Прекрасная смерть

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Прекрасная смерть

Неловкость прощания Толстого со Снегиревым, который спас его жену от смерти, подарив ей еще тринадцать лет жизни, можно объяснить одним, хотя и довольно странным обстоятельством. Толстой, разумеется, не желал смерти жены. Предположить такое было бы не только чудовищно, но и неверно фактически. И дневник Толстого, и воспоминания дочери Саши говорят о том, что он радовался выздоровлению Софьи Андреевны. Во-первых, он действительно любил и ценил ее и был привязан к ней сорокалетней совместной жизнью. Во-вторых, выздоровление Софьи Андреевны означало, что яснополянская жизнь возвращалась в свое привычное русло, а для Толстого с его рациональным и систематическим образом жизни, да еще в виду его возраста, это было насущно необходимо. И хотя, по словам Саши, «иногда отец с умилением вспоминал, как прекрасно мама? переносила страдания, как она была ласкова, добра со всеми», это нисколько не означало, что он не радовался ее спасению.

Дело было в другом. Толстой чувствовал себя духовно уязвленным. Он настроился на то, чтобы встретить смерть жены как «раскрывание» ее внутреннего существа, а вместо этого получил от Снегирева гнойную кисту размером в детскую голову. Толстой казался спокойным при виде этой кисты, но на самом деле испытал сильнейшее духовное потрясение. Потому что вот эта гадость была истинной причиной страданий жены.

Как всё просто…

Толстой чувствовал себя проигравшим, а Снегирева – победителем. Скорее всего, Снегирев понял это, судя по тональности его воспоминаний. И поэтому Толстой не мог без фальши выразить горячую благодарность врачу за спасение жены. Его расставание с ним очень напоминало первую встречу с Вестерлундом. Да, шведский врач спас его сына от смерти. Да, Лёва в тот момент был счастлив. Но это в глазах Толстого лишь временная победа материального над духовным. Она не имела для него настоящей цены. Всё это в глазах Толстого было признаком животной природы человека, от которой он сам, приближаясь к смерти, испытывал всё большее и большее отторжение. Он понимал, что ему самому придется с этим расставаться, это всё будет сложено в его гроб, а что останется после этого? Вот что волновало его! Вот о чем он непрерывно думал!

Этим объясняется и следующее место из воспоминаний Саши: «Мама? возобновила свои занятия: играла на фортепиано одна и с Наташей Сухотиной в четыре руки, шила, суетилась по дому, иногда уезжала в Москву Материальные дела снова затянули ее. Снова начались заботы о хозяйстве, издательстве, о том, что всегда так тяжело отражалось на жизни отца».

И надо же так случиться, что спустя всего два месяца после удачной операции Софьи Андреевны и связанного с этим разочарования Толстого самая любимая его дочь Маша неожиданно скоропостижно скончалась от воспаления легких. Ее смерть была такой внезапной и стремительной при абсолютной беспомощности врачей, и она так напоминала смерть Ванечки, что невольно закрадывается мысль: не подарила ли Маша отцу эту смерть? Во всяком случае суеверная Софья Андреевна всерьез считала, что это она, «ожив после опасной операции», «отняла жизнь у Маши» (из письма Лидии Веселитской).

В холодный ноябрьский день Маша с мужем Николаем Оболенским, братом Андреем и другом семьи Юлией Игумновой пошла на прогулку. Они с мужем задержались в Ясной Поляне из-за странного анонимного письма, пришедшего из их имения Пирогово, где было сказано, что мужики собираются убить Николая. Это было серьезное предостережение в виду того, что в России в то время шли повальные грабежи и поджоги помещичьих усадеб – так называемые «грабижки», вызванные первой русской революцией. Когда они возвращались, подул сильный ветер. Маша озябла. К вечеру сделался жар. Вызвали из Тулы доктора Афанасьева. Затем из Москвы – Щуровского. Но все усилия врачей были напрасны.

Маша сгорела за несколько дней. «Она не могла говорить, только слабо по-детски стонала, – вспоминала Саша. – На худых щеках горел румянец, от слабости она не могла перевернуться, должно быть, всё тело у нее болело. Когда ставили компрессы, поднимали ее повыше или поворачивали с боку на бок, лицо ее мучительно морщилось, и стоны делались сильнее. Один раз я как-то неловко взялась и сделала ей больно, она вскрикнула и с упреком посмотрела на меня. И долго спустя, вспоминая ее крик, я не могла простить себе неловкого движения…»

Атмосфера этого события сильно отличалась от того, что происходило в Ясной Поляне два месяца назад. Врачей было мало… Никто из родных не шумел, не суетился… Толстого ни о чем не спрашивали… Илья Львович пишет в воспоминаниях, что «ее смерть никого особенно не поразила». В дневнике Татьяны Львовны короткая запись: «Умерла сестра Маша от воспаления легких». В этой смерти не увидели чего-то ужасного. А умерла молодая тридцатипятилетняя женщина, поздно вышедшая замуж и не успевшая вкусить настоящего семейного счастья.

Почему-то смерть этой женщины сравнивали со смертью семилетнего Ванечки… «Глядя на нее, я вспоминала Ванечку, – писала Саша, – на которого она теперь была особенно похожа. Точно так же бурная, беспощадная болезнь уносила ее, и было очевидно, что бороться бесполезно. Лицо у Маши было важное и чуждое, только тело ее оставалось с нами, душа как будто отлетела. И так же, как когда умирал Ванечка, мне казалось, что он знает что-то нам недоступное, значительное».

Девять дней все ждали этой смерти, бессильно опустив руки. Когда больную, наконец, прошиб пот, Саша бросилась к доктору. «Доктор! Доктор! Она потеет! – Доктор безнадежно махнул рукой. – Пот, да не тот! – не поднимая головы, буркнул он».

Софья Андреевна писала сестре: «Никакие меры не ослабляли болезни… Она бредила, редко опоминалась, чтоб сказать что-нибудь ласковое кому-нибудь из нас; была покорна, кротка… В день смерти она вдруг стала плакать, обняла мужа, но ничего не сказала. Только позднее едва внятно произнесла: “Умираю”. Вечером Маша стала реже и труднее дышать, подняла руки, и ее посадили. Нельзя никогда забыть вида всего ее трогательного существа: голову она склонила набок, глаза закрыты, выражение лица такое нежное, покорное, духовное и внешне грациозное… Папа держал ее руку».

Описание смерти дочери в дневнике Толстого словно является продолжением описания смерти жены, которая по причине вмешательства врачей не состоялась. «Сейчас, час ночи, скончалась Маша. Странное дело. Я не испытываю ни ужаса, ни страха, ни сознания совершающегося чего-то исключительного, ни даже жалости, горя… Да, это событие в области телесной и потому безразличное. Смотрел я всё время на нее, как она умирала: удивительно спокойно. Для меня она была раскрывающимся перед моим раскрыванием существо. Я следил за его раскрыванием, и оно радостно было мне. Но вот раскрывание это в доступной мне области (жизни) прекратилось, то есть мне перестало быть видно это раскрывание; но то, что раскрылось, то есть. “Где? Когда?” – это вопросы, относящиеся к процессу раскрывания здесь и не могущие быть отнесены к истинной, внепространственной и вневременной жизни».

По свидетельству Маковицкого, за десять минут до смерти Толстой поцеловал своей дочери руку.

Умирая в Астапове, он звал ее. Сергей Львович, сидевший у постели отца накануне смерти, пишет: «В это время я невольно подслушал, как отец сознавал, что умирает. Он лежал с закрытыми глазами и изредка выговаривал отдельные слова из занимавших его мыслей, что он нередко делал, будучи здоров, когда думал о чем-нибудь, его волнующем. Он говорил: «Плохо дело, плохо твое дело…» И затем: «Прекрасно, прекрасно». Потом вдруг открыл глаза и, глядя вверх, громко сказал: «Маша! Маша!» У меня дрожь пробежала по спине. Я понял, что он вспомнил смерть моей сестры Маши».

Но тело дочери, по воспоминаниям Саши и Ильи, он проводил только до въезда в усадьбу, до каменных столбов; по свидетельству же Софьи Андреевны – до конца деревни. «У каменных столбов он остановил нас, простился с покойницей и пошел по пришпекту домой. Я посмотрел ему вслед: он шел по тающему мокрому снегу частой старческой походкой, как всегда резко выворачивая носки ног, и ни разу не оглянулся…» – вспоминал Илья Львович.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.