруби. Я тебе позволяю. Пусть он подлецом не будет: негодный он человек.
— Ладно, — кричал неистово Поздняков, — ладно. Ты уж на меня надейся. Кому хошь отрублю.
— Се бо Эммануил грехи наши на кресте пригвозди, — запела Наташа, поднимая руки кверху. Но нельзя было разобрать, что поет Наташа: так шумела пьяная компания и гремел автомобиль.
— Я тебя на свадьбу позову, — кричала Наташа Позднякову, — будем, Сашка, с тобой пировать.
— Ну, ври еще. Какая там свадьба, — сказал мрачно какой-то молодой человек с пьяными и злыми тазами.
— А я тебя в темницу велю бросить, — сказала Наташа, — ты лучше молчи: сказала «свадьба», значит, свадьба.
Но молодой человек не унимался.
— Не ври. Не люблю. Не нравится мне, когда девки врут.
— Я девка? — неистово закричала Наташа. — Я? Ах ты хам треклятый. Да я тебя. Да я тебя…
И Наташа с размаху ударила молодого человека по щеке.
Молодой человек, покачнувшись от удара, вскочил на ноги и схватил Наташу за волосы.
— Стой, — закричал он шоферу, — мы ее в часть сейчас. Стой.
— Оставьте ее. Оставьте, — упрашивал Поздняков, заступаясь за Наташу.
Но компания была на стороне молодого человека. Кто-то пронзительно кричал:
— Господин городовой! Пожалуйте сюда. Не угодно ли вам препроводить блудницу сию в участок.
Наташу пересадили на извозчика и повезли.
И там в участке, когда ее тяжело и мрачно били городовые, Наташа думала, что это самозванцы пришли отнимать у нее престол.
На другой день она уже называла себя Девой Марией, и ей казалось, что на ней струится голубая облачная одежда, как на Богоматери в церкви Успения.
… Вот она идет по кущам райским, и золотые птицы кивают ей, приветствуя. И мир ей подвластен — и звезды, и море.
— Цветы мои райские, — говорит Наташа, — цветы мои…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.