О стихотворении «В Красной Пахре»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

О стихотворении «В Красной Пахре»

Ко мне не раз обращались с просьбой рассказать, как появилось это стихотворение. Мне уже приходилось печатно отвечать на подобные вопросы, касающиеся нескольких других моих вещей. Должен заметить, однако, что далеко не всегда возможно восстановить ход и побочные подробности написания стихотворения — даже при наличии черновиков. Многое как бы отодвигается в тень, растворяется.

Что же касается этого стихотворения, то думаю, определенный интерес к нему в немалой степени объясняется интересом к А. Т. Твардовскому и в данном случае — к последнему году его жизни.

А дело было так. В начале лета 1971 года я находился в Болгарии. И там, так же как у нас, многие были удручены болезнью Александра Трифоновича, волновались, спрашивали, надеялись.

Замечательный болгарский поэт Христо Радевский попросил меня передать ему свою новую книгу стихов.

Вернувшись домой, я позвонил в подмосковный дачный поселок Красная Пахра своему другу еще со студенческих лет Юрию Трифонову. Он был соседом Твардовского, и мы еще до моего отъезда договорились вместе навестить его. Дело в том, что в связи с болезнью у Твардовского была затруднена речь, он прекрасно все понимал и словно бы участвовал в разговоре, но сам почти не говорил, а чаще, как бы приноравливаясь, повторял концы фраз своих собеседников. Таким образом, приход в одиночку, по словам Трифонова, ложился на гостя тяжким грузом — приходилось, по сути, все время говорить самому. Поэтому посещение вдвоем было самым лучшим вариантом.

Я приехал в Красную Пахру, и Трифонов тут же позвонил Марии Илларионовне Твардовской, сообщил, что я привез книгу для Александра Трифоновича, и спросил, сможет ли он нас принять. Мария Илларионовна объяснила, что сейчас они собираются на получасовую прогулку по участку, а позднее к Александру Трифоновичу приедет из Москвы врач — логопед, и лучше всего, если мы придем минут через сорок.

Трифонов спросил:

— А как собака?

Мария Илларионовна успокоила его, пообещав, что собаку она уберет.

Я вышел на открытую террасу. Стоял пасмурный летний день. Дача Твардовских находилась рядом, участки соприкасались, и в прежние свои приезды к Трифонову, обедая на этой террасе, я не раз мимолетно замечал за густыми кустами уже седую голову Твардовского.

Я уже давно не видел его, очень волновался перед встречей и даже предложил Трифонову немного выпить — «для храбрости». Он, подумав, сказал, что, пожалуй, неудобно, если от нас будет пахнуть.

Мы пошли. Хотя участки граничили между собой, вход к Твардовским был с противоположной стороны, с другой улицы. И, идя по поселку, я больше всего боялся встретить знакомых, остановиться, разговаривая. Но никто не попался.

По ту сторону забора, просунутые сквозь штакетник, лежали прямо на траве свежие газеты. Видимо, не было почтового ящика, а почтальон тоже страшился собаки. Трава была мокрая — то ли от росы, то ли от утреннего дождя, — вообще это сырое место.

Мария Илларионовна энергичным шагом шла к нам по дорожке. Открыла калитку, поздоровалась, потом подняла с травы почту.

Вслед за ней мы вошли в дом.

Александр Трифонович сидел в нижней большой комнате — посредине ее, — в кресле, перед столиком. На нем была гладкая рубашка с длинным рукавом, полосатые пижамные штаны и городские, черные, мокрые от травы ботинки.

Я поразился, увидев, как он исхудал, как уменьшилось его лицо. И еще поражали необычной ясности голубые глаза. Он поочередно протянул каждому из нас левую руку, почти не поднимая ее и подавая боком, всем плечом, всем туловищем. Мы сели.

И тут я уловил, что он что-то говорит, почти шепчет. Я подался вперед и разобрал:

— Покажитесь…

Мгновение я не понимал, что? он имеет в виду, но тут же понял, что расположился на фоне окна и он не видит моего лица, только силуэт. Я пересел, и он слегка кивнул мне с явным удовлетворением.

Начали говорить о предстоящем писательском съезде, а затем Трифонов рассказал, что работает в архивах (он писал в то время «Нетерпение») и недавно держал в руках записную книжку Александра II, удивляясь примитивности мыслей императора.

Затем он рассказал такую историю. В его документальной книге «Отблеск костра» говорится и о том, что бабушка Трифонова по материнской линии была профессиональной революционеркой и держала в Петербурге конспиративную квартиру, где скрывались от царского сыска многие выдающиеся большевики. Заходил туда и Ленин. А Сталин даже жил примерно с неделю. Позже, когда он был арестован и сослан в Курейку, он прислал оттуда Юриной бабушке два письма, где жаловался на морозы и просил собрать для него у товарищей теплые вещи и денег, что она и выполнила. Трифонов знал об этом факте только от бабушки, — письма не сохранились.

И вот недавно, во время работы в архиве, к нему подошел тамошний сотрудник, поклонник Трифонова, и вручил ему заверенные копии обоих писем. Таким образом рассказ бабушки подтвердился документально.

В одном из писем, говоря о сибирской стуже, Сталин написал: «Черт меня подери!..»

И сейчас Твардовский, с огромным вниманием слушавший Юру, повторил одними губами:

— Черт меня подери…

…В комнату вошла младшая дочь Твардовских — Ольга — с газетой в руке. Она подошла к отцу, сама водрузила ему на нос очки, поднесла газету и показала пальцем:

— Вот видишь?..

Как-то это у нее получилось словно бы чуть-чуть небрежно, но очень дружески и хорошо. Это были «Известия» со списком работ, выдвинутых на Государственную премию, — среди них значилась и последняя книга Твардовского.

Перед Александром Трифоновичем лежал на столике толстый том его стихотворений и поэм, только что вышедший в серии «Библиотека всемирной литературы». Время от времени Твардовский касался его пальцами и бережно поглаживал. Мария Илларионовна объяснила, что это сигнальный экземпляр. Я поинтересовался, какой художник оформлял книгу. Оказалось, Верейский.

Тут я вспомнил про книжку Христо Радевского и достал ее из кармана пиджака. Мария Илларионовна спросила, не тот ли это Радевский, что работал когда-то в болгарском посольстве в Москве. Тогда они знакомы с ним и его женой. Потом она взяла книгу в руки и поинтересовалась, что означает ее название — «Хора». Ни я, к стыду своему, ни Трифонов, многократно бывавший в Болгарии, этого не знали. (Едва вернувшись в город, я навел справки и узнал, что это название болгарского народного танца.)

Мария Илларионовна сказала, что всегда испытывает странное чувство, когда видит иноязычную книгу, набранную нашими буквами.

И тогда я рассказал свою историю. Вернее, это история Михаила Луконина, которую я слышал от него множество раз.

Он как-то приехал к себе в Сталинград, там у него была однокомнатная квартирка для работы, пригласил в гости местных друзей, а сам пошел на базар и купил там своих любимых соленых арбузов. Арбузы были мелкие, ему завернули несколько штук в газету.

Вечером в его квартире звучали стихи, грохотал смех, все было отлично, и утром он проснулся тоже в прекрасном настроении. «Голова у меня никогда не болит», — говорил Луконин. Он прошелся по комнате — за окном сияла Волга, — подошел к столу, подцепил кусочек арбузной мякоти. И тут взгляд его упал на газету. Он смотрел на нее и не мог понять ни одного слова. «Ну, все, — сказал он себе, — белая карячка». («Я так называю», — объяснял он всякий раз.) «Спокойно, Кузьмич!» — дал он себе команду, отошел к окну, вернулся — результат тот же. Он дрожащей рукой взял газету и прочел название: «Социалистик Татарстан». Все объяснялось так просто.

Я посмотрел на Твардовского. Он с удовольствием, с пониманием ситуации тихонько смеялся.

Пора было уходить. Мы попрощались. Александр Трифонович так же, как вначале, подал нам левую руку. Мария Илларионовна проводила нас до калитки.

Мы опять кружным путем молча возвращались к Трифонову, и опять я больше всего не хотел встретить знакомых.

Потом мы обедали на террасе. Распили бутылку виски, привезенную мной из города, но не почувствовали ни опьянения, ни облегчения.

Стихи написались примерно через год после кончины Твардовского. С какой строки или строфы они начались, в каком порядке писались — восстановить все это сейчас я совершенно не в состоянии.

В Красной Пахре

И сразу же, в дверях,

Меня пронзила жалость, —

Пропал мой долгий страх,

И только сердце сжалось.

Он, словно между дел

И словно их немало,

Средь комнаты сидел,

Задумавшись устало.

Ушла за дальний круг

Медлительная властность,

И проступила вдруг

Беспомощная ясность

Незамутненных глаз.

А в них была забота,

Как будто вот сейчас

Ему мешало что-то.

Он подождал, потом

(Верней, слова, ложитесь!)

Негромко и с трудом

Промолвил: — Покажитесь…

Я передвинул стул,

Чтоб быть не против света,

И он чуть-чуть кивнул,

Благодаря за это.

И, голову склоня,

Взглянул бочком, как птица,

Причислив и меня

К тем, с кем хотел проститься.

У многих на виду,

Что тоже приезжали,

Он нес свою беду

И прочие печали.

Какой ужасный год,

Безжалостное лето,

Коль близится уход

Великого поэта.

…Как странно все теперь.

В снегу поля пустые….

Поверь, таких потерь

Немного у России.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.