1923. «Бюллетень болезни» (Александр Бахрах)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1923. «Бюллетень болезни» (Александр Бахрах)

Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. В. Бахраху. Мокропсы, 30 июня 1923 г.:

Милый Александр Васильевич!

Передо мной двенадцать неотвеченных писем (Ваше последнее, Вам первому).

Ваше письмо разверстое как ладонь, между Вами и мной ничего (никакой связи!) — ничего (никакой преграды!) кроме этого исписанного листа. Ваше письмо — душа. Как же мне не отбросить все счета (благодарности, вежливости, давности и прочих достоверностей!)

Но это не все! Незнакомый человек — это вся возможность, тот, от кого всего ждешь. Его еще нету, он только завтра будет (завтра, когда меня не будет!) — Человека сущего я предоставляю всем, имеющее быть — мое. (NB! Вы, конечно, существуете, но для меня, чужого. Вас конечно еще нет. X для Y начинается в секунду встречи, — будь ему хоть 100 лет!)

Теперь о Вашем письме, о первом слове Вашего письма и целой страницы к нему пояснений. Вы пишете человеку: дорогой. Это значит, что другой, чужой, Вам дорог. Что же на это может возразить другой? Быть дорогим, это ведь не наш выбор, и не наше свойство, и не наша ответственность. Это просто не наше дело. Это наше — в данный час — отражение в реке, страдательное (т. е. обратное действенному!) состояние. Я же не могу сказать: «я не дорогая!». Это не свойство — слово неизменное и незаменимое, я употребляю его и в сравнительной степени, так, часто, говоря о человеке «Он такой дорогой!» (Что, кажется, основательно разрушает все только что мною сказанное!)

* * *

Ваш голос молод, это я расслышала сразу. Равнодушная, а часто и враждебная к молодости лиц, люблю молодость голосов. Вот эпиграф к одной из моих будущих книг: (Слова, вложенные Овидием в уста Сивиллы, привожу по памяти:) «Мои жилы иссякнут, мои кости высохнут, но ГОЛОС, ГОЛОС — оставит мне Судьба!» (Сивилла, согласно мифу, испросила Феба вечной жизни, забыла испросить себе вечной молодости! Heслучайная забывчивость!)

Так вот, о голосе, Ваш голос молод, это меня умиляет и сразу делает меня тысячелетней, — какое-то каменное материнство, материнство скалы. Слово «за всю мою недолгую жизнь» меня как-то растравило и пронзило, не знаю как сказать. Есть такие обнаженные слова. В них говорящий сразу беззащитен, но беззащитность другого делает беззащитным и нас! Итак, за «всю недолгую жизнь» ни одного стиха? Дитя, дитя, да ведь это похоже на бескорыстную любовь, т. е. на чудо [8; 560–561].

Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. В. Бахраху. Мокропсы — Прага, 14–15 июля 1925 г.:

Дружочек, у меня так много слов (так много чувств) к Вам. Это — волшебная игра. Это полное va banque[65] — чего? — И вот задумалась: не сердца, оно слишком малое в моей жизни! — может быть его у меня вовсе нет, но есть что-то другое, чего много, чего никогда не истрачу — душа? Не знаю, как его зовут, но кроме него у меня нет ничего. И вот этим «последним»…

* * *

Дружочек, это свобода сна. Вы видите сны? Безнаказанность, безответственность — и беззаветность сна. Вы — чужой, но я взяла Вас в свою жизнь, я хожу с Вами по пыльному шоссе деревни и по дымным улицам Праги, я Вам рассказываю (насказываю!), я не хочу Вам зла, я не сделаю Вам зла, я хочу, чтобы Вы росли большой и чудный, и, забыв меня, никогда не расставались с тем — иным — моим миром! <…> Я хочу, дитя, от Вас — чуда. Чуда доверия, чуда понимания, чуда отрешения. Я хочу, чтобы Вы, в свои двадцать лет, были семидесятилетним стариком и одновременно семилетним мальчиком, я не хочу возраста, счета, борьбы, барьеров.

Я не знаю, кто Вы, я ничего не знаю о Вашей жизни, я с Вами совершенно свободна, я говорю с духом. Друг, это величайший соблазн, мало кто его выдерживает. Суметь не отнести на свой личный счет то, что направлено на Ваш счет — вечный. Не заподозрить — ни в чем. Не внести быта. Иметь мужество взять то, что так дается. Войти в этот мир — вслепую [8; 566].

Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. В. Бахраху. Мокропсы, го июля 1923 г.:

Милый друг,

Это хороший душевный опыт, не Ваш лично или мой, а проверка души, ее могущества, ее зоркости и — ее пределов.

Давайте на совесть: ведь сейчас между нами — ни одной вражды и, ручаюсь, что пока письма — ни одной вражды не будет. Вражда, следственно, если будет, придет от тел, от очной ставки тел: земных примет, одежд. (Тело отнюдь не считаю полноправной половиной человека. Тело в молодости — наряд, в старости — гроб, из которого рвешься!)

Может статься, мне не понравится Ваш голос, может статься — Вам не понравится мой (нет, голос понравится, а вот какая-нибудь повадка моя — может быть — нет) и т. д. Ведь тела (вкусовые пристрастья наши!) бесчеловечны. Психею (невидимую!) мы любим вечно, потому что заочное в нас любит — только душа! Психею мы любим Психеей, Елену Спартанскую мы любим глазами (простите за «мы», но я тоже люблю Елену!) — чуть ли не руками — и никогда наши глаза и руки не простят ее глазам и рукам ни малейшего отклонения от идеальной линии красоты.

Психея вне суда — ясно? Елена непрестанно перед судьями.

* * *

Есть, конечно, предельная (т. е. — беспредельная!) любовь: «я тебя люблю, каков бы ты ни был». Но каковым же должно быть это ты! И это я, говорящее это ты. Это, конечно, чудо. В любовной стихии — чудо, в материнской — естественность. Но материнство, это вопрос без ответа, верней — ответ без вопроса, сплошной ответ! В материнстве одно лицо: мать, одно отношение: ее, иначе мы опять попадаем в стихию Эроса, хотя и скрытого. (Говорю о любви сыновней. — Вы еще следите?) Итак, если при встрече (ставке) мы так же оттолкнемся, — а может быть отклонимся — друг от друга, как ныне притягиваемся, — вывода два: или душа — ложь, а «земные приметы» — правда, или душа — правда, а «земные приметы» — ложь, но ложь-сила, тогда как душа — правда-слабостъ. (Соединительное тире!) [8:568]

Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. В. Бахраху. Мокропсы, 25 июля 1923 г.:

Дружочек, встреча со мной — не любовь. Помните это. Для любви я стара, это детское дело. Стара не из-за своих 30 лет, — мне было 20, я то же говорила Вашему любимому поэту М<андельшта>му:

— «Что Марина — когда Москва?! «Марина» — когда Весна?! О, Вы меня действительно не любите!» Меня это всегда удушало, эта узость. Любите мир — во мне, не меня — в мире. Чтобы «Марина» значило: мир, а не мир — «Марина».

Марина, это — пока — спасательный круг. Когда-нибудь сдерну — плывите! Я, живая, не должна стоять между человеком и стихией. Марины нет — когда море!

Если мне, через свою живую душу, удастся провести вас в Душу, через себя — во Всё, я буду счастлива. Ведь Всё— это мой дом, я сама туда иду, ведь я для себя — полустанок, я сама из себя рвусь!

* * *

Дружочек, это все не так страшно. Это все, потому что Вы там, а я здесь. Когда Вы увидите меня, такую равнодушную и такую веселую, у Вас сразу отляжет от сердца. Я еще никого не угнетала и не удушала в жизни, я для людей — только повод к ним самим. Когда это «к ним самим» — есть, т. е. когда они сами — есть, — ВСЁ ЕСТЬ.

Над отсутствием я бессильна [8; 574].

Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. В. Бахраху. 27 августа 1923 г.:

Дитя моей души, беру Вашу головку к себе на грудь, обнимаю обеими руками и — так — рассказываю.

Я за этот месяц исстрадалась. Вы действительно дитя мое — через боль. Достоверности следующие: ни на одно из своих последних писем я не получила ответа, мое последнее письмо (опущенное мною лично, в Праге, 28-го июля) пропало, как Ваше последнее. Станьте на секунду мной и поймите: ни строки, ни слова, целый месяц, день за днем, час за часом. Не подозревайте меня в бедности: я друзьями богата, у меня прекрасные связи с душами, но что мне было делать, когда из всех на свете в данный час душ мне нужны были — только Вы?! О, это часто случается: собеседник замолк (задумался). Я не приходо-расходная книга и, уверенная в человеке, разрешаю ему все. Моя главная забота всегда: жив ли? Жив — значит, мой! Но с Вами другое: — напряжение мое к Вам и Ваше ко мне (?) было таково (о, как я не знаю, не знаю, не знаю других!) что молчание здесь было явно-злой волей: злой, п. ч. мне было больно, волей, п. ч. этого другой и хотел. Я много думала, я ни о чем другом не думала, о Вы не знаете меня! Мои чувства — наваждения, и я безумно страдаю!

Вначале это был сплошной оправдательный акт: невинен, невинен, невинен, это злое чудо, знаю, ручаюсь, верю! Это жизнь искушает. — Дождусь. Дорвусь. Завтра! — Но завтра приходило, письма не было, и еще завтра, и еще, и еще. Я получала чудные письма — от друзей, давно молчавших, и совсем от чужих (почти), все точно сговорились, чтобы утешить меня, воздать мне за Вас, — да, я читала письма и радовалась и отзывалась, <но> что-то внутри щемило и ныло и выло и разъярялось и росло, настоящий нож в сердце, не стихавший даже во сне. Две недели прошло, у меня появилась горечь, я бралась руками за голову и спрашивала: ЗА ЧТО? <…>

Друг, я не маленькая девочка (хотя — в чем-то никогда не вырасту), жгла, обжигалась, горела, страдала — все было! — но ТАК разбиваться, как я разбилась о Вас, всем размахом доверия — о стену! — никогда. Я оборвалась с Вас, как с горы.

Последние дни я уже чувствовала к Вам шутливое презрение, я знала, что Вы и на это письмо мне не ответите.

* * *

Я получила Ваше письмо. Я глядела на буквы конверта. Я ничего не чувствовала. (Я не из плачущих, слез не было ни разу, не было и сейчас.) Я еще не раскрыла письма. Внутри было — огромное сияние. Я бы могла заснуть с Вашим письмом на груди. Этот час был то, к чему рвалась: в сутках 24 ч., а дней всех 32 = 768 часов, о, я не преувеличиваю, Вы еще меня мало знаете: знайте! Это письмо было предельным осуществлением моей тоски, я душу свою держала в руках. — Вот. —

* * *

Думаю о бывшем. Дитя мое, это был искус. Одновременная пропажа двух писем: два вопроса без ответа. В этом что-то роковое. (Принято: «роковая случайность», но может и быть: случайный рок, рок, случайно зашедший в наши 20-го века — двери!) Жизнь искушала — и я поддалась. Вы, мое кровное, родное, обожаемое дитя, моя радость, мое умиление, сделались игроком, почти что приказчиком, я вырвала Вас из себя, я почувствовала омерзение к себе и неохоту жить. Я была на самом краю (вчера!) другого человека: просто — губ. Целый тревожный вечер вместе. Тревога шла от меня, ударялась в него, он что-то читал, я наклонилась, сердце обмерло: волосы почти у губ. Подними он на 1/100 миллиметра голову — ябы просто не успела. Провожала его на вокзал, стояли под луной, его холодная как лед рука в моей, слова прощания уже кончились, руки не расходились, и я: «Если бы»… и как-то задохнувшись: «Если бы…» (…сейчас не была такая большая луна…) и, тихоньковысвободив руку: «Доброй ночи!»

Изменяем мы себе, а не другим, но если другойв этот час — ты, мы все-таки изменяем другому. Кем Вы были в этот час? Моей БОЛЬЮ, губы того — только желание убить боль.

Это было вчера, в 12-том часу ночи. Уходил последний поезд. <…>

У меня есть записи всего этого месяца. «Бюллетень болезни». Пришлю Вам их после Вашего следующего письма.

Убедите меня в необходимости для Вас моих писем — некая трещина доверия, ничего не поделаешь [8; 583–585].

Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. В. Бахраху. 28 августа 1923 г.:

Милый друг,

Выслушайте меня как союзник, а не как враг. Мне предстоят трудные дни. Расстаюсь с Алей и отправляю ее в гимназию (в Моравию). <…>

До отъезда своего из Праги, мне необходимо от Вас настоящее письмо, с ним, в Моравии, буду счастливой, без него буду томиться и рваться, о я еще далеко не вылечилась, мне необходимо сильное средство, какое-то Ваше слово, не знаю какое.

Я сейчас — Фома Неверный, этот последний месяц подшиб мне крыло, чувствую, как оно тащится.

Убедите меня в своей необходимости, — роскошью быть я устала! Не необходима — не нужна, вот как у меня. Но, дитя, до слова своего — взвесьте.

После такой боли, как весь этот месяц напролет — немножко боли больше, немножко меньше… Ведь я еще не ввыклась в радость, покоя и веры у меня еще нет.

Я сейчас на внутреннем (да и на внешнем!) распутье, год жизни — в лесу, со стихами, с деревьями, без людей — кончен. Я накануне большого нового города (может быть — большого нового горя?!) и большой новой в нем жизни, накануне новой себя. Мне мерещится большая вещь, влекусь к ней уже давно, для нее мне нужен покой, то есть; ВЕСЬ человек — или моя обычная пустота.

Не будьте моим врагом, не вводите в обман, не преувеличивайте чувств и слов, вслушайтесь.

Могут ли все мои мысли и все мои чувства и каждый мой стих и каждый мой сон, вся я (а где мне — конец?!) идти к Вам домой?

Вот вопрос, на который я жду ответа.

* * *

Достоверно же — так:

Скорее всего в первых числах (около 5-го) поеду в Моравию и пробуду там до 15-го. Адрес свой тотчас же по приезде сообщу, пишите мне в Моравию о том, как жили в Prerow, о том, как сейчас живете, мне все дорого о Вас. Если я там буду с Вашим настоящим письмом (к<отор>ое хочу получить еще в Праге) я буду очень счастливой, буду неустанно о Вас думать и брать Вас с собой всюду, Вы будете моим неизменным гостем и спутником, моей тайной радостью. Вернувшись в Прагу, опять-таки напишу Вам. Только сообщите: не пристраивают ли к Вашему дому — еще этажа?

* * *

— Удивлены? — Теперь, дружочек, слушайте. Разгон у меня был взят. Камень летел с горы и ничто не могло его остановить. За месяц (миг!) он пролетел… но что считать, когда дна нет?! Ваше отсутствие, затемнив мне Вас — ко мне, уяснило мне себя — к Вам. Душа шла гигантскими шагами, одна, в темноте. Вы же не можете не видеть разницы тона и темпа в тех письмах — и в этих.

«Пусть все это игра — и притом

Может выйти — игра роковая…»

(Фет)

— Все мои игры таковы. —

* * *

Из Праги перед отъездом вышлю Вам «Бюллетень болезни», Вам он необходим, как известный переход. Это — точная запись, почти что — час за часом.

* * *

Забыла сказать, что у меня к Вам целая стая стихов [8; 586–588].

Бюллетень болезни

9-го августа 1923 г.

(NB! Письма не читайте сразу, оно жилось и писалось — месяц.) Переписываю это письмо почти без всякой надежды его отослать, так, «на всякий случай» (на случай чуда!). Это — записи многих дней, и перенося их на этот лист бумаги, я занята скорее приведением в ясность своей души, нежели чем-нибудь другим. Итак — на всякий случай! — слушайте.

* * *

26-го июля.

А! Поняла! Болевое в любви лично, усладительное принадлежит всем. Боль называется ты, усладительное — безымянно (стихия Эроса). Поэтому «хорошо» нам может быть со всяким, боли мы хотим только от одного. Боль есть ты в любви, наша личная в ней примета. (NB! Можно это «хорошо» от всякого не принять.) Отсюда: «сделай больно», т. е. скажи, что это ты, назовись.

Верно? Кажется, да.

* * *

Смогу ли я, не считаясь (с чужим расчетом) быть с Вами тем, кто я есмь. Вы в начале безмерности.

* * *

Помните, что Вы должны быть мне неким духовным оплотом. «Там, где все содержание, нет формы» — это Вы обо мне сказали. И вот, эта встреча чужого отсутствия (сплошной формы) с моим присутствием (содержанием) — словом, в Б<ерлине> у меня много неоконченных счетов, я должна иметь в Вас союзника, некий оплот против собств<енной> безмерности (хотя бы стихии Бессонницы!) Стихи мои от людей не оплот, это открытые ворота, в которые каждый волен. Я должна знать, что я вся в Вас дома, что мне другого дома не нужно.

* * *

(Вы наверное думаете, что я страшно торгуюсь: и собакой (слепого!) будь, и оплотом (сильного!) будь. Деточка, м. б. все выйдет по-другому, и я от Вас буду искать оплота?! — Шучу. —)

* * *

Знайте, что я далеко не все Вам пишу, что хочу, и далеко еще не все хочу, что буду хотеть.

* * *

Однажды, когда мне было 17 лет, один человек говорил мне, что меня любит. — «Отыщите мой любимый камень на этом побережье», ответила я: «тогда я поверю, что Вы меня любите». Дело было в Крыму и побережье длилось на несколько верст.

Вы, ничего не говоря и без всякой моей просьбы, этот камень взяли и подали. Этот камень — «Добровольческий Марш» в «Ремесле», и этот камень еще — то (не знаю, что) что Вы мне из всех людей сейчас в письмах даете.

* * *

Хорошо именно, что Вам 20 л<ет>, а мне 30 л<ет> Если бы я была на 7 лет старше, я не говорила бы о материнстве.

* * *

Что совершает события между нами?

* * *

30-го июля.

Мой друг, скучаю без Вас. Скука во мне — не сознание отсутствия, а усиленное присутствие, так что если быть честным: не без Вас, а от (!) Вас.

В каком-то из Ваших писем Вы, на не совсем еще умелом, но чем-то уже мне кровно-близком языке Вашем, пишете: «мне не хватало теплоты». Прочтя, задумалась, п. ч. во мне ее нет. И тут же, мысленно перечеркнув, поставила: нежность. И тоже задумалась, потому что во мне она есть.

Дитя, никогда не берите (а м. б. — никогда не ждите!) — никогда не применяйте ко мне того, что заведомо не может жечь: ведь даже лед жжет! И бесстрастие жжет! А вот теплота — нет, п. ч. она тогда уже жар, т. е. ее уже нежность. А нежность: от ледяной — до смоляной! И все-таки — нежность.

Так вот, об этой нежности моей…

* * *

Думаю о Вас и боюсь, что в жизни я Вам буду вредна: мое дело — срывать все личины, иногда при этом задевая кожу, а иногда и мясо. Людей Вы через меня любить не научитесь, всё, кроме людей — ДА! Но живут «с людьми»…

У меня нет даже этого утешения: Вашего опыта со мной. Мой случай слишком редок (не читайте: ценен), чтобы когда-либо в чем-либо Вам служить.

* * *

1-го августа.

Я давно не слышала Вашего голоса, и мне уже немножко пусто без Вас. Молчание мне враждебно, я молчу только, когда это нужно другому. Голос — между нами — единственная достоверность. Когда я долго Вас не слышу, Вы перестаете быть.

* * *

О разминовении взглядов и пр<очем>.

Пока я буду говорить: «Нет, не так, так не надо, так — надо» — все хорошо, ибо за всеми этими нет — одно сплошное ДА. Когда же начнется: «да, да, правильно, совершенно верно» — ВСЁ поздно: ибо за всеми этими да — одно сплошное НЕТ.

* * *

(В первом — сосредоточенное внимание, страстная жажда правды, своей и чужой, исхищреннейщее и напряженнейшее проникновение в другого: ЧУДО доверия, все взятые барьеры розни.

Во втором: снисхождение, высокомерие, усталость, равнодушие, бездушие.

В первом: tout a gagner[66]

Во втором: rien a perdre![67])

* * *

Присылайте мне вырезки всех Ваших статей: газетами брезгую, но Вас (сущность) чту. Вы для меня не газета, а книга, распахнутая на первой странице. Бытия.

Мне это важно, как встреча с Вами вне Вас и меня, как Вы — и мир. Много ли Вы в газетах лжете? (Иного они и не заслуживают.) — Прочувствовать Вас сквозь ложь. —

* * *

Стихи сбываются. Поэтому — не все пишу.

* * *

Перечтите, если не лень, в «Ремесле» — Сугробы.

«И не оглянется

Жизнь крутобровая!

Здесь нет свиданьица,

Здесь только проводы…»

Писано было в полный разгар дружбы, все шло к другому, — а ведь вышло! сбылось! В час разминовения я бы иначе не написала.

Я знаю это мимовольное наколдовыванье (почти всегда — бед! Но, слава богам — себе!) Я не себя боюсь, я своих стихов боюсь.

* * *

Как странно, что пространство — стена, в которуюломишься!

* * *

2-го августа.

Когда люди, сталкиваясь со мной на час, ужасаются теми размерами чувств, которые во мне возбуждают, они делают тройную ошибку: не они — не во мне — не размеры. Просто безмерность, встающая на пути. И они, м. б., правы в одном только: в чувстве ужаса.

* * *

4-го августа.

Просьба: не относитесь ко мне, как к человеку. Ну— как к дереву, которое шумит Вам навстречу. Вы же дерево не будете упрекать в «избытке чувств», Вы только услышите, как «уста глаголют». Если Вы меня заставите с Вами быть человеком, т. е. считать, я замкнусь, п. ч. считать я не умею.

* * *

В молчании — что? Занятость? Небрежность? Расчет? «Привычка»? Преувеличенно-исполненная просьба? Теряюсь. Через несколько дней (10, примерно) привыкнув и отказавшись, успокоюсь. Но пока мне эти дни тяжелы. <…>

* * *

3-го августа (перепутала записи)

<…> Сейчас, когда я, всходя по тропинке, раздвигала маленькие нежные колкие елочки, у меня было чувство, что это всё — Вы, Ваша душа, а мысли были такие: Держал пари с Х<одасеви>чем:

«Окручу в три письма». Х<одасеви>ч: «Нет, в пять». — «Три. Пари». — «Пари!» (Дружочек, что Вы выиграли?)

Руки, гладившие елочки, думали одно, голова другое. Потом я уже перестала гладить елочки, легла на спину и стала глядеть в небо. Постепенно все уплыло.

* * *

5-го августа.

Мне некому о Вас сказать. Аля, с 2-х лет до 9-ти бывшая моим «в горах — отзывом», сейчас играет в куклы и глубоко-равнодушна ко мне. Вы моя тайна, сначала радостная, потом болевая. О, Бог действительно хочет сделать меня большим поэтом иначе бы Он так не отнимал у меня всё!

* * *

Наблюдаю боль (в который раз!) Те же физические законы болезни: дни до, взрыв, постепенность, кризис. До смерти у меня никогда не доходило, т. е. чтобы душа умерла!

Боль для меня сейчас уже колея, с трудом — но ввыкаюсь.

* * *

Я поняла: Вы не мой родной сын, а приемыш, о котором иногда тоскуешь: почему не мой?

* * *

6-го августа.

Болезнь? Любовь? Обида? Сознание вины? Разочарование? Страх? Оставляя болезнь: любовь, — но чем Ваша любовь к кому-нибудь может помешать Вашей ко мне дружбе? Обида — да, поводов много: просьба не писать, отзыв о Х<одасеви>че, отзыв о его жене, упрек в эстетстве… Но только по шерсти — разве это не превращаться (Вам) в кошку? Со знание вины? Т. е. содеянное предательство. — Но разве у меня есть виноватые? Разочарование: «слишком сразу отозвалась». Друг, я не обещала Вам быть глухой! Страх: вовлечься. Я не вовлекаю и не завлекаю, я извлекаю: из жизни, из меня — в Жизнь!

И, последнее, просто небрежность. Не верю в такую простоту. Небрежность — следствие. <…>

8-го, на горе.

Нет, мне еще очень больно. Но я безмерно-терпелива. Сегодня утром — письмо, смотрю — не Ваш почерк, все равно чей, раз не Ваш. Завтра а недели, как я получила Ваше последнее письмо. Что я теряю в Вас? Да временное русло своей души, общий знаменатель дел и дней, упор свой. — Опять разливаться! —

Вы были моим руслом, моей формой, необходимыми мне тисками. И еще — моим деревцем!

Душа и Молодость. Некая встреча двух абсолютов. (Разве я Вас считала человеком?!) Я думала, — Вы молодость, стихия, могущая вместить меня — мою! Я за сто верст.

* * *

Если Вы тот, кому я пишу. Вы так же мучаетесь, как я.

* * *

12 bis авг<уста>, понед<елъник>.

Боль уже перестала быть событием, она стала состоянием. Что Вы были — я уже не верю, Вы — это моя боль. Ваших писем я не перечитываю, я не хочу, чтобы слова, сказанные вчера, звучали во мне и сегодня, не хочу ни вчера, ни сегодня, а завтра — меньше всего. Я с Вас оборвалась, как с горы. — Точное чувство.—

Живу, уже почти не жду почтальона, пишу, шью, хожу. Как я странно в этой встрече предвосхитила боль. Ведь не иначе было бы, если бы мы, предположим, в упор встретились, и так расстались. Но, ручаюсь, что моя боль — большая, я обокрадена — на все будущее, тогда бы — только на бывшее. — Бюллетень болезни — так бы я определила письмо. Внимательный ли я врач? И послушный ли я больной? <…>

14-го августа, вторник.

Думаю иногда: кто же будет той последней каплей горечи, превратившей меня в насыщенный (ею) раствор? <…>

* * *

Мало того, что я Вас никогда (глазами) не видела и (ушами) не слышала, надо еще, чтобы Вы исчезли из моего внутреннего слуха и взгляда: чтоб неслышанный голос — замолк!

И после этого мне говорят, что я выдумываю людей!

* * *

Бог хочет сделать меня богом — или поэтом — а я иногда хочу быть человеком и отбиваюсь и доказываю Богу, что он неправ. И Бог, усмехнувшись, отпускает: «Поди-поживи»…

Так он меня отпустил к Вам — на часочек.

* * *

Теперь Вы видите, как пишутся стихи. <…>

* * *

Пространство — стена, но время — брешь. Будет день, число, час, я все узнаю. Это дает мне спокойствие. Я не люблю участвовать в своей жизни: о, не лень! — брезгливость: устилать себе дорогу коврами. Пальцем не шевельну, чтобы облегчить себе ношу, сократить себе сроки.

* * *

16-го авг<уста>, четверг.

А вчера был соблазн. Я сидела с человеком, заведомо знающим Вас. И, после долгих борений, прохладно: «Кстати, не знаете ли Вы адр<ес> такого-то?» — «Знаю, т. е. могу. Вам это срочно?» — «О, нет. У меня с ним дела». Спросила — и отлегло. Не из какой-либо пользы — будь Вы в соседней комнате, я бы без зова Вашего туда не вошла! — нет, только лишний соблазн (уже преодоленный!) лишний барьер (уже взятый!): лишний — труднейший! — себе отказ. Это — из болевых достижений, а из радостных:

некое удостоверение в Вашем существовании: разесть адрес — есть человек.

Кстати, адр<еса> Вашего так и не знаю, весь упор был в вопросе, ответа я как-то недослышала: не то узнает, не то может, не то мог бы узнать.

* * *

<…> Дитя, каждое мое отношение — лавина: не очнусь, пока не докачусь! Я не знаю законов физики, но не сомневаюсь, что где-нибудь, под каким-нибудь параграфом умещаюсь целиком.

* * *

М. б. из этих записей мало встает боль? Но это единственное, к чему я ревнива.

Кстати, нынче три недели, как от Вас ни слова. А я думала, что пройдет в 10 дней!

* * *

18-го августа.

Вчера отправила Вам письмо.

* * *

Боли хотели — Вы, а получила ее — я. Справедливо?

* * *

Вы украли у меня целых три недели жизни. Вы бы могли их получить в подарок. А сейчас — украли и выбросили, ни Вам, ни людям.

Писала я эти дни мало и вяло: точное ощущение птицы, которая не может лететь. Беседа со стеной, за которой никого нет. БЕЗ ОТЗЫВА! <…>

21-го ав<густа>, вторник.

Еще несколько мыслей вслух. — К Вам ли все то, что я чувствую, или не к Вам? «Повод» для чувств, — но почему именно Вы, а не сосед? Соседей у Вас много. Помню, я с первого разу, прочтя Ваш отзыв, как-то по-человечески, лично — взволновалась.

Ах, встречная мысль! М. б. я пишу к Вам — через Десять лет, к Вам через двадцать, выросшему, человеку. М. б. я только опережаю Вас. — Но откуда тогда любовь к деревцу?

В четверг будет ровно месяц с Вашего последнего письма. В этом какое-то успокоение.

* * *

25-го, суббота.

Я устала думать о Вас: в Вас: к Вам. Я перед Вами ни в чем не виновата, зла Вам не сделала ни делом, ни помыслом. Обычная история — не в моей жизни, а вообще в жизни душ, душу имеющих. Вы, очевидно, бездушная кукла, эстет, мелкий игрок. Но все эти определения все-таки не изъясняют Вашего поведения, ах как мне хочется назвать Вас одним словом! Это последняя страница моего письма, вырывать его из тетради не буду, мало того: когда-нибудь, в свой час — Вы его все-таки получите.

На днях уезжаю, для Вас мой след потерян, а для меня — Ваш во мне! Оставляю Вас здесь, в лесах, в дождях, в глине, на заборных кольях, — одного с здешними заживо-ощипанными гусями.

В Прагу Вас с собой не беру, а в Праге у меня хорошо: огромное окно на весь город и все небо, улицы — лестницами, даль, поезда, туман.

В Праге непременно пойду к гадалке с Вашим письмом, что расскажет — забуду. А когда Бог на Страшном Суде меня спросит: «Откуда такая ненависть?» я отвечу: «Должно быть — уж очень хорошо любила».

* * *

Мне не любовь нужна, мне нужна ЧЕЛОВЕЧНОСТЬ. Ваш поступок бесчеловечен. (Это не значит, что Вы — бог, или полубог!) И еще — невоспитан, это, пожалуй, меня огорчает больше всего.

* * *

26-го, воскресенье.

Кончился бюллетень, но кончилась ли — БОЛЕЗНЬ? А 27-го — письмо, и я безумно счастлива.

Прага, 5-го сенпкября> 1923 г.

Дружочек,

Вы настолько чисты и благородны в каждом помысле, так Там, живете, а не здесь, что со спокойным сердцем разрешаю Вам писать мне в Моравию, где буду не одна — что угодно.

Вы моих писем бойтесь, т. е. или сжигайте, или берегите их. В моих руках жизнь другого человека, жизнь жестока, бойтесь Случайностей, не бросайте моих писем. — Я страстнее Вас в моей заочной жизни: человек чувств, я в заочносги превращаюсь в человека страстей, ибо душа моя — страсти, а Заочность — страна Души. <…>

Шлю Вам свою любовь и память.

МЦ [8; 589–600].

Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. В. Бахраху. Прага, 10сентября 1923 г.:

Мой дорогой вестник, молодой и нежный, я Вас даром мучила неверием. Вы невинны и Вы меня любите, но хватит ли у Вас силы долюбить меня до конца, т. е. в час, когда я скажу: «Мне надо умереть» из всей чистоты Вашего десятилетия сказать: «Да».

Ведь я не для жизни. У меня всё — пожар! Я могу вести десять отношений (хороши «отношения»!) сразу и каждого, из глубочайшей глубины, уверять, что он — единственный. А малейшего поворота головы от себя — не терплю. Мне БОЛЬНО, понимаете? Я ободранный человек, а Вы все в броне. У всех вас: искусство, общественность, дружбы, развлечения, семья, долг, у меня, на глубину, НИ-ЧЕ-ГО. Все спадает как кожа, а под кожей — живое мясо или огонь: я: Психея. Я ни в одну форму не умещаюсь — даже в наипросторнейшую своих стихов! Не могу жить. Все не как у людей. Могу жить только во сне, в простом сне, который снится: вот падаю с сорокового сан-францисского этажа, вот рассвет и меня преследуют, вот чужой — и — сразу — целую, вот сейчас убьют — и лечу. Я не сказки рассказываю, мне снятся чудные и страшные сны, с любовью, со смертью, это моя настоящая жизнь, без случайностей, вся роковая, где все сбывается. Что мне делать — с этим?! — в жизни. Целую — и за тридевять земель, другой отодвинулся на миллиметр — и внутри: «Не любит — устал — не мой — умереть». О, все время: умереть, от всего!

Этого — Вы ждали? И это ли Вы любите, когда говорите (а м. б. и не говорили?) о любви. И разве это— можно любить?! [8; 607]

Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. В. Бахраху. Прага, 20 сентября 1923 г.:

Мой дорогой друг,

Соберите все свое мужество в две руки и выслушайте меня: что-то кончено.

Теперь самое тяжелое сделано, слушайте дальше. Я люблю другого — проще, грубее и правдивее не скажешь. Перестала ли я Вас любить? Нет. Вы не изменились и не изменилась — я. Изменилось одно: моя болевая сосредоточенность на Вас. Вы не перестали существовать для меня, я перестала существовать в Вас. Мой час с Вами кончен, остается моя вечность с Вами. О, на этом помедлите! Есть, кроме страстей, еще и просторы. В просторах сейчас наша встреча с Вами.

О, тепло не ушло. Перестав быть моей бедой. Вы не перестали быть моей заботой. (Не хочу писать Вам нежней, чем мне сейчас перед Вами и собой можно.) Жизнь страстна, из моего отношения к Вам ушла жизнь: срочность. Моя любовь к Вам (а она есть и будет) спокойна. Тревога будет идти от Вас, от Вашей боли, — о, между настоящими людьми это не так важно: у кого болит! Вы мое дитя, и Ваша боль — моя, видите, я совсем не то вам пишу, что решила.

* * *

В первую секунду, сгоряча, решение было: «Ни слова! Лгать, длить, беречь! «Лгать?» Но я его люблю! Нет, лгать, потому что я и его люблю!» Во вторую секунду: «Обрубить сразу! Связь, грязь, — пусть отвратится и разлюбит!» И, непосредственно: «Нет, чистая рана. лучше, чем сомнительный рубец. «Люблю» — ложь и «не люблю» (да разве это есть?!) — ложь, всю правду!» — Вот она. —

* * *

Как это случилось? О, друг, как это случается?! Я рванулась, другой ответил, я услышала большие слова, проще которых нет, и которые я, может быть, в первый раз за жизнь слышу. «Связь?» Не знаю. Я и ветром в ветвях связана. От руки — до губ — и где же предел? И есть ли предел? Земные дороги коротки. Что из этого выйдет — не знаю. Знаю: большая боль. Иду на страдание.

* * *

Это письмо есть акт моей вали. Я могла бы его не писать, и Вы бы никогда ничего не узнали, одно — здесь, другое — там, во мне (в молчании моем!) все сживается и спевается. Но те же слова — двум, «моя жизнь» — дважды, — нет, я бы почувствовала брезгливость к себе. Мальчик, я Вас чту, простите мне эту рану.

* * *

Теперь, главное: если Вы без меня не можете— берите мою дружбу, мои бережные и внимательные руки. Их я не отнимаю, хотя они к Вам и не тянутся, …«влеченье — род недуга». Недуг прошел, болезнь прошла, — ну, будем правдивы: женская смута прошла, но…

Jener Goldschmuck und das Luftgew?rze,

Das sich taubend in die Sinne streut, —

Alles dieses ist von rascher K?rze, —

Und am Ende hat man es bereut![68]

Друг, я Вас не утешаю, я себя ужасаю, я не умею жить и любить здесь.

* * *

Я совсем не знаю, как Вам будет лучше, легче, — совсем без меня, или со мной не-всей, взвесьте, вслушайтесь. Я Вас не бросаю, я не могу бросать живое. Ваша жизнь мне дорога, я бережна к ней. Я люблю Вас как друга и еще — в полной чистоте — как сына, Вам надо расстаться только с женщиной во мне, с молодой и совершенно потерянной женщиной. Кончился только наш час [8; 608–610].

Наталия Викторовна Резникова. В записи В. Лосской:

Была большая обида с Бахрахом. Его критика на ее стихи ей очень понравилась. Но позднее, когда он пришел к нам, вместо того чтобы вести с ним интересную беседу, она стала едко над ним издеваться. Помню, она все говорила о каком-то «boudin»[69] — Вот купим «boudin», будем есть «boudin». А он ожидал от нее умных разговоров о поэзии. Так она дала ему понять, что больше его ни в грош не ставит. Помню, она просто говорила: «Я сама беру их из грязи, из ничтожества их выбираю, поднимаю их до себя, а потом возвращаю в грязь» [5; 152].

Марина Ивановна Цветаева. Из записной книжки:

<…> Цель моя была — только мистификация: оказаться после такого, после того лирического потока — дурой, занятой только кровавой колбасой. Словом, если не щадила его, не щадила и себя, ибо никакого разъяснения не последовало. М. б., взволнованный встречей, ничего и не заметил, кроме: много народу, разговоры не о том… [10; 227]

Александр Васильевич Бахрах (1902–1986), литературный критик:

Моя первая парижская встреча с Цветаевой — после предшествовавшей ей длительной переписки — произошла на квартире ее друзей, у которых по приезде в Париж она на короткий срок поселилась. Встреча эта произошла при многочисленных свидетелях и была окружена оттенком показной «светскости» и с бисквитами к чаю. Что-то в окружающей обстановке звучало как фальшивая нота. Сама Цветаева это сознавала и спустя несколько лет писала мне: «Я перед вами виновата, знаю. Знаете в чем? В неуместной веселости нашей встречи. Хотите другую — первую — всерьез?»

Но что-то за эти годы ушло, что-то выветрилось. Если быть суеверным, то надо признать, что Рок (одно из излюбленных цветаевских словечек, которое она всегда писала с заглавной буквы) был явно против нас, и какие-то «бесенята» вмешивались в наши дружеские отношения, которые так и не удалось наладить. Хотя почта в те дни действовала безукоризненно, цветаевские письма ко мне, как и мои к ней, пропадали или достигали меня с таким запозданием, что я никак не мог свидеться с ней в назначенный час. <…>

И так случилось, что за все ее парижские годы я побывал у нее считанное число раз — но я не хочу взваливать за это вину на почту! Вероятно, это происходило потому, что разговор с ней у меня никогда не клеился, мне казалось, что приходится подниматься на крутую гору. Хоть и был он утонченно литературен, но вместе с тем в каждой брошенной ею фразе, в любом ее полуслове мне чудился какой-то второй смысл, намек на что-то, что перегорело или, строго говоря, что было измышлено.

«Я у вас сейчас: я — переписка и я — встреча, в глазах двоюсь, хочу восстановить единство», — писала она, но, очевидно, для этого сроки были упущены [1:387]. 359

Марина Ивановна Цветаева. Из записной книжки:

Больше не писали и не пытались. Очевидно — устали оба. (NB! Назвать весь этот случай всерьез судьбою мне мешает некрупность человека. С Б. П. была бы — судьба и не дай Бог!) Тоже очевидно, не так уж было нужно: что совсем не было нужно — раз обошлись [10; 228–229].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.