2. СЕВЕРНЫЕ АФИНЫ
2. СЕВЕРНЫЕ АФИНЫ
— Как случилось, Смит, что вы до сих пор не были у княгини? — спросил Робертсон и укоризненно покачал своим большим, напудренным и завитым парикам. Шляпу и зонт он держал в руке.
Смит молча сокрушенно развел руками, а Хаттон, усмехнувшись, заметил:
— И не ходите, Смит. Вас там заставят говорить по-французски и играть с болонками.
Робертсон критически оглядел Хаттона, вернее его, как всегда, заношенный и неаккуратный костюм. Казалось, костюм сохранял следы частых поездок его хозяина за город, возни с камнями, землей и лошадьми. Хаттон не заметил или предпочел не заметить этого взгляда. Робертсон повернулся к Смиту и сказал:
— Дорогой Смит, княгиня поручила мне непременно привести вас в ближайший четверг. Не слушайте, разумеется, Джемса. Bо-первых, она отлично говорит по-английски, а если хотите, и по-шотландски. Во-вторых, княгиня, безусловно, самая умная и интересная женщина в Эдинбурге, а может быть, и на всем острове. По крайней мере вы согласны со мной, доктор?
Блэк, стоявший рядом, молча поклонился. Глуховатый Робертсон приставил к уху рожок, висевший на шелковом шнурке, чтобы лучше его расслышать: Блэк всегда говорил очень тихо. Разочарованно опустив рожок, он сказал:
— Так я зайду за вами, Смит, в четверг в три часа: княгиня ждет нас к обеду.
Все четверо только что вышли из таверны на Каугейт, где хорошо пообедали. Точнее сказать, по-настоящему в понимании Робертсона пообедал только он один, потому что Блэк был вегетарианец, Хаттон не притрагивался к спиртному, а Смит в последнее время ел и пил до крайности умеренно.
Смит обещал Робертсону быть готовым и ждать его в назначенное время, и они распрощались.
Он уже много слышал о русской княгине. Екатерина Романовна Дашкова, урожденная графиня Воронцова, жила в Эдинбурге третий год. Ее 15-летний сын обучался в университете. Она считала, что молодой князь делает блестящие успехи в учении. Робертсон и другие профессора были несколько иного мнения, но не разубеждали ее. Это Смиту говорил сам Робертсон, который уже почти двадцать лет был принципалом Эдинбургского университета.
Княгиня происходила из рода, в котором хорошее образование и небольшой либерализм были традицией. Ее старший брат Александр Романович Воронцов был российским посланником в Англии после знакомого Смиту Голицына и вернулся на родину большим англоманом. По его совету Эдинбург и был выбран для обучения молодого князя. (Младшему брату, Семену Романовичу, о котором уже была речь выше, предстояло занять высший дипломатический пост в Англии через пять лет.)
Оставшись вдовой в 20 лет, княгиня много ездила по Европе, много читала и писала, была знакома с Дидро, Вольтером и другими философами. Ее пребывание делало честь Эдинбургу, но и в Эдинбурге были философы с европейской славой. Гиббон писал, что вкус и философия удалились сюда, в шотландскую столицу, из огромного, дымного и шумного Лондона.
Дом княгини Дашковой живо напомнил Смиту парижские салоны. Других дам, кроме хозяйки, на обеде не было, только компаньонка-англичанка. Если бы рядом с княгиней не было ее рослого красивого сына, Смит дал бы ей не больше тридцати. На самом деле ей было тридцать пять. Ему шепнул это Блэк.
Через полчаса Смит уже перестал удивляться, как легко и свободно чувствует себя эта молодая, и красивая аристократка в обществе ученых и духовных лиц (сам Робертсон, Блейр и Карлайл были пресвитерианскими священниками). Почти всем было за пятьдесят, а кое-кому и за шестьдесят.
В их кругу никогда не было недостатка в темах для бесед. Но ее присутствие вносило совсем особое оживление. Робертсон, к удивлению Смита, по-видимому, все хорошо слышал без своего рожка. Даже невозмутимый Блэк говорил горячо и увлеченно.
Княгиня говорила по-английски не совсем свободно, помогая себе в затруднительных случаях французскими словами и выражениями. Иногда кто-нибудь подсказывал ей английское слово, и тогда она благодарно улыбалась.
Смиту хотелось спросить ее, не знает ли она чего-нибудь о его русских учениках, Десницком и Третьякове, но все не было удобного случая.
Говорили о незабвенном Юме. Джон Хьюм рассказал, что архитектор Роберт Адам долго хотел пригласить философа к себе домой, но опасался своей матери: старая леди была религиозна, а Юм слыл вольнодумцем и безбожником. Тогда Роберт решился на хитрость. Поскольку его мать никогда не видела Юма, он позвал его на обед и, представляя гостя хозяйке дома, пробормотал что-то невнятное. За обедом Юм был, как обычно, очень весел и добродушен, а также отлично ел и пил, похваливая пищу и вино, чем привел миссис Адам в восторг. Когда гости ушли, она спросила сына: «А кто был этот веселый полный джентльмен с таким хорошим аппетитом?» — «Так это и был знаменитый атеист мистер Юм!» — «Но он вовсе не похож на атеиста. Напротив, он очень мил. Ты можешь приглашать его хоть каждый день, я буду рада видеть его».
Кто-то спросил Хьюма, исчерпал ли он уже винный погреб, оставленный ему в наследство философом. Хьюм ответил, что он был бы недостоин памяти своего великого родственника, если бы за три года не сделал этого.
— Этот вопрос приводит мне на память нравы одного лорда, которого вы все хорошо знаете, — продолжал Хьюм. — По сравнению с ним наш друг Юм был просто трезвенник. У этого лорда заведен такой порядок. Когда он собирается выйти из дому, слуга согласно данному раз навсегда распоряжению должен подавать ему кафтан наизнанку. Если лорд замечает это и приказывает вывернуть кафтан, то отправляется по своим делам. Если же не замечает, то слуга говорит ему об этом, и он остается дома.
Все рассмеялись.
— Кстати, о нашем друге Юме, — вдруг сказал Смит, и все повернулись к нему, так что он на мгновение смутился. — Сам он, мне кажется, не считал себя атеистом. Барон Гольбах рассказывал мне такой случай. Однажды у него в доме Дэвид в разговоре громко заявил, что он вообще не верит в существование полных атеистов. «Но вот перед вами пятнадцать именно таких людей!» — сказал ему барон.
Княгиня предпочла не продолжать разговор об атеизме, еще раз пожалела о том, что она не знала Юма, и перевела разговор на другую тему.
Из окон комнаты был виден мощеный двор Холируд-хауза: квартира была в одном из крыльев знаменитого дворца.
— Знаете ли вы, ваша светлость, что там, — сказал Робертсон, указывая своим рожком на стену, покрытую фламандским гобеленом, — находится бывший кабинет королевы Марии, а здесь проходит лестница, с которой был сброшен труп фаворита-итальянца?
— Разумеется, знаю, — ответила княгиня. — С тех пор как мы живем в Эдинбурге, я прочла все, что могла достать, о несчастной королеве. И прежде всего, конечно, вашу книгу, мой дорогой Робертсон, — продолжала она с улыбкой. — А здешний служитель показал мне весь дворец.
Тема о королеве Марии была неисчерпаема, особенно когда она попадала в руки Робертсона. Все хорошо знали, что его слава и влияние начались двадцать лет назад с книги о ней и ее эпохе. Эта книга впервые открыла читающей публике во всей Европе удивительную личность Марии Стюарт. С тех пор книги Робертсона выходили большими тиражами и все новыми и новыми изданиями. «Говорят, Стрэхен заплатил ему пять тысяч за «Историю Америки», — шепнул Смиту Джон Хьюм. — Таких денег не получал еще никто».
Надпись на книге рукой Смита (1781 г.)
От королевы Марии и королевы Елизаветы разговор как-то сам собой перешел к императрице Екатерине. Все знали, что Дашкова была в свое время ближайшим другом великой княгини и царицы, потом разошлась с ней и теперь была отчасти в опале. Все ждали от нее чего-то интересного. Но она сказала о Екатерине лишь несколько слов, очень сдержанных и довольно туманных. Тем не менее слушатели не обманулись в своих ожиданиях. Ничто не связывало ее в рассказе о покойном императоре Петре III и перевороте 1762 года, важной участницей которого она была, несмотря на свою молодость.
— Послушайте, Робертсон, — сказал Адам Фергюсон, когда княгиня кончила рассказ. — Вы вполне можете взяться за «Историю России». Теперь, когда Вольтер умер, императрица предоставит материалы вам. А ее светлость для вас — неоценимый источник.
Робертсон сделал вид, что не расслышал.
Смит воспользовался паузой и, каконец, спросил княгиню о своих русских друзьях.
Она переспросила фамилии и задумалась.
— Мне кажется, профессора Десницкого я встречала в Москве… Да, да, теперь я отлично помню его: небольшого роста, смуглый, быстрый в движениях. Если не ошибаюсь, я даже присутствовала на каком-то публичном чтении в университете, где он читал доклад Но о чем он говорил, совершенно не помню…
Небольшое общество разбилось на несколько групп. Фергюсон и Блейр вышли на балкон. Робертсон и Хьюм разговаривали с компаньонкой.
— Ваша светлость, я отлично помню наш последний разговор с мистером Десницким, хотя с тех пор прошло более десяти лет, — сказал Смит. — Мы говорил о вреде и опасности рабства для вашей страны. Мне казалось тогда, что новое царствование открывает возможность отмены рабства. Но, видимо, я ошибался?
— Ах, мистер Смит! — сказала Дашкова, внимательно посмотрев на него и на сидевшего рядом с ним Блэка. — Вы вынуждаете меня повторять то, что я однажды говорила мсье Дидро и что, мне кажется, заставила его иначе посмотреть на этот вопрос. Русский крестьянин не готов к свободе, при нынешней своей просвещенности он не сумеет воспользоваться свободой на благо себе и государству. Вы не должны представлять себе русского крестьянина подобием шотландского фермера!
Смит еле заметно покачал головой. Княгиня продолжала с горячностью:
— Я привела мсье Дидро такую аллегорию. Представьте себе слепого, который помещен на вершину скалы, окруженной глубокой пропастью. Он не сознает опасности, живет спокойно, слушает пение птиц и иногда сам поет с ними. Приходит некто и возвращает ему зрение. И вот наш бедняк прозрел, но он страшно несчастен, не спит, не ест и не поет больше; его пугает окружающая его пропасть, весь жестокий мир. В конце концов он умирает от страха и отчаяния. Освободить теперь крестьян — значит дать такому слепцу зрение и погубить его.
Смит внимательно слушал, наклонив голову. Доктор Блэк сказал:
— Но не думаете ли вы, ваша светлость, что этот бедняк, обретя зрение, может слезть со своей скалы, спуститься в долину, вспахать там плодородное поле и жить счастливо и богато?
— Нужно лишь, — почти перебил его Смит, не дожидаясь ответа княгини, — чтобы ему дали это поле в собственность или недорого сдали в аренду.
— Дорогой Смит, — сказал Блэк, улыбаясь тонкими бледными губами, — вы низводите красивую аллегорию до грубой экономической прозы.
Но Смита уже нельзя было остановить: он сел на своего конька.
— Я не думаю, что можно установить какой-то порядок последовательности между свободой, просвещением и благосостоянием. Когда шотландский крестьянин несколько столетий назад получил свободу, он был, полагаю я, нисколько не просвещеннее, чем ныне русский крестьянин. И сто лет назад он был, вероятно, не богаче, чем русский крестьянин теперь. Просвещение, улучшение земледелия и рост благосостояния шли в последнем столетии параллельно. Но свобода и личный интерес были необходимыми условиями всего этого. Заметьте, что если от феодальных лордов наш крестьянин освободился, по крайней мере в равнинной части страны, уже давно, то от тирании церкви — только пятьдесят-сто лет назад…
— Кажется, Смит читает здесь лекцию по политической экономии, — сказал Хьюм, придвигая к их группе кресло. — Иногда его полезно послушать.
— О да, это очень интересно, — сказала хозяйка с едва заметным оттенком равнодушия.
Смит, казалось, не слышал ни того, ни другого и продолжал:
— Весь рост богатства в Англии и Шотландии в последние пятьдесят лет начался в земледелии и прежде всего идет там. То же самое мы видим в Америке. Пока земледелие не создаст известный избыток продуктов, не может успешно развиваться ни промышленность, ни торговля. А избыток оно может создавать лишь тогда, когда крестьянин лично свободен и может пользоваться плодами своего труда и вложений своего капитала…
Они просидели допоздна и вышли на Кэнонгэйт все вместе в светлых летних сумерках. До дома Смита было не более пятисот ярдов, но он пошел проводить Блэка и прогуляться. Говорили о русской княгине, шотландских фермерах и неблагоприятных военных известиях из Америки.
После этого Смит не раз бывал у княгини, где по-прежнему регулярно собирался весь их кружок. Даже упрямый Хаттон стал под конец ходить туда, хотя его костюм неизменно шокировал Робертсона.
Летом 1779 года, после того как молодой князь выдержал публичный экзамен в университете и стал магистром искусств, Дашковы уехали в Дублин.
Как известно, жизнь княгини Екатерины Романовны Дашковой в дальнейшем была замечательна. Двенадцать лет была она директором (президентом) Петербургской академии наук и созданной по ее идее Российской академии, которая занялась выработкой русского литературного языка и грамматики. Под ее руководством был составлен первый толковый словарь русского языка. Между прочим, членом Российской академии являлся профессор Десницкий.
Во время ее президентства Блэк и Робертсон были избраны иностранными членами Петербургской академии наук.
Она была отстранена от всех должностей в 1794 году и жила в опале в своих деревнях в последние годы царствования Екатерины и в течение короткого царствования Павла. При Александре ее опала кончилась, но к государственйой деятельности она не вернулась и умерла в 1810 году. В эти годы она написала свои интересные записки. Вот что мы читаем в них о ее жизни в Эдинбурге:
«Я познакомилась с профессорами университета, людьми, достойными уважения благодаря их уму, знаниям и нравственным качествам. Им были чужды мелкие претензии и зависть, и они жили дружно, как братья, уважая и любя друг друга, чем доставляли возможность пользоваться обществом глубоких, просвещенных людей, согласных между собой; беседы с ними представляли из себя неисчерпаемые источники знания… Бессмертный Робертсон, Блейр, Смит и Фергюсон приходили ко мне два раза в неделю обедать и проводить весь день. Герцогиня Баклю, леди Скотт, леди Лотиан и леди Мэри Ирвин своим обществом скрашивали мне жизнь еще больше; это был самый спокойный и счастливый период, выпавший мне на долю в этом мире»[64].
Шотландская столица переживала культурный расцвет, который продолжался и при жизни следующего поколения — в век Вальтера Скотта. Хотя Шотландия продолжала посылать своих лучших сынов в Лондон, многие из них теперь возвращались на родину или по крайней мере не теряли с ней связи. Так сделали Юм и Смит. Роберт Адам строил и жил как в Лондоне, так и в Эдинбурге. Имена этих людей, а также Блэка и Робертсона, Каллена и Фергюсона были известны не только в Британии, но и во всей Европе. Old Reeky[65] в лице своей интеллигенции принял и оценил Бернса. В этой культурной среде вырос и Вальтер Скотт.
Университетские профессора, адвокаты, свободные литераторы, либеральные священники составляли эдинбургский круг интеллигенции. Он гораздо больше, чем в Лондоне, переплетался с аристократией, которая была менее богата, менее заносчива и нередко более культурна, чем английская. Герцог Баклю, граф Лодердэйл, лорд Дэр были близки к этому кругу или даже входили в него.
Шотландский патриотизм был, разумеется, жив, но для очень многих он вместо политического принял культурный, фольклорный характер.
Таково было эдинбургское общество, в котором прошла старость Смита. Не все в нем было, конечно, так идиллично, как представлялось Дашковой, но никакого лучшего общества он действительно представить себе не мог. Ни разу не пришлось ему пожалеть, что он решил поселиться и окончить свои дни в Эдинбурге.
Смит, разумеется, не мог существовать без своего клуба. Вскоре после поселения в Эдинбурге он, Блэк и Хаттон основали клуб, который собирался на обед каждую пятницу в два часа. Местом сбора была большая таверна на Грассмаркет, где у клуба была особая комната. Как и в лондонском клубе Джонсона, обед сливался с ужином и затягивался нередко до позднего вечера. Кто-то назвал эти собрания Устричным клубом, и название привилось. Иногда говорили также о клубе Адама Смита.
Членами клуба были, кроме трех основателей, Адам Фергюсон, Каллен, Макензи, Дагалд Стюарт, Роберт Адам, лорд Дэр и пять-шесть других лиц.
Все приезжие, имевшие касательство к политике, науке и искусству, неизменно приглашались в клуб. Поэтому клуб был всегда в курсе лондонских и даже парижских новостей.
Устричный клуб не имел своего Джонсона. Председательского места не было ни официально, ни фактически. Но в центре беседы обычно были мудрый и рассеянный Смит, невозмутимый и точный Блэк, веселый и грубоватый Хаттон.
Тесная, немного трогательная дружба с Джозефом Блэком и Джемсом Хаттоном освещает последние годы Смита.
Блэк мало изменился за пятнадцать лет, прошедшие с тех пор, как Смит расстался с ним в Глазго. В свои 50 лет он был таким же изящным, хрупким и благородным джентльменом. Его лекции по химии славились увлекательностью и ясностью. Он был очень знаменит: сам Лавуазье называл его своим учителем. Но скромность его не уменьшилась ни на йоту.
Хаттон был в некоторых отношениях полной противоположностью Блэку. Это был плотный, бодрый и неистощимо оптимистичный человек ниже среднего роста, любитель пеших и верховых путешествий. Он так и не научился говорить на правильном английском языке и в любом обществе употреблял шотландский диалект, так что лондонцы его часто не понимали. К условностям, предрассудкам и модам он относился с полным, иногда вызывающим пренебрежением. Как и Блэк, Хаттон был старый холостяк.
Врач по образованию, он никогда не занимался медицинской практикой, так как увлекся химией и агрономией и много сделал для улучшения шотландского земледелия. Он был прирожденным натуралистом, которого интересовали все явления природы, живой и мертвой. Уже лет в сорок Хаттон сильно увлекся геологией, которая и оказалась его истинным призванием.
Как Смит был основателем современной политической экономии, а Блэк — современной химии, так Хаттон[66] оказался одним из основателей современной геологии, важнейшим предшественником Лайелла.
Хаттон был первым, кто понял и начал изучать роль вулканических явлений в образовании земной коры. Во времена, когда наука, еще скованная религиозными догматами, боялась заглянуть в прошлое Земли больше чем на несколько тысяч лет, он одним из первых высказал мысль об огромной длительности существования Земли.
Эту мысль он выражал в такой своеобразной форме: «В экономии мира[67] я не могу найти никаких следов начала и никаких признаков конца».
Эдинбургский профессор и член Устричного клуба Джон Плейфер писал после смерти Смита, Блэка и Хаттона:
«Все трое обладали большим талантом, широкими взглядами и обширными знаниями, но совершенно не имели того ложного достоинства и строгости, которые иногда считают нужным напускать на себя люди науки и писатели. Все трое легко приходили в веселое расположение духа, а искренность их дружбы никогда не омрачалась малейшей тенью зависти. Поэтому трудно было бы найти другой пример, где все благоприятное для хорошей компании столь счастливо соединялось бы, a все неблагоприятное — столь полностью исключалось».
Дом Смита был известен своим простым и искренним гостеприимством. По воскресеньям к нему собирались друзья, причем каждый мог привести с собой друга или знакомого. Весь город хорошо знал, что на воскресный ужин к Смиту особого приглашения не требуется. Почти каждый раз у него бывал кто-нибудь из приезжих.
Оказывать более длительное гостеприимство, видимо, отчасти мешали размеры квартиры. В письме одному знакомому он пишет, что тот сможет пожить в комнате Дэвида в отсутствие юноши, учившегося в Глазго. В другом письме речь идет о том, что лишнюю кровать можно будет временно поставить в гостиной.
Наверно, он ощущал большое довольство, сидя во главе стола среди друзей, чувствуя их расположение без фальши, уважение без зависти! Все-таки ему повезло в жизни!
Время от времени приезжали люди с континента с рекомендательными письмами от старых знакомых. Осенью 1782 года его гостем был француз Фож? Сен-Фон, профессор-геолог. В своих записках он рассказывает любопытные подробности о Смите, его вкусах и образе жизни. «Хотя уже в преклонных годах, он еще обладает хорошей фигурой», — пишет француз.
Смит спросил его, любит ли он музыку, и, когда тот ответил утвердительно, повел его на состязание шотландских волынщиков. В девять часов утра Смит зашел за ним, а в десять они были в большом зале, наполненном мужчинами и женщинами, нетерпеливо ожидавшими начала состязания. На особом возвышении сидели судьи, которые, как объяснил ему Смит, все были из горной Шотландии. Вообще Смит чувствовал себя здесь как дома. Было видно, что он много раз бывал на подобных представлениях.
Один за другим выступили восемь музыкантов в горских национальных костюмах — юбках и пледах. Они играли странные для уха француза мелодии, но некоторые из этих мелодий исторгали слезы из глаз «прекрасных шотландских дам». Публика бурно выражала свое удовольствие, и доктор Смит не отставал от других.
Потом артисты показали народные танцы, которые гость нашел еще более странными.
Оба профессора остались довольны этим днем, хотя и по разным причинам: Смит получил эстетическое удовольствие, а Сен-Фон обогатил свои знания о Шотландии.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.