О Константине Левине

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

О Константине Левине

Стоит настроиться на ту волну, и звучит в ушах скрип и стук протезов по коридорчикам Литинститута. Не у одного, не у двоих или троих — куда чаще. А ведь словно не замечались тогда, — лишь теперь их слышно.

И среди тех ребят — Костя Левин.

Одеты все были, разумеется, скудно, кто как, на это не обращалось внимания, а он был всегда подтянут, даже элегантен. Таким запомнился. Он пришел в институт до меня, в сорок пятом, недавний артиллерийский офицер без ноги. В нем вообще было много офицерского — скорее даже в старом понимании: сдержанность, воспитанность, чувство собственного достоинства. Впоследствии кто-то сказал, что Костя был ремарковский герой, из потерянного поколения, хотя уже нового, конечно.

Однако всех этих качеств для нашего института было мало. Это могло цениться только как приложение к главному.

Прежде всего поражали его стихи — молодым мастерством, ранней зрелостью. В институте училось тогда немало (во всяком случае, несколько) известнейших в будущем совершенно разных поэтов, но это было мнением всех, без исключения. Его поэму «Нас хоронила артиллерия» завороженно бормотали на каждом шагу. И влияние кое на кого он оказал бесспорное, хотя и у самого прослушивались явственные интонации Пастернака, большинством, и мною тоже, в ту пору не замечаемые. Юный Володя Корнилов, без преувеличения, смотрел ему в рот.

Когда я пришел в институт, атмосфера там была достаточно раскованная, хотя ведь незадолго перед этим прогремели грозные постановления. Но уже в сорок девятом в литературе вновь наступили суровые времена. В литературе — и сразу же в Литературном институте, может быть, отчетливее и резче, чем когда-либо до этого. Костя Левин оказался в числе тех, кому предъявлялись претензии или, скорее, обвинения — в эстетстве и прочих тогдашних грехах.

Он отводил эти угрозы со сдержанным достоинством, и от него скоро отстали. Но печать осталась, тем более что в институте появилось новое руководство, прежний дух искоренялся, вольности кончились.

А на следующий год нужно было защищать диплом. У них был, наверное, самый малочисленный курс: Расул Гамзатов, Владимир Огнев, Андрей Турков, Василий Федоров, Ольга Кожухова, Инна Гофф, Маргарита Агашина, Владимир Корнилов, Игорь Кобзев, Анатолий Злобин, Владимир Шорор. Может быть, кого-то и забыл. А их недавний однокурсник Наум Коржавин уже учился в ту пору в Карагандинском горном техникуме.

Председателем Государственной экзаменационной комиссии был Константин Симонов. От него, разумеется, зависело очень многое, если не все. Он был секретарем Союза писателей, главным редактором «Литературной газеты» (недавно переместился туда из «Нового мира»). Он был молод — неполных тридцать пять лет. И главное — это был Симонов.

Но он не решился помочь Косте. Он уже чего-то боялся. Не пошел даже против институтской администрации. А ведь он симпатизировал Косте, вызывал его в Союз, беседовал с ним, сочувствовал. И на самой защите говорил тепло, сердечно и в то же время находил какие-то несвойственные Левину черты: самолюбование, рационализм, напыженность. Процитировав с явным удовольствием строфу:

Сорокапятимиллиметровая

Старая знакомая моя,

За твое солдатское здоровие

Как солдат обязан выпить я,

он сказал, что стихи написаны только ради первой строчки, эдакого фокуса. Неверно! В этих стихах истинно фронтовая лихость. А первая строка действительно замечательна.

Короче — Косте Левину поставили за диплом тройку. Казалось бы, ерунда, кому это нужно. Но ведь с другой стороны — тройку как бы за все, что написал в жизни, что сделал, — и за войну тоже.

Мне кажется, именно здесь он испытал неожиданное глубочайшее разочарование, отсюда его необъяснимое для многих жизненное решение.

К слову сказать, тройку за диплом получил тогда же и Василий Федоров. Самолюбивый Вася всю жизнь не мог простить этого Луконину, который был членом ГЭКа и, по мнению Федорова, являлся главным его обидчиком. А на самом деле это также произошло из-за весьма кислого официального отзыва, присланного Н. М. Грибачевым, в ту пору и слыхом не слыхавшим о Федорове. Вася предпочел об этой служебной рецензии забыть.

Что же касается Константина Левина, то, получив диплом, он устроился работать, не в штат, без сиденья от сих до сих, в литературную консультацию при Союзе писателей, разбирал рукописи других, отвечал им на самом высоком профессиональном и, я бы сказал, человеческом уровне. С иными он переписывался чуть ли не десятилетиями, знача в их жизни очень много. Он зарабатывал этими рецензиями не более того, сколько нужно для жизни, как добавление к инвалидной пенсии. Жил скромно, но каждое лето ездил дикарем на юг, любил себе это позволить. И когда бы мы ни встречались, костюм его был безупречно отутюжен, обувь начищена.

Он уверял, что не пишет стихов. Его не раз уговаривали дать что-либо в редакцию, подготовить книгу. Он всегда уклонялся. Что это было — недоступная другим повышенная требовательность к себе, скрытая неуверенность, стойкая гордость?

Однажды Слуцкий сказал мне, что слышал очень хорошие стихи Кости Левина о Бунине. Когда же я передал это Косте и попросил, чтобы он прочел их, тот несколько смущенно отмахнулся: да нет, пустяки…

Так случайно получилось, что мы длительное время жили рядом, в соседних домах. Часто сталкивались на улице. Он любил остановиться, основательно поболтать, потолковать, о многом расспрашивал. Как-то познакомил меня с приехавшей к нему в гости мамой. Несколько раз бывал у нас. Всегда перед этим его приходилось долго уговаривать. Однажды он пришел со своим близким другом, известным адвокатом.

Меня всегда привлекал в нем интерес к другим. Он любил говорить о литературе, обменяться мнениями. В нем не замечалось никакой задетости.

Он был, вероятно, красив, — открытое серьезное лицо, серые глаза. Его любили женщины, во всяком случае, он им нравился. Женщины, как правило, не претендующие на замужество, но добрые, отзывчивые, живо откликающиеся на его сдержанную доброту. Однажды я встретил его даже в обнимку с молодой женщиной, из тех, кого когда-то называли милашками. Мы перекинулись словцом, но он не счел нужным знакомить меня с нею.

Жил он одиноко, был, что называется, старым холостяком, — как мне казалось, во многом по причине нежелания обременять кого бы то ни было своим увечьем.

Потом он стал встречаться мне реже, до нас дошел слух о его тяжелой болезни. В конце восемьдесят третьего года отмечалось пятидесятилетие нашего института, мы с Инной спешили на вечер, и неожиданно он попался нам в зимней полутьме около метро, все такой же, может быть, чуть похудевший.

— Костя, ну, поехали с нами! — стали уговаривать мы его, но он только грустно улыбался. Наверное, я видел его в последний раз.

Вскоре он переехал, получил однокомнатную квартиру в новом районе, — до этого жил в коммунальной.

А затем мы узнали, что он лежит в онкологическом центре.

Однажды позвонила незнакомая женщина, его бывшая одноклассница, и как-то несколько задето стала говорить о том, что, мол, вот вы пишете о дружбе, а когда доходит до дела, ничего не предпринимаете. Наверное, она думала, что я какой-нибудь начальник. Оказалось, что Костю выписывают из больницы, а он слаб и за ним некому ухаживать. Нужно, чтобы его оставили. Я попытался уладить это через помощника Георгия Маркова, тот звонил, но ничего не получилось. И тут меня осенило: Расул! Он, к счастью, находился в Москве, одного его звонка главному врачу оказалось достаточно.

Через некоторое время позвонил Костя — поблагодарить. Меня не было дома, он долго говорил с Инной, они же были однокурсниками. Она спросила, где его стихи. Он не был уверен, что они собраны. Тогда она взяла с него слово, что он запишет их на магнитофон. Он обещал твердо и незадолго до конца сделал это. Он прочел их все наизусть, — уже одно это подтверждает, что они истинные.

В последний момент его все же вытолкнули из больницы. Он умер дома. Когда его хоронили, нас не было в городе. На поминках звучала та пленка.

Ее расшифровали, получилась рукопись. Я составил письмо директору издательства, его вместе со мной подписали тот же Гамзатов, Евгений Винокуров и Владимир Соколов. Все они прекрасно знали Костю. Я написал и внутреннюю рецензию. Книжка вышла. Ряд стихотворений напечатан друзьями в журналах.

Хочу засвидетельствовать: те воспоминания о его стихах, те давние оценки их оказались верными. Время только подтвердило это. Мало кто писал тогда так. Другие его сверстники лишь впоследствии пришли к такому уровню — и стиха, и взгляда, и понимания, собственного, самостоятельного. Ему присуща глубоко патриотическая позиция:

…Где шла моя большая Родина

Твою судьбу спасать, Европа,

Ты сосчитала ль — сколько рот она

В твоих оставила окопах?!

Так пусть вовек не забывается,

Ни за какою сединою,

Тот час, тот бой, что называется

Отечественною войною.

Это написано как раз в сорок девятом.

«Печален и прекрасен мир» — говорит поэт. И далее:

Еще не все в нем безупречно,

Но тем хорош наш белый свет,

Что он отныне и навечно —

Свет, а не суета сует.

Очень хороши, психологически точны стихи о женщинах, прошедших сквозь его жизнь. Нежность, благодарность, сострадание — побудительные мотивы интимной лирики К. Левина. Стихи откровенные, серьезные, с иронией, направленной главным образом против себя.

Прямодушие, бесхитростность, взгляд в упор характеризуют поэта. Он бесстрашно, почти бесстрастно говорит о своей смертельной болезни, о близком конце.

Сила жизни, беспечность, серьезность, самоирония — всё вместе — помогали ему держаться. И, конечно, его стихи — стихи истинного, своеобразного, мужественного поэта.

Одно стихотворение мне хочется привести полностью. Называется оно «Памяти Фадеева».

Фадеев был фигурой сложной и неоднозначной, как и время, в котором он жил и действовал. Опубликованы заметки К. Симонова «Глазами человека моего поколения», где немало места уделено Фадееву, легко уживавшимся в нем прямоте и коварству. Достаточно вспомнить историю с публикацией в «Новом мире» рассказа Андрея Платонова. По другому поводу Симонов говорит «…о том литературном политиканстве, которое иногда, как лихорадка, судорожно овладевало Фадеевым, вопреки всему тому главному, здоровому и честному отношению к литературе, что составляло истинную его сущность».

И стихи Константина Левина о Фадееве — это честные, глубокие, очень человечные стихи:

Я не любил писателя Фадеева,

Статей его, идей его, людей его,

И твердо знал, за что их не любил.

Но вот он взял наган, но вот он выстрелил —

Тем к святости тропу себе не выстелил,

Лишь стал отныне не таким, как был.

Он всяким был: сверхтрезвым, полупьяненьким,

Был выученным на кнуте и прянике,

Знакомым с мужеством, не чуждым панике,

Зубами скрежетавшим по ночам.

А по утрам крамолушку выискивал,

Кого-то миловал, с кого-то взыскивал.

Но много — много выстрелом тем высказал,

О чем в своих обзорах умолчал.

Он думал: «Снова дело начинается».

Ошибся он, но, как в галлюцинации,

Вставал пред ним весь путь его наверх.

А выход есть. Увы, к нему касательство

Давно имеет русское писательство:

Решишься — и отмаешься навек.

О, если бы рвануть ту сталь гремящую

Из рук его, чтоб с белою гримасою

Не встал он тяжело из-за стола.

Ведь был он лучше многих остающихся,

Невыдающихся и выдающихся,

Равно далеких от высокой участи

Взглянуть в канал короткого ствола.

У каждого поэта — своя судьба. Даже у поэтов, близких друг другу, людей одного поколения, схожей биографии. Это естественно. Но и при всем том литературная судьба Константина Левина совершенно уникальна.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.