Бегство в Елабугу

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Бегство в Елабугу

Нина Павловна Гордон. Из письма А. С. Эфрон. 1961 г.:

Хорошо помню ее отъезд. <…>

Я прибежала днем <..> — Марина была одна и в очень возбужденном состоянии. Мура не было. В комнате все вверх дном — сдвинуты чемоданы, открыты кофры, на полу — большие коричневые брезентовые мешки. Хорошие вещи — костюмы, пальто Сергея Яковлевича — откладывались в сторону, а в мешки, которые она брала с собой, пихались все те же мохнатые тряпки и полотенца, которые она срывала с веревок.

— Марина Ивановна, дорогая, что вы делаете?

— Нина, милая, умоляю вас мне помочь — сходите в домоуправление, возьмите на меня и Мура справку, что мы здесь проживаем. Мне необходима эта справка, а я сама боюсь идти туда. Боюсь, а вдруг меня там заберут… А вы не боитесь? Вы сходите? <…>

Чтобы успокоить ее, я действительно тут же помчалась в домоуправление, но оно было закрыто — очевидно, на обед. Вернувшись, сказала Марине об этом и успокоила ее тем, что перед уходом еще раз схожу.

Потом стала мягко и даже робко уговаривать ее не уезжать. Я видела, в каком она состоянии, что раньше всего ее надо как-то успокоить. Очень помню ее глаза в этот день — блестящие, бегающие, отсутствующие. Она как будто слушала вас и даже отвечала впопад, но тем не менее было ясно, что мысли ее заняты чем-то своим, другим. И вся она была как пружина — нервная, резкая, быстрая. И все время говорила. <…>

Тут пришел Мур. Увидев мешки и сборы, он довольно грубо и резко заявил ей, что никуда не поедет и пусть она, если она хочет, едет одна. <…> Марина всю ночь судорожно собиралась, ссорилась с Муром, но настояла на своем; к шести утра за ними приехал грузовик, и она уехала вместе с Муром [1; 448–450].

Лидия Борисовна Либединская (урожд. Толстая; 1921–2006), писательница, мемуаристка:

Вместе с художником Львом Александровичем Бруни мы поехали провожать Марину Цветаеву. Сели на Полянке на трамвай, и долго он куда-то вез нас, потом шли пешком. Почему-то мне казалось, что мы едем на какой-то загородный вокзал, и только потом я поняла, что это был речной вокзал, однако слово «вокзал» запечатлелось в памяти.

Марина Ивановна очень изменилась за то время, что я не видела ее, — было уже начало августа или самый конец июля, точного числа не помню. В глазах растерянность, она все время тревожно оглядывалась — искала сына, хотя он ни на шаг не отходил от нее. Обращаясь к Льву Александровичу, Марина Ивановна твердила как-то по-детски беспомощно:

— Левушка, рис-то кончится, что же тогда будет?

Отплытия парохода мы не дождались [1; 522–523].

Виктор Федорович Боков (р. 1914), поэт:

Мы увидели ее на площади, у спуска к пристани. Стояла она в окружении саквояжей и сумок. Мы подошли. Пастернак представил меня.

Я успел заметить — на Марине кожаное пальто темно-желтого цвета, синий берет, брови «домиком». Когда человека охватывает чувство тоски и страдания, брови его всегда встают именно так — «домиком».

Люди лихорадочно грузили свои вещи, лезли на пароход, толкались, мешали друг другу. Как затравленная птица в клетке, Марина поворачивала голову то в одну, то в другую сторону, и глаза ее страдали.

— Боря! — не вытерпела она. — Ничего же у вас не изменилось! Это же 1914 год! Первая мировая.

— Марина! — прервал ее Борис Леонидович. — Ты что-нибудь взяла в дорогу покушать?

Она удивилась:

— А разве на пароходе не будет буфета?

— С ума сошла! Какой буфет! — почти вспылил Пастернак.

Я знал, что поблизости есть гастроном. Пошли туда вместе с Борисом Леонидовичем. Сколько могли унести на руках, столько и купили бутербродов с колбасой и сыром.

Видя, что вещи Марины ничем не помечены, я решил их переметить. Взял у мороженщика кусок льда и, намочив место, химическим карандашом крупно написал:

ЕЛАБУГА. ЛИТФОНД. ЦВЕТАЕВА.

На следующем мешке я же написал вариант: ЦВЕТАЕВА. ЛИТФОНД. ЕЛАБУГА. Марина сочувственно заулыбалась.

— Вы поэт?

— Собираюсь быть поэтом.

И тут впервые на близком расстоянии я увидел глаза Марины. Невероятное страдание отражалось в них.

— Знаете, Марина Ивановна, — заговорил я с ней, — я на вас гадал.

— Как же вы гадали?

— По книге эмблем и символов Петра Великого.

— Вы знаете эту книгу? — с удивлением спросила она.

— Очень хорошо знаю! Я по ней на писателей загадываю.

— И что мне вышло? — в упор спросила Марина. Как было ответить, если по гадательной древней книге вышел рисунок гроба и надпись «не ко времени и не ко двору».

— Все поняла! — сказала Марина. — Я другого не жду!

Во время разговора, касающегося судьбы Марины, подошел неизвестный мне молодой человек и обратился к Марине Ивановне:

— Мама! Я не поеду в эвакуацию. Бесчестно бросить Москву в такое тяжелое для нее время.

Сказал и удалился. Это был сын Марины, Мур.

Странным тогда показался мне его поступок. Отпускать родную мать в неведомые края и не сказать ни единого слова утешения, не обнять ее!

Надо было грузиться. Подходило время отплытия. Я поймал на улице «левый» пикапчик, подогнал его и стал кидать вещи Марины в кузов. От напряжения при подъеме вещей у меня на костюме оторвалась пуговица. Марина во что бы то ни стало хотела пришить ее. Я еле отговорил ее от этой невозможной затеи. Пикап тронулся, мы пошли за ним, чтобы погрузить Марину на пароход. А через полчаса он уже отчаливал от московской пристани. Марина стояла на палубе и трепетно махала рукой на прощание. Вряд ли уезжавшие знали, что их ждет в эвакуации [1; 524–525].

Галина Георгиевна Алперс:

Наш пароход дал прощальные гудки и, весь замаскированный зелеными ветками от возможного немецкого налета, медленно отчалил и поплыл по реке. Все мы стояли на палубе и, заливаясь слезами, старались разглядеть дорогие нам лица. Потом, когда уже скрылась из виду Москва, все разошлись по своим местам, на палубе оставались только балетные подростки, которые уезжали со своим хореографическим училищем Большого театра куда-то на Волгу [4; 207].

Георгий Сергеевич Эфрон (Мур). Из дневника:

8/VIII-41. Нахожусь на борту «Александра Пирогова», который плывет по каналу Москва — Волга. После трагических дней — трагических, главным образом, из-за отсутствия конкретных решений и почти фантастических изменений этих решений, после кошмарной погрузки на борт мы наконец отчалили. В Горьком меняется маршрут. Всего путешествие продлится 8 дней. Окончательное место назначения — город Елабуга, на реке Каме. Население: 15 000 ж. Говорят, там есть русская школа. Это в Татарии. Довольно паршиво, но все, что я мог сделать, чтобы противостоять этому отъезду, я сделал, включая угрозы, саботаж отъезда и вызов на помощь общих друзей. Ничего нельзя было сделать. <…> Мы плывем в 4 классе — худшем. Откровенно говоря, все еще не слишком скверно. Мы спим сидя, темно, вонь, но не стоит заботиться о комфорте — комфорт не русский продукт. Я устроил свой Генеральный штаб на палубе первого класса. Я ведь — хитрец (я, кстати, там сижу, пока меня не выгнали). С палубы видна река, всё. В смысле жратвы — хлеб с сыром, пьем чай. Мне на вопрос жратвы наплевать. Но чем будет заниматься мать, что она будет делать и как зарабатывать на свою жизнь? <…>

Возможно, удастся устроиться в Казани. Все очень неопределенно. Посмотрим. Я не питаю никаких иллюзий. Я живу изо дня в день. Одно хоть хорошо, это то, что есть парень моего возраста, который едет туда же, куда и я. <…>

9/VIII-41. Единственная разница между нашим положением в Москве и положением, в котором мы находимся теперь, заключается в том, что в первом случае мы не были ни в чем уверены, во всех смыслах, тогда как теперь есть уверенность в том, что мы плывем на пароходе в… неизвестном направлении. Некоторые люди поговаривают о возвращении в Москву. Я же стараюсь не думать о завтрашнем дне, а это нелегко. И вот плывем. Строим планы на будущее — к сожалению, это результат всех таких путешествий на корабле, как я об этом писал выше. Что мы будем делать в Татарии? Все зависит от положения матери. Поедет ли она из Елабуги в Казань? Найдет ли она там работу? Может ли так случиться, что она не найдет себе никакого дела и что ей придется возвращаться в Москву? Самый жизненный вопрос — это деньги. И действительно, 99 % людей, едущих в Елабугу, — жены писателей, которые в Елабуге будут жить на средства, посылаемые мужьями или родственниками. Мы же ни от кого денег получать не будем. Поэтому главный вопрос — вопрос работы для матери, чтобы обеспечить «жилье и питание», да и плату за мою школу. Наверху, в салоне, играют на рояле. Музыка — о, великое искусство, о, главное искусство! Как сразу уходят на х… и война, и пароход, и Елабуга, и Казань, и устанавливается Небесный Интернационал. О музыка, музыка, мы когда-нибудь вновь встретимся, в тот благословенный день, когда мы будем так сильно любить друг друга! Музыка, ценой презрения ко всем и любви к ТЕБЕ! И плыви, плыви… <…>

10/VIII-41. Сделали остановку в Рязани, где все бросились к колхозникам, которые, пользуясь войной, продают овощи по немыслимым ценам. <…> Мать, забыв о своем упорном желании уезжать, теперь уже говорит о возвращении в Москву. Она говорит, как я говорил в Москве, что люди, едущие в Елабугу, богаты и смогут устроиться и хорошо жить. <…> По правде говоря, перспективы у нас плохи. Я же отказываюсь говорить с матерью о будущем. Я ведь действительно все это предвидел: и перемену ее настроения, и то, что она не на своем месте ни на этом пароходе, ни в Елабуге, я все предвидел; и я все сделал, чтобы не уезжать; я ее предупреждал обо всех грозящих трудностях, я не хотел уезжать. Она же все сделала, чтобы уехать, и ей это удалось. Если это ей не нравится, так ей и надо. До самого последнего момента, до выезда из Москвы, я волновался, возражал, протестовал, спорил. Но с того момента, когда я ступил на этот пароход, я решил больше не реагировать. Я умываю руки, моя совесть спокойна. Взялся за гуж — не говори, что не дюж. Я отлично знал, что через некоторое время мать начнет беспокоиться о будущем и т. д. Она мне говорит: «Лежачего не бьют», просит помочь. Но я решительно на эту тему умываю руки. В конце концов, черт возьми, я не хотел ехать, теперь мы уехали и теперь не время начинать снова хреновые разговоры типа «продадим вещи, постараемся уехать в Туркменистан». Это просто идиотизм. К черту! Поживем — увидим [19; 483–484, 486–489].

Галина Гeоргиевна Алперс:

Война только еще началась, и на пароходе сохранились прежние традиции, т. е. в обеденное время можно было поесть в ресторане, где кормили не только эвакуированных детей училища, но и всех желающих за разумные цены. Плыли мы две недели, и ни одного раза Цветаева в столовой не появлялась. Чем она питалась и чем кормила Мура <…>, неизвестно, и никого, конечно, это не интересовало. Шли дни нашего медленного путешествия. Постепенно все перезнакомились и выходили на палубу посмотреть на берега и подышать воздухом. Появилась и Цветаева [4; 207].

Георгий Сергеевич Эфрон (Мур). Из дневника:

14/VIII-41. Стоим на рейде в Горьком. Должно быть, два часа утра (вернее, дня). Главное событие — взятие Смоленска войсками Третьего рейха. Судно, на которое мы должны пересаживаться, все еще не прибыло. Кстати, невозможно ничего понять относительно нашего будущего. Мне думается, что поскольку «Пирогов», на котором мы сейчас находимся, должен будет рано или поздно вернуться в Москву, нам придется рано или поздно высадиться на пристань в Горьком и ждать следующего судна, которое нас повезет в Елабугу. На борту делать не черта, решительно. Теперь-то мать начинает осознавать отрицательные последствия своего безумия, заключающегося в том, что мы уехали почти без предварительной подготовки. А именно: 1) она не взяла официального документа о том, что она эвакуируется из Москвы; 2) у нее всего 600 рублей; 3) она взяла очень мало вещей на продажу, что нам могло бы принести немало денег. Мать начинает понимать весь идиотизм, глупость и сумасшествие всей этой ее затеи. Я с огромным трудом достал хлеба в Горьком — эвакуированные должны иметь соответствующую бумагу. Все те, кто едет с нами, ее имеют. Самая большая разница между нами и остальными членами эшелона Литфонда в том, что у них с собой много денег, у нас же очень мало. Мы вынуждены есть одну порцию супа на двоих. <…>

Тот. же день. Продолжается полный абсурд. Мы все еще на рейде в Горьком. Сейчас 8 ч. вечера. Струцовская (в общем, наша руководительница) нас собрала в столовой «Пирогова», чтобы сообщить нам результаты сегодняшнего дня. Вот они: те, кто запишутся, поедут в Елабугу сегодня на малом судне «Чувашия», остальные постараются устроиться на борту «Совнаркома», который идет в Рыбинск через Горький. Поначалу было решено, что весь багаж тех, кто едет в Елабугу, уйдет на «Совнаркоме».

Потом решили, что он уйдет на «Чувашии», потому что трюмы «Совнаркома» битком набиты. В данный момент никакой «Чувашии» не видать. Пораздумав, мы решили ехать завтра со Струцовской на «Совнаркоме», так как она обещала нам помочь связаться с Союзом писателей города и нам посоветовала ехать завтра. Впрочем, все абсолютно зыбко. Последняя новость: говорят, что все уедут сегодня на «Чувашии»… которой все еще не видать (прямо как «Анна сестричка»). Говорят, «Совнарком» будет абсолютно переполнен и что на него будет очень трудно погрузиться, так как он идет из Рыбинска [19; 497–498, 500].

Галина Георгиевна Алперс:

Через несколько дней пути к нам в каюту прибежала весело возбужденная литфондовская врачиха, которая ехала в Чистополь на работу в детский интернат, стала хвастливо показывать мотки французской шерсти, которую она купила у Цветаевой. «Марина сейчас распродает свои вещи, шерсть уже всю разобрали. Вот эту мне удалось купить». Но и после «распродажи» Цветаева в столовой не появлялась, она собирала деньги хоть на первое время житья в новых местах — я говорю это с ее слов, сказанных другим людям, в тот же период времени.

Чем дальше мы удалялись от Москвы, тем ближе сходились друг с другом. Делились своими тревогами, планами, страхами… Но Цветаева была всегда одна, молчаливая и замкнутая, она ходила по палубе и много курила. Такая отчужденная и одинокая [4; 208].

Георгий Сергеевич Эфрон (Мур). Из дневника:

16/VIII-41. Стоим на рейде в Казани. Сейчас вроде одиннадцати или двенадцати дня. Жара несусветная. Снизу доносятся плачевные звуки баяна. Сегодня утром отправили письмо Имамутдинову, генеральному секретарю Союза писателей, в котором мать просит о помощи и поддержке, на основании писем от Госиздата. А пока посмотрим, что и как в Елабуге. <…>

17/VIII-41. Когда сделали заход в Чистополь (2-й город Татарии, куда эвакуированы многие известные писатели и семьи известных писателей), «Чувашия» взяла на борт двух-трех жен писателей, которые ехали в Берсут (где находятся дети писателей, эвакуированных в Чистополь). Когда они узнали, что мать едет в Елабугу, они с ней познакомились и поговорили. Они сказали, что сделают все, чтобы мы с матерью поехали жить в Чистополь, что она очень известная, что они поговорят с Асеевым и Треневым, что, несмотря на перенаселенность Чистополя из-за количества эвакуированных, они уверены, что можно будет найти комнату и что нас пропишут. Они говорили, что никто о матери не забудет, что «они нас отсюда вытянут», и чтобы мать не думала, что о ней забыли, что ей найдут место в Чистополе и т. д. и т. д. Они обещали сделать все возможное, чтобы мы с матерью поехали жить в Чистополь, что психологически и морально матери будет хорошо жить — как-никак, в среде писателей. У них был такой тон, что это абсолютно достоверно, что нас устроят в Чистополе, там есть мед, хлеб, школы. Они обещали послать телеграмму «до востребования» в Елабугу. Они говорили: «Как же не устроить Цветаеву в Чистополе, мы для этого сделаем все» [19; 506, 511].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.